XI
XI
Котильон есть танец преопасный и Амур вертится в нем.
Из частного письма 1810 годов.
В первый раз теперь легче вздохнула бедная мать после трех лет безутешного горя. Еще от Сергея не было известий с нового места его ссылки – он как раз был в пути, чего в Тимофеевском, конечно, не знали, а его последнее письмо было от 4 марта, еще из Туруханска, – как другая неожиданная радость опередила первую. 22 июля 1829 года Вера Ивановна писала Сергею: «Нынешний месяц меня Бог утешил сверх моего чаяния: в один день съехались ко мне Николай и Павел, и все они были вместе, только тебя, моего друга, не было, что много отнимало у меня удовольствия; но да будет воля Его святая. Николай пробыл 5 дней и поехал в Петербург по своим делам. Он очень постарел, а Паша все такой же дебелый и такой же милый и добрый, любит всех родных, но тебя, мой друг, кажется, всех больше, ибо разлука с тобой очень его огорчает». Павел приехал на целых три месяца. Он был необычайно толст, румян, жизнерадостен и благодушен. Никому ничем не жертвуя, эпикуреец, в котором эгоизм умерялся только ленью, он умел всех очаровывать. Он привез из Рима свой портрет; «мы поместили его, – пишет сестра Анна, – вместе с твоим в зеленой нише. Ты не можешь себе представить, как они противоположны или, вернее, как точно они воспроизводят его и твое положение: он – прямо из Рима – застегнутый до подбородка, с плащом на плечах и шляпою на голове, тучный, жирный и красный; ты – с обнаженной головой и воротом рубашки… ты понимаешь, Сережа, на какие мысли это наводит». Павлу нетрудно было тронуть мать несколькими грустными словами о Сергее, но он даже теперь, из дому, поленился написать далекому брату. Приехав в Тимофеевское 1 июля, он только 22-го собрался приписать полстраницы в общем письме к Сергею, да и эти строки, по-французски гладкие, не содержали в себе ничего о том, что могло интересовать Сергея: в каком состоянии он застал мать, сестер и братьев, что изменилось в родных местах, и пр. Их и перевести нельзя – так банальны эти уверения; он charm?[261] возможностью написать своему cher Serge[262], он не станет расточать ему пустых уверений в своей любви, надеясь, что тот не сомневается в ней, ибо брат есть друг данный самой природой, и пр.; обо всем, что тебя может интересовать, пишут тебе мать и сестры, поэтому скажу тебе только, что я как нельзя более доволен своей службою, – и дальше идет описание необыкновенных качеств кн. Гагарина{489}, истинного представителя «de la civilisation perfectionn?e»[263], – а под конец несколько слов бессодержательного ободрения: «твое несчастие нас удручает, но не подрывает нашей надежды на милосердие Божье и доброту нашего августейшего монарха» – de Notre Auguste Souverain. Сестра Анна сочла нужным оправдать Павла пред Сергеем: «Павел пишет мало, потому что он устал до полусмерти. Представь себе, что при его необыкновенной тучности, он ни на минуту не сходил с паркета и, разумеется, был весь в поту». – Уж лучше бы она промолчала; только и нашел времени написать брату, что между двух танцев!
Этот месяц почти весь прошел в танцах и праздниках. 15 июля, в двойной семейный праздник (рождение Сергея и именины Владимира), вся семья собралась у Владимира в Рагозине; оттуда Вера Ивановна с Павлом и Анною поехали в Вязовое, к брату Веры Ивановны, Дмитрию Ивановичу Карпову, праздновать именины его жены, Марьи Михайловны. Здесь к 22-му съехалось множество гостей, был домашний спектакль, организованный Плещеевым (в нем участвовал и Павел Иванович), был пир горой и танцы в течение целой недели, потому что все гости оставались до 29-го, когда праздновалось рождение Дмитрия Ивановича. Все это время стояла невыносимая жара, до 26 в тени. Вере Ивановне приходилось трудно поспевать за молодежью. «Теперь съезжаются гости, – пишет она днем 22-го, – народу будет бездна, жара смертельная, и я уже теперь задыхаюсь, как воображу, что должно будет часа три сидеть за столом. Признаюсь, мой друг, что все эти праздники становятся в тягость». Наконец, 31-го уехали назад в Тимофеевское. Приезд Павла помешал Вере Ивановне исполнить обет, данный ею без сомнения в связи с переводом Сергея в Минусинск, – съездить в Киев и Ахтырку на богомолье; пришлось отложить эту поездку на будущий год, «от чего, пишет она, мне очень грустно, что до сих пор не могу выполнить обещание». Она хотела по крайней мере говеть в Успеньев пост{490} и подбила к тому же и Павла, что для нее было большой радостью, потому что он уже два года не говел; «но не думай, чтобы я его заставила, – нет, он сам это мне сказал». В Тимофеевском прожили две недели, мать с сыном говели и приобщились, потом мать с Анною поехали в усадьбу последней, Писканицу, Павел еще куда-то, а чрез несколько дней к ним же; и сюда наезжали гости – родные: Киреевские и другие. Здесь старушка отдохнула от разъездов и праздников. Здесь, в Писканице, они собирались отныне жить с Анною. «Что же, мой дружочек, тебе еще сказать? – писала она в конце августа Сергею, рассказав о трех поездках по родным. – Живу теперь в любезном своем Болховском уезде, собираемся строить домик, и когда Бог поможет построить, тогда буду покойнее, а то, право, скучно переезжать с места на место. У Лизы бы мне (было) прекрасно и спокойно как нельзя лучше, но беда моя – церкви нету и ездить чрез реку, то в дурную погоду переезда совсем нет; а мне, мой друг, только и утешения, когда слышу службу Божью. А тут церковь у ворот; только поп ленив служить обедни и выдумал служить какие-то обедницы без совершения таинств. Но как буду, Бог даст, здесь жить, тогда заставлю его служить как должно».
Наконец, 21 августа мать «с благодарностью Всевышнему и с душевной радостью» получила первое письмо, писанное Сергеем после перемены в его судьбе, – то письмо из Красноярска от 1 июля. Большим облегчением было уже то, что письмо шло всего семь недель, а не три месяца с лишним, как прежде; но главное, теперь она будет спокойнее, зная, что он не холоден и не голоден, и в болоте не тонет, дышит свежим воздухом и питается пищей человеческой, и более всего – драгоценное для нее здоровье его поправится. Она просит его написать ей подробно о Минусинске и его жителях, и есть ли там такие люди, которых можно назвать людьми, а об оставшихся в Туруханске товарищах, Аврамове и Лисовском, и она тревожится; Аврамов беден, но авось найдутся добрые люди, которые будут в складчину помогать ему, а родные Лисовского неужели тоже бедны? Она просит прислать ей адрес матери Лисовского, – она напишет ей. Есть же такие бессердечные родители, что оставляют в нужде своих несчастных детей: «вот в наших местах есть изверг барон Черкасов{491}, который имеет большое состояние, но сыну несчастному», – тоже декабристу{492}, – «ни гроша не посылает, и брат его из своего жалованья уделяет»{493}. – Павел в половине сентября еще был с нею, и она не нарадуется на него; «в доброте души и привязанности ко мне может равняться с тобой, моим милым другом, но не так еще умерен в своих желаниях, но как не-из-чего, то и остается покоен и всем доволен; но все это еще можно приписать к молодости, а не к внутренности». А всего более ее восхищают его принципы: я, говорит он, молод, здоров, богатство мое – служба, от которой буду сыт и одет, и честный человек: это самое большое богатство. – Она совершенно верно понимала Павла: ему действительно хотелось большего, чем он достиг (да он и был умен и способен), но у него было слишком мало внешних ресурсов, чтобы преуспевать без усилий: ни знатного происхождения, ни богатства, ни сильных родственных связей; даже брат Николай, на первых порах так много сделавший для него, теперь сам был лишен всякой силы. Пробиваться приходилось самому, но он был слишком барин, чтобы заискивать, и слишком сибарит, чтобы все забывать для службы. Итак, будущее, как он уже ясно видел, не сулило ему никаких блестящих перспектив; это было грустно, но так как он больше всего на свете любил покой, то он не давал напрасному честолюбию слишком тревожить себя и действительно был «всем доволен». На почве этого затаенного недовольства у него сложилась даже особенного рода философия, не раз высказывающаяся в его письмах: жизнь-де надо брать стоически, не стоит добиваться чего-нибудь, ибо все блага, так ценимые людьми, – богатство, почести и пр. – суета суетствий. Как ни легка была эта резиньяция, она всегда бросала тень на его жизнь.
Может быть именно ею, а не прямою любовью, был порожден комический роман, разыгравшийся у него в этот приезд. Будь он карьерист, упорно пробивающийся вперед или просто по случаю успевающий в своей карьере, он не дал бы мимолетному увлечению так легко сбить себя с пути. Но он не был ни тем, ни другим; свет и служба не обещали ему многого, и потому он не очень дорожил ими; а тут подвернулся роман, суливший в итоге тоже покойную и комфортабельную жизнь, хотя и в деревенской обстановке, – он и соблазнился, соблазнился, правда, без особенного пыла, так что не трудно оказалось и отвлечь его от этого решения.
20 октября, накануне отъезда из Тимофеевского, Павел написал Сергею письмо, содержание которого мы узнаем только из ответных писем Сергея. Он писал, что женится, что помолвка состоялась, а свадьба будет в январе; он едет в Петербург, чтобы поскорее выхлопотать себе отставку, и потом, забыв все прелести неверной славы, поселиться в Тимофеевском и посвятить свою жизнь счастью родных и подданных. К его письму было приложено письмо его невесты, Варвары Николаевны, которая рекомендовала себя Сергею и подтверждала написанное Павлом. Получив эти письма в декабре, Сергей поспешил поздравить мать, брата и невесту; последнюю он знал лично из прошлого.
Но затем известия о Павле прекращаются; ни мать, ни сестра Анна в письмах к Сергею ни словом не поминают о предстоящей свадьбе. Сергей недоумевает, но получает в ответ лаконическое сообщение, что Павел уехал на место своей службы, в Рим. Наконец, только в марте (1830 г.) мать собралась подробно описать ему весь ход этой истории, стоивший ей немалых волнений. Под ее простодушным пером портрет Павла обрисовывается, как живой.
«Любезный мой друг, Сережинька, – писала она. – Письмо твое от 23 декабря я получила, поблагодарила Всевышнего, что ты здоров. Насчет же свадьбы Павловой, она не состоялась по обстоятельствам состояния, да и молодости его лет, да и мне кажется, ни он, ни она большого желания не имели. Она точно прекрасная девушка с самыми лучшими достоинствами. И сперва наша тетка стала разведывать, что за ней, и сказала нам, что она наверное узнала, что брат дает ей 460 душ и 30 тысяч денег. Вот Паша мне говорит: девушка прекрасная, родство тоже и состояние порядочное, и что он решается жениться. А как ты меня знаешь, что я слишком к вам слаба во всяких случаях, – и говорю: дай Бог час. Но только сказала ему: не забудь, что тебе 24 года и на хорошей дороге по службе, но женясь, он должен будет оставить службу. Это было его остановило, но потом опять вздумал, поехал к Николаю советоваться. Тот по своей флегме не сказал ни да, ни нет. Приехавши от брата очень скучен, но решился, поехал к ним и помолвил, и любезный братец при помолвке объявляет ему, что он дает сестре 350 душ и 70 тысяч долгу. Вот тебе первый подарок. Он присылает мне сказать о помолвке, но об этом подарке ни слова, а пишет к Анне очень грустное письмо и объявляет эту радость, и просит ее, чтобы она никак мне не сказывала. Она мне и не сказала, а сказала Владимиру. Тот к нему посылает нарочного и представляет все резоны. Он им отвечает, что уже поздно; но как видят, что дело без меня не обошлось, сказывают мне. Я так и обезумела. Его долгу 35 тысяч, ее 70, да на свадьбу и приданое верно бы еще истратили 50, а там бы начали заводить строение, а у Павла очень много замашек Николаевых. Так бы наконец вышло, что должно продать либо его, или ее имение. И как я уже вижу беду неминуемую, я тот же час решилась писать к ним, а он уже от них уехал в Петербург просить позволения жениться; и пишу к ним все обстоятельства насчет их молодости и состояния, что они могут быть оба несчастливы, и прошу их, чтобы они ему отказали, а к нему пишу, что так как он мне всегда говорил, что он ничего так не хочет, как видеть меня покойною, то я его и прошу, что ежели он хочет меня успокоить, то чтобы не женился. Получаю от него письмо самое отчаянное; говорит, что с его стороны будет очень бесчестно, и прочее. Мне кажется, он думал, что я его заставляю отказаться, но как получил от них отказ, то, мне кажется, он и сам был доволен, и пишет ко мне письмо, что он получил от них отказ, а не он отказал, и что он очень рад, что выполняет мою волю».
Ее психологические догадки были совершенно правильны. Это последнее письмо к ней Павла сохранилось. Забавно видеть, как он вилял и трусил, прятался за ширмы и заметал следы, и еще забавнее следить, как просто и бесхитростно, сама того не подозревая, старушка раскрывала его проделки и с присущим ей чутьем реального ставила вещи на их законные места.
Оказывается, что дело было так. После его поспешного отъезда в Петербург Вера Ивановна, как сказано, написала родным невесты; она писала, что на скудные средства, которыми будут располагать молодые, им нельзя будет прожить в Тимофеевском, поэтому она требует, чтобы сын и после женитьбы не оставлял службы. Родные невесты тотчас отвечали, что не согласны отпускать Варвару Николаевну так далеко – в Рим, – и о том же известили Павла. Он получил это письмо Сергея Николаевича (брата невесты) в Петербурге 9-го числа, и, как мать справедливо писала Сергею, сам был донельзя рад, что нашел удобный предлог развязаться. «Сию минуту, – пишет он матери 10 ноября, – получил я ваше письмо от 1-го ноября, и прочитавши его несколько раз, я покоряюсь вашей воле и соглашаюсь на все, что вам угодно. С моей стороны я уже взял», – значит, до получения письма матери, – «все предосторожности, чтобы сделанное мною не послужило мне во вред, и был столько счастлив успеть в оном во всех отношениях. К кн. Гагарину также мною уже написано; итак, все кончено. Бог знает, к лучшему или нет. Я боюсь, что мое предыдущее письмо вас очень огорчит; что же прикажете делать? я писал, как я чувствовал. Вчера я получил письмо от Сергея Николаевича и отказ. Между тем прошу вас отослать к нему мое письмо, но только с подтверждением, что вы не соглашаетесь – теперь. Впрочем, я не хочу, чтобы это осталось, ибо может быть Варваре Николаевне будет лучше меня партия. Я ее увольняю: ваше спокойствие мне дороже всего. Ежели успею, то я еще сегодня напишу к Сергею Николаевичу. Чрез месяц, а может и прежде я опять еду в Италию; авось Бог благословит мою службу и сделает то, чего я всегда желал и никогда не перестану желать, то есть быть полезным отечеству и семейству, а вместе с сим и пещись о вашем спокойствии. Я мог ошибиться, но ошибка поправлена; оставимте теперь все в покое. Насчет издержек я к счастию извернулся и вся потеря, может быть, будет состоять из 500 или 600 руб., которые я постараюсь нагнать экономиею».
Совершенно ясно, что он еще до получения письма от матери решил во что бы то ни стало отвертеться. Настояние матери о продолжении службы и, с другой стороны, несогласие родных невесты отпустить последнюю в Рим дали ему для этого нужный предлог, и он искусно сыграл великодушие на обе стороны. Сергею Николаевичу он написал 11-го: «Письмо мое от 7-го числа сего месяца изъясняло вам мое положение. Ваше письмо от 27-го октября я имел честь получить третьего дня. По оному я более всех теряю; и так я думаю, что ни вы, ни сестрица ваша на меня пенять не можете. Да будет надо мной воля Господня. Теперь я вижу себя вынужденным возвратить вам и сестрице вашей полученное мною слово». Сообщая матери копию этого письма, он приписывает: «Ежели вы уже послали ваше согласие, то, опираясь на ваше письмо от 1-го ноября, вы можете требовать отсрочки. Расстояние, нас всех разлучающее, делает сии quiproquo»[264]. Теперь он уже сам боялся, не уступила ли мать по получении его предыдущего, «отчаянного» письма, где он писал, что с его стороны было бы бесчестно отказываться, – то есть не написала ли она родным невесты своего согласия. О бедной девушке, невинно пострадавшей и, может быть, искренно любившей его, он даже не вспомнил, и, по всем признакам, ей не написал. О ней подумал только человечный Сергей, который отвечая на письмо матери, писал: «Жаль только молодой девушки, которой вредит всякая подобная гласность; также и мое красноречивое поздравление теперь уже не кстати, но однако же прошу к случаю приберечь оное». Мать, по отъезде Павла в Рим, вспоминала о нем с умилением; ветрен немножко (она разумела его сватовство), любит жить не по средствам, но это от молодости и неопытности; как войдет в лета, даст Бог остепенится, – зато как добр, как всех любит, как исправен по службе! «истинно можно сказать, примерный молодой человек по всем».
Сам Павел, сообщив 20 октября Сергею о своей помолвке, в первый раз снова удосужился написать ему и рассказать конец своего сватовства только полтора года спустя, в марте 1831 года, из Рима, да и это письмо недописанным пролежало у него в столе еще 3? месяца и отправилось по назначению только в половине июня. В его объяснениях все сводится к вопросам личного благополучия и комфорта; ни о любви, ни о каких-либо мотивах высшего порядка нет и помина, даже личность той девушки входит в его расчеты только как слагаемое в вероятный итог его собственных удобств. «В последнем письме, – пишет он (как всегда – по– французски), – я извещал тебя о предстоящей перемене в моем положении. К несчастью (по крайней мере, так я думаю), дело не могло состояться, и признаюсь тебе, видя себя вынужденным отказаться, я решился на это лишь с тяжелым чувством, потому что дело уже значительно подвинулось вперед. Вперед наука. Впрочем, Бог знает, к моему ли это благу. Моя служба, мои привычки, усвоенный мною образ жизни, завязавшиеся у меня отношения – все это я должен был бы оставить, чтобы начать другую жизнь, которая несомненно не представила бы мне этих выгод. Скромное, даже очень скромное состояние, доставшееся мне, заставило бы меня еще сильнее чувствовать лишения, тем более, что им подвергся бы еще другой человек, так же мало привычный к ним, как я. Таковы невыгоды; но с другой стороны – ангельский характер, неописуемая доброта, таланты и познания, словом все, чтобы сделать жизнь приятною, и характер достаточно сильный, чтобы выдерживать удары судьбы; прибавь к этому приятную внешность и безупречное поведение, основанное на принципах и безукоризненных примерах, и ты получишь точное понятие о положении дела. Суди сам; ты знаешь людей. Единственное, чего я стараюсь избегать в своей жизни, это сожаление и раскаяние; где они, там нет ни минуты покоя. Человек живет надеждами и иллюзиями; я должен был бы отказаться от них, и навсегда. Предо мною открылось бы новое поприще – семейного счастия; правда, оно – самое прочное, но нелепо искать его почти в начале жизненного пути: оно – удел зрелого возраста, награда мореплавателю, когда после долгих скитаний он возвращается в гавань. Без сомнения, никто более меня не ценит этого спокойного существования; мои склонности, мои размышления – все влечет меня к нему, и в моих мечтах о счастии и благоденствии Тимофеевское всегда рисуется как фон картины, соблазняющей меня искать там убежища от всех тягот жизни».
Ему можно поверить в этом, но пройдет еще много лет, прежде чем он решится войти в гавань. Он не будет скитаться по бурному житейскому морю: все эти годы он лениво-эпикурейски качается в тихом заливе под благословенным небом Италии, любя свой роскошный покой и вместе тайно надеясь, что авось-либо возникнет попутный ветер и понесет вдаль его легкий челнок. Так пройдет эта жизнь, незапятнанно и бесплодно, одна из тех русских барских жизней, которые однако бессознательно лелеяли и накопляли в себе красоту.
Варвара Николаевна в конце 1832 г. вышла замуж за Новосильского помещика, майора Данилова, состоятельного господина 55 лет, и, по словам Веры Ивановны, из скромной девушки оказалась замужем ветреною и мотовкой: «вот как можно в девушках обмануться»[265].
* * *
За все это время брат Николай, по-видимому, ни разу не написал Сергею. Изредка писала его жена, Екатерина Федоровна, а ему самому было не до того. Ему приходилось – с тяжелым сердцем, с небольшими средствами, с нелюбимою женою – начинать новую жизнь. Он с отрочества не живал подолгу в деревне, не знал хозяйства, и до сих пор всегда жил на готовые деньги, сначала родительские, потом казенные; теперь надо было зарыться в глушь и учиться самому добывать средства к существованию.
Но Николай Иванович был человек сильной воли и положительного ума. Как 15 лет назад он перемог потерю ноги и вернулся в жизнь с неумаленным запасом жизненных сил, так и теперь, оправившись от первого потрясения, он сразу, без колебаний, дельно и уверенно свернул на новый путь – составил себе определенный план и принялся неутомимо его осуществлять.
В Любичах даже дома не было. Это село, на границе Саратовской губернии, лежало в голой степи; здесь почва неблагоприятна для растительности, и господствует иссушающий саратовский зной; кругом, по выражению Анны Ивановны, на протяжении сорока верст нечем было кошку высечь. Надо было строиться и делать насаждения. Один из соседних помещиков, Б. Д. Хвощинский (дед Б. Н. Чичерина) предложил Кривцову гостеприимство у себя в Умете, в трех верстах от Любичей. Вскоре, построив первый флигель в Любичах, Николай Иванович мог перевезти туда свою семью, то есть жену и восьмилетнюю дочь. После этого началась стройка усадьбы. Был выстроен великолепный барский дом в английском вкусе, со всеми удобствами английского комфорта, с оранжереями и теплицами, с изящной домашней часовней в католическом стиле, что стоило Кривцову немалой борьбы с духовными властями; возникли прочные надворные постройки, каменный коттедж для причта; на холме вблизи дома воздвиглась, опять по обычаю английских замков, высокая кругля башня с развевающимся на ней флагом, предназначенная для гостей, а дальше, в поле, – часовня– усыпальница. Кривцов привез из Пензы садовника-иностранца и с его помощью разбил вокруг дома обширный прекрасный парк. Весь план, заранее тщательно рассчитанный, был приведен в исполнение с неукоснительной последовательностью, все было сделано прочно и хорошо, словно и русские люди, и материал, и случайности дружно влезли в оглобли, почувствовав твердую руку. Кривцов во все вникал сам, всему учился; соседи не могли надивиться его практичности, его умению все сделать целесообразно и со вкусом при наименьшей затрате.
Так, меньше чем в два года, среди голой степи возникла прекрасная англо-русская усадьба, «уютный и просторный уголок, где можно было найти все удобства и все изящество образованного быта»[266].
Здесь Кривцов провел остальные пятнадцать лет своей жизни, только изредка и не надолго отлучаясь в Москву или Петербург, лично руководя хозяйством во всех подробностях, неустанно строя и улучшая. Дом велся на английский манер – в строгом порядке и чистоте. Распределение дня было раз навсегда установлено неизменно. Без приказа или позволения хозяина не смели стул сдвинуть с места. Кривцов вставал в 7 часов, в 10 плотно завтракал, потом садился в таратайку, заложенную очередной лошадью, и объезжал поля и постройки; обедали по-английски в 6, ложились в 12. В определенный час являлся староста; для того, чтобы он не топтал пушистых ковров, которыми были обиты полы, было прорублено окошечко в стене, отделявшей сени от кабинета, – чрез это окошечко староста докладывал о текущих делах и принимал распоряжения. Стол сервировался по-английски; в погребе хранился запас хороших иностранных вин, а ключ от погреба Кривцов носил при себе и осведомившись о вкусах гостях, сам выносил оттуда к обеду бутылку бордо, или рейнвейна, или шампанского. К обеду деловой день кончался; вечер посвящался чтению и беседам.
Кривцовы нашли в этом глухом углу вполне достойный их круг людей светских, образованных и приятных: в Умете жили Чичерины, подальше – в 15 верстах – в Маре – Баратынские{494}, еще дальше, уже в Саратовской губернии, кн. Григорий Сергеевич Голицын{495}. Этот небольшой круг был связан тесной дружбой как бы в одну семью; «между Любичами, Уметом и Марою, – говорит Б. Н. Чичерин, – был почти ежедневный обмен, если не посещений, то записок и посылок». У всех были связи в столицах, откуда сообщались политические и литературные новости, присылались новые книги. «Последний роман Бальзака, недавно вышедшие лекции Гизо{496}, сочинения Байрона, пересылались из Умета в Любичи и из Любичей в Мару. И все это при свидании становилось предметом оживленных бесед». Наезжали в Любичи и дальние соседи – Я. Сабуров, Устинов и др., гостили Вяземский и Н. Ф. Павлов{497}. В уезде уважали Кривцова, ездили к нему за советами и образцами, и местные власти питали к нему почтение, граничившее со страхом. Свою единственную дочь Софью он любил страстно и много занимался ее воспитанием. Отношения его с женою в Любичах, по-видимому, были ровнее прежнего: на это есть намек в одном письме Анны Ивановны к Сергею. Но ей все-таки жилось трудно; холодность мужа, его угрюмое молчание, его беспощадный педантизм, которому все должно было подчиняться в доме, превращали ее жизнь в пытку. Она была очень дружна с Екатериной Васильевной Чичериной{498}, матерью Бориса Николаевича, своей ближайшей соседкой; ее письма к Чичериной сохранились. В них много невыплаканных слез. Она училась владеть собою и старалась таить свое горе, но подчас оно вырывалось наружу. Она часто говорит о своем одиночестве, а однажды не сдержалась – написала по-русски во французском письме, «Некому душу открыть, так и душит меня, горькую, а что – сама не знаю; не могу я жить без ласки и приюта». Кривцов, выходя из-за стола после обеда, объявляет ей, что велел закладывать, чтобы ехать в Тамбов, – так что она едва успевает написать Чичериной, жившей тогда в Тамбове, несколько слов. У нее нет своей воли, без разрешения Кривцова она не может отлучиться из дому на несколько часов. Она прибегает к маленьким хитростям, чтобы угодить ему. Она была в Тамбове, и по уговору должна была вернуться 3-го; она знала, что он будет ждать ее только в ночь с 3-го на 4-ое, и вот она устраивает так, чтобы приехать 3-го к обеду: он не любит, чтобы она была в отсутствии. Рассказав об этом (и об «улыбке на его толстом лице», которою она была вознаграждена за свою хитрость), она поясняет: «Вы знаете, что я редко имею случай поступать по своей воле; поэтому, когда такой случай представляется мне, я стараюсь показать, что подчиняюсь по своей воле, а не из страха. Когда жизнь скупа на счастье, надо пользоваться малейшими возможностями, чтобы уменьшить ее горечь. Счастливы те, кто не нуждается в этом искусстве!» Пассия Кривцова, Горсткина, обещала приехать из Пензы погостить. По мере того, как приближался срок ее приезда, настроение Кривцова светлело; Екатерина Федоровна пользуется и этим: «Как он только нахмурится, я будто нечаянно и скажу: Елизавета Григорьевна, кажется, хотела приехать прежде 19-го; или: она обещала, кажется, здесь дней десять прожить». Другой раз она с нетерпением ждала его возвращения из Петербурга, мечтая съездить к своему другу Чичериной в Тамбов; но он, вернувшись, тотчас собрался ехать в Пензу к Горсткиным и «может быть, потому, что долго не видел нас», пишет Екатерина Федоровна, предложил ей (жене) ехать с ним; а она была больна, и дороги были отвратительны, да и какой вид имел бы ее визит к Горсткиной? Она обо всем промолчала и отговорилась только дурным состоянием дорог; но с тем вместе она лишила себя права проситься в Тамбов. Суровое и, вероятно, презрительное обращение Кривцова сделало ее робкою и с другими; она чувствует себя некрасивою, неумелою, никому не нужною; она убеждена, что ее общество никому не может быть интересно, – и когда кто-нибудь из гостей случайно обнаружит к ней небанальное внимание, – это ее трогает и удивляет. Так, однажды ее заметил Е. А. Баратынский, поэт. Это произошло в 1833 году, когда она уже года четыре жила в соседстве Баратынских; она часто бывала у них, еще чаще принимала их у себя, была дружна с одним из братьев поэта и с дамами, в том числе с его женою; характерно, что он так долго не замечал ее, и характерно, как она рассказывает этот случай. К обеду съехалось у Кривцовых много людей, в том числе все три брата Баратынские. Поэт почему-то был особенно ласков с нею, за обедом сел возле нее и много говорил с нею, «так просто и естественно, что я не только не была запугана его превосходством, но, напротив, чувствовала себя ободренной»; после обеда она пела с одним из его братьев, и он был все так же ласков и не отходил от рояля, а уезжая на следующий день, он сказал ей, что сделал здесь очень приятное знакомство, благодаря которому приятно провел день.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.