Глава I В историческом тупике
Глава I
В историческом тупике
В воскресенье, 19 февраля 1917 г., Николай II сообщил дворцовому коменданту генералу В. Н. Воейкову, что на среду, 22 февраля, назначает возвращение в Ставку, в Могилев (он уехал оттуда двумя месяцами ранее, отъезд царя ускорила паническая телеграмма Александры Федоровны об убийстве Г. Распутина). Воейков в осторожной форме решился возразить. Он заметил, что в Петрограде неспокойно. Из департамента полиции поступают весьма тревожные данные о возможных забастовках и демонстрациях рабочих, о новых противоправительственных выступлениях в Думе; в аристократических салонах беспрестанно болтают о каких-то невероятных заговорах против Вырубовой, самой императрицы, о готовящемся дворцовом перевороте. В столь тревожные дни не лучше ли еще задержаться в Царском Селе, как советует министр внутренних дел А. Д. Протопопов и просит императрица?
Все, о чем говорил Воейков, царь хорошо знал. Но сведения, которыми он располагал, были противоречивыми. Наряду с многочисленными предупреждениями о тяжелой, все обостряющейся обстановке, о необходимости пойти на конституционные уступки «общественности», думскому «Прогрессивному блоку» Николай и императрица получали немало верноподданнических заверений от приверженцев черносотенно-монархических организаций в том, что «простой русский народ» – с царем, что «бунтует» и подстрекает главным образом «гнилой» Петербург со своей пресыщенной аристократией и прозападнической интеллигенцией и что спасение не в либеральных уступках, а, напротив, в укреплении традиционной самодержавной власти. Какому из этих двух противоположных советов Николай II мог и должен был следовать? Чтобы ответить на этот непростой вопрос, мы должны несколько отвлечься. Как заметил один из лучших знатоков внутренней политики царизма периода перед его крушением – В. С. Дякин, «деятельность царского правительства по традиции, унаследованной от буржуазной прессы, часто изображается как лишенный внутренней логики поток случайных и противоречивых мероприятий»[4]. Но можно было бы, пожалуй, сказать и определеннее. Внутренняя политика царизма перед крушением в широко укоренившемся представлении выглядит как результат бездарности царских министров и прежде всего глупости и безволия самого Николая II, оказавшегося во власти своей жены-фанатички и мракобеса Распутина. Где источник такого представления? В. С. Дякин точно указывает его: это буржуазная пресса – и уже одним этим вскрывает пропагандистскую подоплеку такой трактовки, ее прямую связь с классово-политическими целями буржуазно-либеральной оппозиции, а затем и Временного правительства.
Действительно, перед Февральской революцией элементарная и потому вполне доходчивая идея патологической бездарности правительства последнего царя, этой, по выражению А. И. Гучкова, «жалкой, дрянной, слякотной власти»[5], неплохо служила обоснованию необходимости замены ее другими лицами (естественно, связанными с буржуазной оппозицией). Было бы, конечно, упрощением объяснять все одним только «коварным» пропагандистско-политическим расчетом либерального и фрондирующего лагерей. Нельзя не учитывать общей атмосферы негодования, которое вызывалось тяжелыми поражениями русской армии, экономическими трудностями и неурядицами в стране. Интересно, что впоследствии, в эмиграции, многие из бывших либеральных «гонителей» правительства Николая II признавали, что поддались эмоциям, «переборщили» в своих нападках. Но это, доказывали они, стало ясно потом, спустя годы, а тогда, перед революцией, по словам кадета В. А. Оболенского, «ощущение, что Россия управляется в лучшем случае сумасшедшими, а в худшем – предателями, было всеобщим»[6].
После Февраля муссирование антиромановской версии еще больше усилилось. Но теперь она «работала» на доказательство завершенности революции и ненужности ее дальнейшего углубления: «бездарное правительство» и «темные силы» устранены, у власти, наконец, «цвет общественных сил» и потому отныне требуется одно: «единодушие», «классовый мир».
Романовско-распутинская тема разрасталась, как снежный ком. К ее нагнетанию подключились бульварные газеты, многочисленные борзописцы, быстро учуявшие возможность погреть руки на «сенсациях», потрафлявших мещанскому вкусу. Полился поток невероятных разоблачений «тайн дома Романовых» (сочинения различных Ковылей-бобылей, Труфановых и др.), из которых каждому (даже самому «несознательному») должно было стать ясно, что именно породило революцию в России. Обыватель впитывал их с жадностью, как губка воду: они освобождали его от самостоятельной умственной работы, удовлетворяли жадное любопытство. В. Шкловский, активно участвовавший в политической жизни летом 1917 г., довольно тонко подметил, что распространение литературы с распутинско-романовскими «разоблачениями», этот настоящий пропагандистский психоз, свидетельствовало о «духовном гниении» не только тех, кто этот психоз вызывал, но не в меньшей мере и тех, кто становился его жертвой[7]. Стремление буржуазной пропаганды свести всю борьбу с царизмом только к разоблачению «гнили и маразма» последних Романовых и Распутина было, несомненно, политическим шулерством.
После Октября советская историография, и это закономерно, основное внимание сконцентрировала на истории революции и революционных сил; вместе с тем политические «верхи» (правительство и придворная камарилья) практически ушли из поля зрения исследователей. Между тем в 20-х годах сменовеховские публицисты и близкие к ним популяризаторы продолжали трактовать деятельность царского правительства, Николая II и его окружения «в ключе» предфевральской и послефевральской буржуазной пропаганды[8].
В последующие годы беллетристика, драматургия, кино закрепили эту традицию (фильм «Конец Романовых», пьеса «Заговор императрицы» и др.). Пожалуй, в крайнем, доведенном до вульгаризации варианте это нашло выражение в «сенсационной» публикации «интимных дневников» А. Вырубовой[9]. Журнал «Историк-марксист» писал тогда, что «опубликование этой литературной подделки… заслуживает самого строгого осуждения не только потому, что «дневник» может посеять заблуждения научного характера, а потому, что пользование этой фальшивкой компрометирует нас в борьбе с уцелевшими сподвижниками и защищаемым ими строем»[10].
Практически лишь в 60-х годах советские историки приступили к фронтальному изучению проблемы крушения царизма. Именно к этому времени относится уже цитированное нами замечание В. С. Дякина о безосновательности трактовки деятельности царского правительства как некоего потока мероприятий, лишенного внутренней логики. Эту точку зрения разделяли и другие историки, занимавшиеся проблемой истории крушения царизма (Е. Д. Черменский, А. Я. Аврех, В. И. Старцев и др.).
В частности, в советской печати отмечалось, что автор романа-хроники «У последней черты» В. Пикуль сместил акценты в оценке исторического процесса, утратил чувство меры и «отступил от единственно верного принципа – классового подхода в оценке прошлого»[11]. Отсутствие специальных исследовательских работ о правящих кругах перед свержением царизма, точнее, о соотношении в системе власти официального правительства и камарильи мешает изживанию искаженных представлений[12].
Великому материалисту Б. Спинозе принадлежит афористическая фраза, обращенная к историкам: «не плакать, не смеяться, а понимать». Упор на деградацию последних Романовых как на фактор, чуть ли не определивший крушение монархии, есть, в сущности, не что иное, как оборотная сторона той части современной литературы, которая изображает Романовых невинной жертвой «разнузданных политических страстей». В одном случае смеются, в другом плачут, но в обоих случаях не хотят даже попытаться понять истоки, масштаб и мощь того исторического вихря, в котором исчезли и царизм, и последние Романовы.
Царствование Николая II совпало с таким периодом, когда историческая судьба России оказалась на перепутье. Две тенденции все явственнее, все напряженнее вели борьбу между собой: тенденция перемен, т. е. тенденция буржуазно-демократического развития, и тенденция «стабильности», т. е. тенденция удержания и сохранения самодержавия. От развязки этой борьбы зависело будущее страны, ее внутреннее и международное положение. У. Черчилль образно и точно определил суть альтернативы. На Николая II, писал он, «легла функция стрелки компаса. Война или нет? Наступление или отступление? Вправо или влево? Демократизировать или не уступать? Изменять или сохранять? Таковы были поля сражений Николая II»[13].
И невозможно понять позицию царизма, позицию последнего царя, оказавшихся перед труднейшей исторической проблемой, без учета, по крайней мере, трех определяющих факторов: монархической идеологии, сложившейся политической ситуации и в значительной степени личных качеств самого Николая II.
К сожалению, у нас нет работ, суммарно рассматривающих идейно-политическую доктрину монархизма, точнее говоря, самодержавия конца XIX – начала XX в. Обычно она трактуется упрощенно, чаще всего отождествляясь с черносотенством, представлявшим собой ультраправое, экстремистское и весьма одиозное крыло монархизма. Но монархическая идеология возникла задолго до появления Дубровиных, Пуришкевичей и Марковых-вторых и не являлась плодом их погромных умствований. Уже с середины XIX в. она приобрела характер воинствующего ответа на либеральную и революционно-демократическую идеологию и пыталась активно противодействовать им. Ее отправные положения формулировали далеко не бесталанные люди (К. П. Победоносцев, М. Н. Катков, В. П. Мещерский, К. Н. Леонтьев, С. Ю. Витте и др.).
Политические рекомендации «охранителей» с глубоким вниманием воспринимались «наверху» как в царствование Александра III, так и Николая II. Они требовали от правительства и его главы со всей решимостью «идти вперед» в деле укрепления «традиционной», якобы единственно соответствовавшей духу русского народа власти – самодержавия. Например, в 1906 г. князь Абамелек-Лазарев подал царю обширную записку, в которой «исторически» доказывал, что «благо и будущность России должны оставаться в руках самодержавного царя». Уступки либералам и революционерам, грозил Абамелек-Лазарев, приведут к повторению судьбы Людовика XVI, который «в шесть недель» потерял власть и вверг страну в пучину революции[14]. Но «охранители» не были настолько близоруки, чтобы не понимать, что в периоды кризисных ситуаций власть должна уметь лавировать и маневрировать. Однако и вынужденное маневрирование, по их представлениям, не должно было приводить к каким-либо политическим уступкам либеральным и тем более демократическим силам. Его содержанием должно было быть поддержание и сохранение статус-кво. Но только до минования критической ситуации, а затем – снова решительный натиск власти, всех правых сил[15].
Социально-экономическая и политическая ситуация, в которой оказался царизм в начале XX в., как раз являла собой глубочайший кризис. Доказано, что содержанием последнего периода существования царизма в России была напряженная борьба трех классовых лагерей: революционно-демократического, либерального и правительственного.
Революционно-демократический лагерь ставил вопрос о полной ликвидации царизма как главного препятствия на пути социально-экономического развития России. Это был путь революции, путь революционных преобразований. Либеральный лагерь видел выход в утверждении конституционной монархии, в буржуазной демократизации страны. Это был путь предотвращения революции посредством проведения некоторых реформ. Надо признать, что Николай II с порога не отвергал просьб и настояний либеральной оппозиции. Стала почти афористической его фраза о «бессмысленности» либеральных мечтаний и незыблемости «начала самодержавия», которую он произнес в начале своего царствования. Но история мало считается с декларациями даже коронованных особ. Им тоже приходится подчиняться ее диктату. Когда началась грозная пора первой российской революции, Николай II вынужден был пойти даже дальше тех рубежей, за которые, в представлениях идеологов-«охранителей», самодержавие не могло отступать. Статус-кво был поколеблен. С провозглашением манифеста 17 октября, учреждением Государственной думы и других «общественных организаций» самодержавие в своем «первозданном» виде перестало существовать. Возникло нечто вроде «конституционного самодержавия»[16], что-то среднее, промежуточное между самодержавием и конституционной монархией.
Но как только революционная гроза прошла, кризис миновал, отсидевшаяся реакция во главе с царем снова «пошла вперед». В идеале правительственный лагерь хотел бы возвратить самодержавие в тот «неприкосновенный вид, в каком государь (Николай II) получил ее от своих царственных предков», но исторически такое попятное движение уже было невозможно.
Осенью 1915 г. новый, еще более глубокий кризис поразил режим. Война резко усилила революционное движение. Под влиянием этого движения активизировался и либеральный лагерь, политическим штабом которого стал думский «Прогрессивный блок». Выдвигая требование «министерства доверия» (со стороны Думы), блок фактически подготовлял себе плацдарм для продвижения к финальной позиции своей борьбы: к «ответственному министерству» (перед Думой). Как писал впоследствии один из активных деятелей «Прогрессивного блока» – В. В. Шульгин, суть конфликта, который возник между блоком и «короной», сводилась «к вопросу о назначении министров»[17]. Однако этот на первый взгляд простой вопрос являлся вопросом кардинальным, коренным: вопросом о власти. Согласись царь на «министерство доверия» или тем более ответственность министров перед Государственной думой – и «конституционное самодержавие» практически превратилось бы в конституционную монархию, в которой монарх лишь царствует, но не управляет.
Мощный натиск революционных сил и давление либерального лагеря оттесняли царизм к его последнему рубежу. Вот тогда-то лихорадочно заметалась «стрелка компаса» Николая II. Вправо или «влево»? Изменять или сохранять? Решение этих вопросов не было и не могло быть делом одного только свободного выбора.
Николай II, можно сказать, с молоком матери впитал охранительную идеологию, твердую веру в «органичность самодержавного принципа» для России. Поучения Победоносцева, Каткова, князя Мещерского и других идеологов монархизма полностью соответствовали его умонастроению. Из дневников Мещерского, которые давались ему на прочтение, он делал «вдохновлявшие» его выписки, одна из которых, к примеру, гласила: «Как в себе ни зажигать конституционализма, ему в России мешает сама Россия, ибо с первым днем конституции начнется конец единодержавия. Оно требует самодержавия, а конец самодержавия есть конец России»[18].
Вообще следует сказать об одной примечательной черте, довольно определенно характеризующей последнее царствование и последних Романовых, но почему-то не замеченной исторической литературой. Обычным для нее являлся поиск указаний на германофильство Николая и Александры Федоровны, в то время как имеется ряд фактов, свидетельствующих об их прямой поддержке «антизападнических», славянофильских тенденций, так называемого «русского самобытничества», широко распространявшегося правыми кругами.
Сохранились интереснейшие воспоминания ответственного чиновника Государственного совета М. В. Шахматова (племянника академика А. А. Шахматова), раскрывающие эту малоизвестную сторону идеологических устремлений Николая II. Шахматов вспоминает, что в 1916 г. статс-секретарь Государственного совета Д. А. Коптев рассказал ему о том, что царя очень интересует «мысль об изгнании иностранных терминов из русского законодательства» и он, Коптев, получил указание заняться их заменой (для «Свода законов») «современными и древнерусскими словами»[19] (интересно, что академик А. А. Шахматов, один из крупнейших знатоков русского языка, не посоветовал своему племяннику «связываться с этим»). Идеалом Николая II был Алексей Михайлович, Петра I он «не почитал». Это, в частности, находило выражение в его личной поддержке всех начинаний, направленных на реставрацию стиля и быта допетровской Руси, что особенно усилилось в канун и в годы Мировой войны. Комендант Царского Села, друг Г. Распутина князь М. С. Путятин, говорил Шахматову, что при дворе всерьез рассматриваются вопросы о восстановлении придворных званий эпохи «допетровской Москвы» и о восстановлении, в качестве национального, «московского флага». Под непосредственным покровительством царя в Царском Селе в стиле XVII в. строился Федоровский «государев» собор и так называемый «Федоровский городок», одна из «палат» которого стала штаб-квартирой малоизвестного теперь «Общества возрождения художественной Руси». Сам по себе этот замысел мог служить миссии сохранения исторических традиций, но, оказавшись под контролем придворных кругов и самого царя, с самого начала приобрел сугубо казенное, монархическое содержание. Даже наш мемуарист, человек правых убеждений, очень быстро понял, что руководители Общества (князь А. А. Ширинский-Шахматов, граф А. Бобринский, князь М. С. Путятин и др.) ищут не столько удовлетворения «своему научному и эстетическому увлечению древней Русью», сколько осуществляют «политическую акцию» тех кругов, к которым принадлежат. Действительно, пропагандируя «Москву древнюю, православную», отвергая петровские реформы, исказившие «лик истинной России», и борясь за «возрождение древнерусского православного строя и быта», они стремились поставить препоны на пути любых прогрессивных, демократических преобразований, укрепить «царский престол как средоточие русской самобытности». И вполне естественно, что Николай II поощрял деятельность Общества. В отрицании «европеизма» и приверженности к традициям «патриархальной Руси», как ни странно это может показаться на первый взгляд, царя полностью поддерживала Александра Федоровна. Воспитанная при дворе своей бабки – английской королевы Виктории, изучавшая философию в Кембридже, она, оказавшись в России, впала в настоящий религиозный фанатизм, характерный для Руси XVI–XVII вв., прониклась несокрушимой верой в «божьих людей», отшельников, схимников и прорицателей. Этим, между прочим, во многом объясняется появление при дворе «божьего человека» Распутина, в котором Николай и особенно Александра Федоровна склонны были видеть символ «верноподданнического простого народа» (другой причиной, по-видимому, была болезнь наследника, которого Распутин пытался лечить знахарскими методами; владение гипнозом сам он отрицал).
Короче говоря, перед своим крушением царизм явно стремился облечься в кафтан XVII в. Этим идеологическим и политическим переодеванием хотели раздуть шовинизм и национализм, которыми реакция рассчитывала подкрепить расшатанные опоры самодержавия.
Николай II твердо верил в то, что самодержавие должно делать ставку на «простой народ», на «мужика», а не на «европеизированную общественность». Годы правления убеждали его, что всякий раз, когда под давлением «общественности» он поступался самодержавным принципом, «выходило плохо». Частичные уступки по линии «либерализации», на которые он шел (октябрьский манифест 1905 г. и др.), не улучшили положения в стране и не укрепили царскую власть. Напротив, они еще больше возбуждали ту же самую «общественность» и некоторые наиболее крайние ее представители становились еще требовательнее. Даже С. Ю. Витте однажды с раздражением заметил, что либералы напоминают ему шахматного игрока, который, выиграв партию, хватает доску и начинает бить ею своего противника по голове[20]. Царь вообще считал, что при значительном сдвиге «влево» страна не остановится на «либеральной ступени». Он не раз говорил, что общественные деятели из думского лагеря, придя к власти, не сумеют долго продержаться у нее.
Такую точку зрения разделяли многие правые. Вспомним хотя бы знаменитую «записку Дурново», предсказывавшую в случае войны неизбежность крушения российского либерализма под натиском «анархических», т. е. революционных, сил[21].
В литературе высказывается мнение, что царизм требовал от буржуазии «полного отказа от каких-либо политических поползновений»[22]. Но, видимо, это не совсем так. По крайней мере, в годы войны, по мнению царя, не время было возвращаться к тому состоянию, которое существовало до «смуты» 1905 г. «Общественность» в лице своих организаций много помогала царской армии; Государственная дума, хотя и была бельмом на глазу, все-таки потихоньку «выпускала пары» недовольства и раздражения, накопившегося в стране, создавала впечатление «представительности» в глазах западных союзников. Царь сознавал это. Противоречивое, в сущности говоря, неопределенное, неустоявшееся отношение Николая II к так называемым «общественным организациям» (центрам либерально-буржуазной оппозиции) хорошо видно из двух его собственноручных резолюций. В январе 1917 г. ему была подана записка «русских православных людей» г. Киева, требовавшая принятия решительных мер против «кадетско-еврейских, интеллигентских кругов», которые под руководством Государственной думы «дискредитируют порядок, действуют в противоположность политическим идеалам коренного народа». «Все несогласные, – настаивали авторы записки, – должны умолкнуть», все «общественные организации» должны быть взяты под строгий правительственный контроль. Прочитав записку, Николай II направил ее премьер-министру Голицыну с резолюцией: «Записка, достойная внимания»[23]. Казалось бы, все ясно. Но примерно в то же время на записке черносотенца Н. Н. Тихановича, в которой предлагалось ужесточить правительственный курс, Николай написал: «Во время войны общественные организации трогать нельзя»[24].
Впоследствии, размышляя о ситуации, в которую был поставлен последний русский царь, некоторые эмигрантские историки и публицисты характеризовали ее как «межумочную». Журналист И. Колышко писал: «…потеряв внешние атрибуты самодержавия (акт 17 октября), но не порвав с ним внутренне, Николай II повис между этими двумя идеалами…»[25] Действительно, режим практически находился в состоянии неустойчивого равновесия: любое неосторожное прикосновение к нему с любой стороны – слева или справа – могло толкнуть его вниз. В «верхах», по-видимому, это сознавали. Государственную думу, в которой видели главный элемент «дестабилизации» и которую стремились «урезать», «обкорнать», «привести к послушанию» и т. п., все-таки вынуждены были терпеть как ставшую чем-то органическим в системе царского режима. В проекте манифеста о роспуске IV Государственной думы (январь 1917 г.) она обвинялась в том, что «вновь уклонилась в область политических стремлений… вступила в борьбу за власть с правительством». «России, – вещал манифест, – нужны не речи, смущающие народную душу и расшатывающие нашу государственность, а созидательная работа, укрепляющая государственный порядок». Исходя из такой установки, признавалось «за благо» распустить IV Думу, но назначить на декабрь 1917 г. выборы в новую Думу[26].
В целом правительственный курс в последний период перед Февралем 1917 г. можно, вероятно, оценить как попытку политического маневрирования между реакцией и буржуазно-дворянской оппозицией с осторожным сдвигом, сползанием в сторону реакции. Но сдвиг этот делался не столько в расчете на укрепление позиций самодержавного режима именно в данный момент, сколько на то, что легче будет укрепить эти позиции в будущем. В такую оценку, как нам кажется, вписывается даже знаменитая «министерская чехарда», которая обычно рассматривается в качестве сильнейшего аргумента в пользу тотального «разложения царизма». Лишь в какой-то степени это, вероятно, было так, но конкретный анализ процесса «чехарды» обнаруживает в ней вполне определенную политическую тенденцию: министры менялись и тасовались с явным расчетом на «умиротворение» не только правых элементов, но также и думской оппозиции. Расчет на то, что новый кандидат сумеет лучше наладить контакт с Думой, почти всегда присутствовал при очередном назначении. Как бы там ни было, Николай II так и не решился на проведение чего-то вроде «контрреформ», которые свели бы на нет вынужденные нововведения периода первой российской революции, превратившие самодержавие в «самодержавие конституционное». Выждать, выиграть время до конца войны – это было главным. Победа, считал Николай II, поднимет патриотический дух, изменит положение, тогда и придет час нужных ему решений.
В этой связи заслуживает внимания письмо бывшего премьер-министра А. Ф. Трепова, опубликованное белоэмигрантской газетой «Новое время» (Белград) 20 апреля 1924 г. Трепов так характеризует политический курс царя, очерченный ему, Трепову, самим Николаем II в январе 1917 г.: Николай не считал возможным проведение каких-либо реформ до конца войны. Он утверждал, что «русский народ по своему патриотизму понимает это и терпеливо подождет» и что «только отдельные группы населения обеих столиц желают волнений» ради осуществления чуждых народу собственных «вожделений». Поэтому, если эти группы не прекратят своих «подстрекательств», их «заставят успокоиться, хотя бы пришлось прибегнуть к репрессиям». Однако по окончании войны Николай «не отвергнет» реформ, которые «удовлетворят интересы подлинного народа…»
Не совсем правильно было бы считать, что такой курс, проводимый царизмом, являлся исключительно итогом трезвого политического анализа. Надо иметь в виду, что сама натура, сам характер Николая II удивительным образом гармонировали с таким курсом. О Николае II написано немало. Многочисленные свидетельства, исходящие из разных политических лагерей, содержат порой диаметрально противоположные оценки, часто противоречат друг другу. Высказывались даже мнения, что он – некий «сфинкс XX в.».
По словам поэта Андрея Вознесенского, «какое время на дворе, таков мессия». Эпохе заката царизма соответствовал царь, характер которого рассмотреть действительно нелегко: это был скрытный человек, в совершенстве владевший искусством не выдавать своих чувств и мыслей. Многим это казалось «страшным, трагическим безразличием»[27]. Другие видели в нем безволие, слабость характера, которые он тщательно старался замаскировать. Царь почти никогда не проявлял своей «царской воли»: не стучал кулаком по столу, не третировал министров и генералов и т. п. Он был хорошо воспитан и умел «очаровывать». Но если, писал хорошо знавший его генерал В. Гурко, он «и не умел повелевать другими, то собой он, наоборот, владел в полной степени»[28]. «Стойко, – пишет Гурко, – продолжал он лелеять собственные мысли, нередко прибегая для проведения их в жизнь к окольным путям»[29]. Переубедить царя, навязать несвойственный ему образ мыслей было практически невозможно[30]. Версии, согласно которым Николай II будто бы находился под безраздельным диктатом Распутина и еще более жены – Александры Федоровны, ничем не обоснованы. Наоборот, имеются некоторые данные, свидетельствующие о весьма скептическом отношении царя к Распутину. Было бы, вероятно, правильнее сказать, что он терпел его, считаясь в основном с истерическим характером своей супруги, твердо веровавшей в «благостность» «нашего друга». Умел Николай II осторожно освобождаться и от слишком назойливого давления самой Александры Федоровны, если оно расходилось с его замыслами и намерениями.
Здесь уместно коснуться роли Распутина вообще. В получившей немалую популярность книге М. Касвинова «Двадцать три ступени вниз» задается вопрос: «Участвовал ли Распутин в управлении Российской империей? Какова была степень его причастности к государственным делам?» И дается ответ: «Неопровержимые факты свидетельствуют, что Распутин ездил в Царское Село как главный государственный консультант, как великий визирь, как член негласного императорского триумвирата»[31].
Вот, пожалуй, пример полного игнорирования «массовой литературой» тех заключений, к которым пришла историческая наука! Почти все историки, изучавшие «распутинский сюжет», приходят к выводу о том, что «влияние Распутина преувеличивалось, роль Распутина раздувалась»[32], что Распутин «никакой политики не делал и не мог делать»[33], что «буржуазная литература выдвигала Распутина, чтобы свалить на него вину за разложение верхов»[34], что «значение Распутина преувеличено»[35], что царь «черпал поддержку своего политического курса не у Распутина, а у всей правой группы»[36] и т. п. И все же представление о Распутине как подлинном правителе России перед Февралем 1917 г. живет…
Выше мы уже писали об истоках подобного рода утверждений. В предфевральский период Распутин стал весьма удобной и выгодной мишенью в политической игре оппозиции. Его чудовищный аморализм, факты безобразного поведения были теми сенсациями, которые буржуазно-либеральная и монархическая оппозиции умело использовали в целях политической компрометации Романовых.
Имеется, как нам кажется, весьма интересное свидетельство, подтверждающее это. В январе 1930 г. английский «россиевед» Б. Пэйрс (до революции он неоднократно бывал в России и имел тесные связи в либеральных кругах) отправил из Лондона письмо А. И. Гучкову в Париж. В нем он сообщал, что готовит к изданию свои «русские мемуары», и в связи с этим просил Гучкова «дать подтверждения по некоторым вопросам». Особенно его интересовал разговор, который они (Пэйрс и Гучков) вели на балконе тучковской квартиры на Фурштадтской улице летом 1916 г. Как писал Пэйрс, он тогда передал, Гучкову мнение английского посла Дж. Бьюкенена, который советовал «людям Думы» продумать какой-либо «практический вопрос» и выдвинуть его в качестве главного в конфронтации с правительством. «Вы тогда сказали, – напоминал Пэйрс, – что для вас таким вопросом является Распутин, и весьма взволнованно говорили об этом весь вечер…»[37]
По мере обострения конфликта в верхах «распутииский феномен» все более гипертрофировался. Лицо Распутина, с глубоко запавшими глазами и неопрятной бородой, казалось, прочно вплелось в императорский герб с двуглавым орлом. «Россия под хлыстом!» – этот каламбур, намекавший на необъятную власть Распутина, которого подозревали в принадлежности к секте хлыстов, был известен в самых широких кругах. В правительственных и проправительственных кругах хорошо понимали политическую подоплеку антираспутинской кампании. В записке, направленной на «высочайшее имя» по поводу публикации в газете «Русская воля» «возмутительных статей об отце Григории», отмечалось: «Эта газетная кампания при настоящих условиях русской политической жизни приобретает особо важное значение и указывает на стремление создать искусственным путем… антидинастическое движение» (последние два слова Николай II подчеркнул при чтении)»[38]. Но, конечно, вся эта «распутиниада» вряд ли приобрела бы такой масштаб, если бы держалась только на одном сугубо «политическом корне». Как появление и пребывание Распутина при дворе, так и антираспутинская кампания, в сущности, имели одну – некую психопатологическую – основу. Если Романовы видели в Распутине «спасителя» и «целителя», то «общественность» видела в нем же ярчайший симптом разложения критикуемого ею строя. Выходило, что Распутин был нужен всем, что конфронтующие стороны «хватались» за Распутина и тянули его каждый к себе. «Общественность» не только верила во всесилие Распутина, но упорно хотела в это верить, все более возбуждая и разжигая себя. Один из наблюдательных мемуаристов довольно тонко заметил, что если бы исчез Распутин, вместе с ним «исчезла бы для тогдашнего общества наиболее заманчивая, волнующая сторона жизни…» и оно бы создало нового «героя и окружило бы его тем же усиленным вниманием и тем же любопытством»[39].
Никакой собственной политической линии Г. Распутин не проводил, да и не мог проводить. Не было абсолютно подавляющим и его влияние на Николая II. Распутин, скорее всего, немало преуспел в ином: сам черносотенец, он умело «улавливал» черносотенные склонности и желания «царствующих особ» и довольно тонко подыгрывал им. Этим умело пользовались другие «оборотистые» лица либо для проведения в жизнь своих политических планов, направленных на укрепление самодержавия, либо по большей части в карьеристских и других неблаговидных целях. Распутин, таким образом, был скорее проводником определенных влияний на «носителей власти», но характер и размер этих влияний ни в коем случае не следует доводить до общегосударственных масштабов. Остается фактом, что Чрезвычайная следственная комиссия Временного правительства, занимавшаяся выявлением так называемых «безответственных влияний», влияний «темных сил», в том числе и Распутина, не получила сколько-нибудь впечатляющих результатов[40]. «Безответственные влияния» не были чем-то инородным, менявшим природу самодержавия. В большей или меньшей степени они существовали всегда как неотъемлемые спутники всякого режима личной власти. Распутин, может быть, свидетельствовал не столько против последних Романовых лично, сколько против всей той среды, которую порождал царизм, и которая не гнушалась даже самыми подлыми средствами для достижения своих корыстных целей. Распутин в своей действительной ипостаси «нужного человека» у «паперти власти» был детищем ее рук, ее творением. В результате сама же эта среда давала буржуазно-либеральной оппозиции прекрасный материал для компрометации Романовых и монархии вообще. В. В. Шульгин в «Днях» со свойственной ему живостью языка обрисовал эту парадоксальную ситуацию. Некий его собеседник, «близкий к трону», так характеризовал место и роль Распутина: «Всё, что говорят, будто он влияет на назначения министров, – вздор: дело совсем не в этом… Я Вам говорю, Шульгин, сволочь – мы! И левые (имеется в виду буржуазная оппозиция. – Г.И.), и правые. Левые потому, что они пользуются Распутиным, чтобы клеветать, правые, т. е. прохвосты из правых, потому, что они, надеясь, что он что-то может сделать, принимают его каракули… А в общем, плохо!»[41] Единственным настоящим неопровержимым фактом, решительно ставящим под сомнение особую «государственную роль» Распутина в системе власти, является то, что и после того, как он был убит, абсолютно ничего не изменилось в политике царизма и лично Николая II. И если бросить общий взгляд на все царствование Николая II, можно, пожалуй, согласиться с замечанием его флигель-адъютанта полковника А. Мордвинова, которое, на наш взгляд, верно определяет главную черту характера последнего царя и которое как-то ускользнуло от внимания историков. Мордвинов обратил внимание на тот факт, что Николай на протяжении почти всего царствования испытывал сильнейшее давление тех сил, которые требовали «конституции», «ответственного министерства». И что же? «Они все же не смутили вплоть до собственного отречения «слабого», «вечно колеблющегося», «действовавшего по чужой указке» императора Николая II… Это доказывает… глубокую продуманность и верность его политических убеждений»[42].
Но поставим теперь вопрос: насколько перспективным мог быть курс поддержания статус-кво, курс маневрирования, проводимый царизмом? Совершенно очевидно, что уход от решения проблем, в конечном счете, был способен лишь обострить их. Чем дольше царское правительство оттягивало проведение тех или иных реформ, призванных модернизировать режим, тем более увеличивалась пропасть между ним и социально-экономическими потребностями развития страны. В результате для преодоления этой пропасти требовались все более решительные, все более радикальные меры, на которые царизм был еще менее способен. Возможности для политического маневрирования режима, таким образом, неуклонно сокращались; превращаясь в анахронизм, он все больше и больше попадал в тупиковую ситуацию[43]. Для «власть предержащих» она вела к изоляции, вернее, может быть, сказать – к самоизоляции, ибо отказ от реформ, да и вообще от каких-либо определенных шагов, «топтанье на месте» усиливали недовольство как «слева», так и некоторых кругов правого лагеря. Это обстоятельство, в свою очередь, определяло одну примечательную черту последнего царствования, а именно усиливавшуюся тенденцию к «вотчинному управлению», особенно явно выражавшуюся в сугубо частном, «приватном» подборе придворных и людей для аппарата власти. Все более четким становилось деление (выражение Александры Федоровны) на «наших» и «не наших», преимущественно по критерию личной симпатии и преданности. Естественно, что роль «наших», составлявших все более узкую группу (камарилью), возрастала, а вместе с этим в какой-то степени росла и роль пресловутого Г. Распутина как одного из главных «сортировщиков» на «наших» и «не наших». Действительно, некоторые лица, поднимавшиеся «наверх», предварительно проходили, как тогда говорили, «через переднюю» Распутина. И все же она никогда не была столь широкой, как это запечатлелось в расхожем представлении.
Тем не менее, расширение масштабов «вотчинного управления» приводило к тому, что «к престолу» по большей части пробивались люди, мягко говоря, лишенные твердых политических и моральных принципов, но занесенные в разряд «наших». Это были, как правило, люди «сегодняшнего дня». Они считали, что нужно «ловить момент», ибо совершенно неизвестно, что сулит день грядущий. Очень интересны в этом отношении наблюдения А. Блока, который работал в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, занимавшейся расследованием деятельности министров и других высших чинов свергнутого царизма. А. Блок был поражен ничтожеством и безыдейностью большинства из них[44]. Вообще атмосфера «сегодняшнего дня» с характерными для нее мистицизмом, аморализмом, стремлением к наживе была особенно свойственна последнему периоду существования царизма. Распутин являл собой один из ее симптомов.
Политическая и моральная «осада», в которую все больше уходили, последние Романовы и их ближайшее окружение, порождала в них чувство обреченности. Царица в последние годы была явно нервно больным человеком. На этот счет есть прямые свидетельства близко знавших ее, в том числе и личного врача С. П. Боткина. Начал сдавать и физически крепкий царь. Бывший премьер-министр В. Н. Коковцов позднее вспоминал о своей последней встрече с Николаем II в январе 1917 г.: «За целый год, что я не видел его, он стал просто неузнаваем: лицо страшно исхудало, осунулось и было испещрено мелкими морщинами. Глаза… совершенно выцвели и как-то беспомощно передвигались с предмета на предмет…» Коковцов спросил Николая о самочувствии, но тот ответил, что он «бодр и здоров»[45].
Что-то верно подмеченное есть в политическом и «личностном» портрете последнего царя, нарисованном журналистом И. Колышко: «Так, переступая с ноги на ногу, переваливаясь с боку на бок, то цепляясь за призрак самодержавия, то бросая корону к ногам Гучкова, то опасаясь истерики жены, то глядя в лицо смерти… брел он, как сомнамбул, навстречу своему року…»[46]
Итак, курс выжидания и лавирования, который проводили Николай II и его правительство, с одной стороны, властно диктовался всей политической ситуацией, а с другой – столь же властно заводил режим в исторический тупик. Был ли все-таки выход из него?
Окажись царизм один на один с либеральным лагерем, он бы, возможно, мог удержаться с теми или иными изменениями: ведь либеральная оппозиция, смертельно боявшаяся революции, искала компромисса с царизмом. Но в России имелась сила, обладавшая непоколебимой решимостью покончить с самодержавием: революционный лагерь. В то самое время, когда правительственный и либеральный лагери совершали сложные политические маневры, имевшие целью укрепить и расширить их позиции в обострявшемся между ними верхушечном конфликте, революционные массы нанесли царизму сокрушительный удар.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.