Около дворцовых стен
Около дворцовых стен
Молодой провинциал Ипполит Федорович Богданович, родом из Малороссии, с первых шагов своей творческой жизни оказывается если не участником, то внимательным наблюдателем бурных кружковых философско-литературных дебатов и политических противостояний. Он близок кругу княгини Е.Р. Дашковой — ему с малолетства покровительствуют князь М.И. Дашков и просвещенный писатель-масон, тогдашний член правления университетской канцелярии М.М. Херасков. В доме последнего пятнадцатилетний Богданович, переведенный из юнкеров в студенты Московского университета, живет и берет первые уроки нравственного воспитания.
В начале 1760-х годов Богданович активно печатается в херасковском «Полезном увеселении», старательно перекладывая в стихи псалмы или пропитанные промасонской этикой рассуждения о бессмертии души, о примирении со смертью, о подчинении страстей разуму. Однако менее всего Богданович похож на книжника-проповедника. Молодой Богданович оказывается в гораздо большей степени ангажированным политическими кругами — поначалу скорее оппозиционными власти. Вообще, поэт всегда вел рассеянную светскую жизнь, был частым посетителем домов влиятельной петербургской элиты[91].
В июле 1762 года, сразу после восшествия Екатерины II на престол, Богданович (вместе с Херасковым и будущим издателем полной версии «Душеньки» Алексеем Ржевским) определен в члены комиссии торжественных приготовлений к коронации и сочиняет надписи для триумфальных ворот. В начале 1763 года он преподносит «Оду Ея Императорскому Величеству Государыне Екатерине Алексеевне, самодержице Всероссийской, на Новый 1763 год», умелый коллаж риторических славословий, приправленный краткой отсылкой к просумароковской идеологической программе ожидаемых нововведений. Богданович вставляет в оду характерный фрагмент, построенный по модели сумароковских негативных конструкций:
Тобою добродетель блещет,
Обидимый не вострепещет
От сильных рук перед Судом;
К тебе путь Правда отверзает.
И лихоимство не дерзает,
Объято страхом и стыдом.
Вдова в отчаяньи не стонет,
Не плачут бедны сироты:
Коль жалоба их слух твой тронет,
Помощницей им будешь Ты{528}.
Ода была принята благосклонно, и 6 января 1763 года Екатерина пожаловала молодому стихотворцу 100 рублей{529}.
В том же 1763 году он приглашается Дашковой для издания журнала «Невинное упражнение», где печатает (анонимно) свои сочинения{530}.[92] Журнал был довольно скуп на восхваления Екатерины и занимал оппозиционное положение по отношению к торжествующей власти — отстраненная от лидерства Дашкова была разочарована в постреволюционной политической ситуации.
В «Невинном упражнении» Дашкова активно помещала свои переводы из Вольтера и Гельвеция — там же напечатал и Богданович чрезвычайно удачный перевод «Поэмы на разрушение Лиссабона» Вольтера. Ученик Хераскова не погрешил против заветов своего учителя: Херасков в свое время будет переводить Вольтеровы «Мысли, почерпнутые из Экклезиаста». Масоны стремились вписать суждения деиста Вольтера в собственную схему мироустройства, а потому много и усердно его переводили{531}. Вольтеровский скепсис в отношении к существующему миру был близок воспринятому масонами манихейско-гностическому презрению ко всему телесному, материальному. Культ логического начала у Вольтера и просветителей интерпретировался ранними русскими масонами в соответствии с их поисками высшего разума. В этом плане перевод знаменитой поэмы Вольтера у Богдановича звучал вполне по-масонски:
Не представляйте вы моей душе смятенной
Необходимости, сей нужды непременной.
Сей цепи миров, тел и душ, что вяжет их.
О, суемудрые, о буйственность слепых!
Бог держит цепь в руках, но ею Он не связан;
И может грешник Им без смерти быть наказан{532}.
Вольтеровская насмешка над лейбницианством и концепцией «великой цепи бытия» оказывалась для масонов второстепенной, а на первый план выходила значимость вольтеровского презрения к современному мироустройству. Нарисованная в стихотворении апокалиптическая картина гибели земного мира должна была, по замыслу Вольтера, опровергать разумность, лежащую в основании этого мира. Для масонов лиссабонское землетрясение служило предзнаменованием грядущего конца света и Страшного суда.
В 1760-е годы Богданович служит переводчиком в штате П.И. Панина. Его имя появляется в списке петербургской масонской ложи «Девяти муз» (возникла еще до 1774 года и подчинялась И.П. Елагину): Богданович исполнял в ней обязанности церемониймейстера{533}.
Он так или иначе вовлечен в деятельность «панинской группы», обеспокоенной судьбой наследника Павла. В 1765 году Богданович становится частым гостем своеобразного литературного кружка наследника; тогда же он подносит Павлу свою поэму «Сугубое блаженство», отмеченную не столько поэтическими красотами, сколько политическими наставлениями — пространным описанием «золотого века», его заката и нового возрождения под эгидой мудрого царя. 19 апреля 1765 года С.А. Порошин записывает в своем дневнике: «Богданович поднес поему. <…> Читали после обеда Богдановичеву поему. Очень хвалил Никита Иванович (Панин. — В. П.)»{534}.[93]
В 1766–1768 годах Богданович оказывается в Дрездене, где служит секретарем посольства при саксонском дворе. Однако, в марте 1769 года, после серьезных неприятностей по службе (чуть ли не обвинений в государственной измене), он «отпрашивается» в Петербург, служит в Иностранной коллегии и «упражняется в литературе»{535}. Особенно удачны были переводы Богдановича из славословий Екатерине иностранных авторов. За «Песнь» Екатерине, написанную итальянским поэтом Микеланджело Джианетти (около 1770) Богданович удостоился представления царице: песнь чрезвычайно выразительно комбинировала все идеологические стратегемы начального правления Екатерины (от амазонских до астрейных метафор, от римских династических уподоблений до первых подступов к риторике «греческого проекта»).
Вскоре он опубликует (в «Вечерах» 1772 года) перевод стихотворения Вольтера «A l’Imp?ratrice de Russie, Catherine II» (1771). В тексте, озаглавленном «Перевод стихов г. Волтера, славного французского писателя», Богданович трансформирует вольтеровские филиппики по адресу оттоманского правителя Мустафы в план универсальный и добавит отсутствующие у Вольтера строки:
Мне мерзок таковой, монархиня, тиран,
Который в гибели народов ищет славы{536}.
Ода приобретала оппозиционные по отношению к власти ноты — узурпация трона законного наследника выглядела как проявление схожего с турецким «тиранства».
В начале 1770-х годов Богданович входит в группу писателей, составлявших литературный кружок и объединившихся вокруг журнала «Вечера» (1772–1773){537}. В этом журнале, издававшемся Херасковым, принимали участие (помимо Богдановича) автор ироикомических поэм В.И. Майков, затем будущий издатель полной версии «Душеньки», автор любовных элегий и множества «литературных безделок» А.А. Ржевский, а также будущий секретарь Екатерины А.В. Храповицкий. Салонный характер этого издательского предприятия подтверждался участием женской части — Е.В. Херасковой и М.В. Храповицкой-Сушковой (сестры А.В. Храповицкого){538}. «Вечера» культивировали галантную салонную безделку, литературную травестию и автопародию (печатая пародии и травестии своих излюбленных жанров), демонстрировали погруженность в мир языковой и стилевой игры. Именно внутри этой литературной среды происходило освобождение игровой иронической поэзии от прямого бурлескного компонента. Литературные вкусы именно этой группы окажут заметное влияние на автора «Душеньки».
К концу 1775 года происходит переконфигурация политических сил, обусловленная внешними и внутренними победами (в войне с Оттоманской Портой и с мятежом Пугачева). Триумф Екатерины сопровождается ослаблением панинской группы. Отъезд Дашковой в длительное заграничное путешествие (1775–1782) лишил Богдановича всегдашнего высокого покровительства. Именно в этот момент поэт демонстрирует приверженность власти и ее стремлениям объединить дворянство, создать новую культурную ситуацию — на основе этого объединения. На этом фоне показательным выглядит новое издательское предприятие Богдановича — журнал «Собрание новостей» (сентябрь 1775 — декабрь 1776), в котором впервые профессионально соединяются разделы «политики», «литературы» и «критики»{539}.
Богданович переносит в журнал прежние литературные пристрастия — он печатает Сумарокова, Хераскова и Майкова, сопровождая их сочинения сочувственными «врезками». Он публикует положительную рецензию на отдельное издание сатирических поэм Михаила Чулкова «Плачевное падение стихотворцев», «Стихи на качели», «Стихи на семик», издание выпущено в 1775 году), отмечая «забавность» стихов, наполненных «остроумными шутками и веселыми изобретениями»{540}.
С другой стороны, в журнале появляется представитель тогдашней «официальной» литературы — В.П. Петров. Вернувшийся из Англии бывший главный певец императрицы печатает свои оды, демонстративно оставленные редактором Богдановичем безо всяких комментариев. Архаичный язык Петрова, со временем нарочито усиливающего «славянский» элемент своих сочинений, уже производит впечатление безнадежно устаревшего — особенно на фоне легкого и изящного слога самого издателя. Со страниц «Собрания новостей» Майков проповедует параметры нового стиля в двух программных стихотворениях — в «Оде о вкусе Александру Петровичу Сумарокову» и в «Ответе на Оду» (1776). Тенденция к «забавному слогу», к литературному «приятству» все более оттесняет одический «гром».
В таком контексте созревает замысел шутливой поэмы-сказки, насыщенной внутренней полемичностью и литературной игрой. «Душенька», по свидетельству самого Богдановича, была начата в 1775 году{541}. В 1778 году в Москве была издана лишь ее первая книга под заголовком «Душинькины похождения», впоследствии радикально переработанная. Судя по всему, как полагал Г.А. Гуковский, к этому времени остальные ее части еще не были написаны{542}. В кратком предисловии издатель книги, приятель Богдановича М.Ф. Каменский (сокрытый под криптонимом «Ми: Ка:»), не раскрывал имени автора «присланного ему сочинения».
Поэма Богдановича открывалась демонстративным антиэпическим зачином:
Не Ахиллесов гнев и не осаду Трои,
Где Боги спорили и где дрались Герои,
Но Душиньку пою[94].
Нe случайно в первых строках звучала реминисценция, отсылающая к Василию Майкову и его поэме «Елисей, или Раздраженный Вакх». Упоминание о «драках» героев бурлескной поэмы Майкова соотносилось с кружковой эстетикой. Показательно, что в позднейшем издании «Душеньки» 1794 года не слишком рафинированное слово «дрались» исчезнет (поэт заменит вторую, полемическую, строку на нейтральную: «Где в шуме вечных ссор кончали дни герои»{543}). «Низкое» слово уже не будет вписываться в новую стилистическую ситуацию, а старая реминисценция уже не будет столь актуальной.
«Душинькины похождения» — это шутливая поэма, использующая разговорную лексику, комический натурализм, травестирование античного сюжета, басенный вольный ямб. Автор просит прощения у Гомера за то, что во всем отступает от высоких образцов:
Коль я не в правилах пою
И лиру вместе с дудкой строю{544}.
За несколько лет до него Майков иронически обращался к автору «Перелицованного Вергилия» с просьбой «настроить» соответствующий его стилевому регистру музыкальный инструмент:
А ты, о душечка, возлюбленный Скаррон!
Оставь роскошного Приапа пышный трон,
Оставь писателей кощунственную шайку,
Приди, настрой ты мне гудок иль балалайку{545}.
Тем не менее «Душинькины похождения» не были ни травестией, ни бурлеском: отдельные реминисценции лишь иронически отсылали к известным образцам ироикомического жанра. Некоторые исследователи все же упорно причисляют поэму к жанру бурлеска и вписывают ее в эстетический «промежуток» между двумя типами бурлескной поэмы{546}. Буало в поэме «Налой» («Le Lutrin», 1674–1683), а затем Сумароков в «Эпистоле о стихотворстве» (1747) изложили стратегию двух типов бурлеска: высокие герои ведут себя и говорят как низкие (первый тип бурлеска); низкие герои присваивают себе поведение и речь богов и героев (второй тип бурлеска, который и был продемонстрирован самой поэмой Буало).
Однако поэма Богдановича уже в первой версии не содержит ни «высоких дел», ни «пренизких слов»[95]. Разговорный, но не низкий язык, шутливая болтовня с читателем, сказочные мотивы и даже некоторый дидактизм (особенно заметный в эпизодах, описывающих отца Душеньки, справедливого царя, искореняющего пороки) — все это соотносит поэму первой редакции с жанром стихотворной сказки, именно такую жанровую дефиницию и предложил сам автор. Подробный рассказ о царе (отсутствующий как у Апулея, так и у Лафонтена) — наиболее архаичная часть всей поэмы; она очевидно является самым ранним наброском текста сказки. Эта сказка под пером Богдановича стремилась вырваться из тесных рамок стилевой и языковой иерархии, чтобы вплотную приблизиться к жанру шутливой сказочной поэмы (или «легкой поэмы»{547}).
Тем не менее связь с сумароковской школой — и в перечне осмеиваемых пороков, и в ритмической структуре (басенное чередование трехстопного ямба с шестистопным, которое затем Богданович будет или убирать, или сглаживать) — сохранялась. Так, например, отец Душеньки, условный царь условного царства, в ранней версии изображался в рамках с обычной басенно-моралистической — просумароковской — сатирической парадигмой — как искоренитель достойных осмеяния изъянов. Новый царь вводит новую политику:
Не стали воры красть,
И ябеды молчали,
Жил каждый без печали.
И ел и пил во сласть{548}.
Примечательно было то, что царь изображался как искоренитель пороков по сумароковской программе: не случайно Богданович вводит упоминание об имевшем место «не в давнем времени» московском «маскараде». Упомянутый маскарад — знаменитое театрализованное шествие «Торжествующая Минерва», состоявшееся в Москве 30 января и 1–2 февраля 1763 года, на Масленицу. Императрица и двор находились в Москве в связи с коронационными церемониями.
Описанное в начале сказки барочно-аллегорическое действо — маски пороков, надписи под эмблемами пороков — относится, видимо, к каким-то самым ранним наброскам Богдановича: не случайно маскарад приурочен к «недавнему» времени. Царь, как сказано здесь, не только «достойно» награждал и «осуждал», но наклеивал «ослиные уши», «коровий хвост», «бараний рог», «верблюжий горб» или «две пары ног» провинившимся подданным{549}. Неожиданный фрагмент карнавального действа не получил никакого существенного комментария в исследовательской литературе, хотя мог бы служить наглядной иллюстрацией бахтинской теории средневекового смехового поведения. Так, в частности, царь отдает приказ:
И словом
В своем уставе новом
Велел, чтоб всякие злонравны чудаки
С приличной надписью носили колпаки.
По коим в обществе везде их примечали,
И прочь от них бежали{550}.
Весь этот пассаж отсылает к традиции средневековых смеховых шествий во время праздника дураков и осла, сделавшихся предметом рефлексии в более позднюю — гуманистическую — эпоху, когда формировался литературный бурлеск{551}. Все первоначальные фрагменты сказки Богдановича носят характер метатекста: автор примеривает и оценивает разные смеховые традиции. В такой «лабораторной» работе были элементы откровенной «перелицовки» и даже непристойной поэзии (причем введенные уже позднее, во второй редакции). Так, например, провожавшие Душеньку «шестнадцать человек» несли ее «хрустальную кровать», а также еще весьма примечательные атрибуты досуга героини:
Шестнадцать человек, поклавши на подушки,
Несли Царевнины тамбуры и коклюшки,
Которы клала там сама царица-мать…{552}
В первой версии набор предметов был несколько иной: «и куклы и игрушки»{553}. Слово «коклюшка» было знаком крайней непристойности, оно отсылало к русской барковиане, к той эпиграмме, которая, по замечанию М. Шруба, едва ли не дала название всему сборнику «Девичья игрушка»:
Всех лутче кажется та девушкам игрушка,
Как ежели в шгаиах хорошенька коклюшка{554}.
Эти «коклюшки» обыгрывались и В. Майковым в «Елисее»[96] делая отсылку к эротической семантике, более прозрачной в других литературных текстах, Богданович придавал поэме более утонченный, осложненный эротическими реминисценциями подтекст. Взамен откровенности барковианы и травестийной грубости ироикомической поэмы появлялась утонченная двусмысленность, шутливая игра коннотациями и подтекстами.
Характерна, однако, общая тенденция в стилистической работе над текстом: Богданович, сохраняя знак литературной традиции (читаемый посвященными), будет стремиться к нейтрализации языка, к сглаживанию того веера стилевых потоков, которые присутствовали в первой версии 1778 года. Его главным завоеванием станет тот ироничный «средний» язык и «штиль», которые не боятся отдельных «чужих» вкраплений, но уже выдерживают общий галантный тон. Если сатирические аспекты первой книги оказались практически невостребованы (книга не вызвала в 1778 году никакого резонанса), то ее сюжетная канва, связанная с эротической темой и полностью заявленная в издании 1783 года, найдет созвучие в идеологической установке двора на культивирование галантной культуры.