Лейпциг

Лейпциг

Близкое знакомство русских людей с высшим образованием, состоявшееся в середине XVIII века, придало новый импульс студенческим поездкам за границу в последующее время. Для царствования Екатерины II картина резко отличается от первой половины века (см. Введение, рис. 1–2): в ней теперь нет длительных спадов, годов, в которые студенты из России вообще не выезжали, но, напротив, число поездок не опускается ниже пяти человек в год, а по большей части их уровень колеблется от десяти до двадцати ежегодно. «Золотая» же пора русского студенчества в Германии наступила с середины 1760-х до конца 1780-х гг. За эту четверть века студентами немецких университетов стали около трех с половиной сотен уроженцев России, причем среди них равномерно представлены выходцы из Малороссии, центральных русских губерний и российские немцы.

В таком обильном студенческом потоке на первых порах еще очень заметна побуждающая роль государства. Так, только в 1765–1767 гг. правительство Екатерины II при ее личном участии отправляет в немецкие университеты 28 человек. Из них пятеро были командированы Академией наук, один — Санкт-Петербургским адмиралтейским госпиталем, десять человек — Святейшим Синодом, наконец, еще двенадцать молодых дворян находились в особом ведении Кабинета Ее императорского Величества. Об этой последней группе студентов, посланной в Лейпцигский университет преимущественно и пойдет речь в настоящем параграфе.

Обучение группы молодых дворян в Лейпциге в конце 1760-х гг. получило широкую известность в отечественной историографии благодаря тому, что среди них находился А. Н. Радищев. Уже в XIX веке в первых работах М. И. Сухомлинова на эту тему был поставлен вопрос, насколько повлияло обучение в Лейпциге на складывание мировоззрения писателя и можно ли уже здесь видеть зерна его последующих радикальных взглядов[297]. В советской историографии наиболее подробными и глубокими оказались исследования А. И. Старцева. Однозначно признавая за Радищевым звание дворянского революционера, историк без колебаний усматривал истоки формирования его революционных взглядов в годах учебы, проведенных в Лейпциге. Особое значение в связи с этим приобретал т. н. «студенческий бунт» лета 1767 г., в котором, по мнению Старцева, были продемонстрированы первые проявления «ненависти к самовластию, протеста против гнета и бесправия». Один из руководителей «бунта», друг Радищева Ф. В. Ушаков, скончавшийся затем в Лейпциге, рассматривался исследователем как «безвременно умерший борец-революционер».

Таким образом, как это часто проявлялось в советской историографии, основной акцент в исследовании пребывания русских студентов в Лейпциге переносился с собственно учебного процесса на проявления их «революционного протеста», при этом общее значение их учебы, ее место в развитии системы образовательных поездок русских студентов в немецкие университеты оставалось нераскрытым. Надо сказать, что основу для такой искаженной трактовки заложил сам А. Н. Радищев. Именно он в 1789 г., за год до выпуска «Путешествия из Петербурга в Москву» и спустя двадцать лет после окончания своего студенчества в Лейпциге, напечатал «Житие Федора Васильевича Ушакова» — по форме произведение мемуарного характера, в которое Радищев вставил, однако, множество критических суждений по отношению к самодержавию, подкрепляя их примерами из юности своих товарищей, центральным среди которых было описание их лейпцигского бунта.

Излишне поэтому подчеркивать, что «Житие Ушакова» как исторический источник обладает крайней субъективностью и, отражая взгляды зрелого Радищева, лишь с крайней осторожностью может использоваться для характеристики его студенческих лет. Между тем, следуя ему, т. е. воспринимая столкновение студентов со своим наставником как центральное событие их жизни в Лейпциге, можно прийти к неправильным выводам в отношении оценки политики правительства Екатерины II по привлечению студентов к европейскому университетскому образованию. Действительно, если большие деньги из казны тратились только на то, чтобы студенты имели возможность формировать свои «антикрепостнические взгляды» и проявлять «революционный протест против самодержавия», то образовательную политику Екатерины II с государственной точки зрения следует признать неудачной. Неясным, впрочем, тогда остается, из-за чего эта политика продолжалась с определенной последовательностью и настойчивостью в течение, по крайней мере, двадцати лет.

С другой стороны, «бунт» студентов в Лейпциге для исследования общей истории русского студенчества за границей в XVIII в. не может сбрасываться со счетов как незначительное событие, а, наоборот, является единственным в своем роде, когда противоречия между студентами и их начальством в университете достигли такой остроты, что потребовали арестов и участия военной силы. Раскрытие смысла этих противоречий и причин столкновения послужит предметом дальнейшего подробного анализа. Однако объявлять этот «бунт» закономерным порождением «революционных взглядов» студентов нельзя. Многое, напротив, указывает здесь на случайное стечение нескольких неблагоприятных обстоятельств, которые, в своей совокупности, уже не повторялись больше ни при одной последующей командировке в немецкий университет и следовательно больше не препятствовали в целом успешному ходу обучения там русских студентов.

Середина 1760-х гг. отмечена первым взлетом интереса императрицы Екатерины II к проблемам народного образования. При непосредственном участии императрицы были составлены уставы ряда воспитательных учреждений (Академии художеств, Кадетского корпуса, Смольного института). В этой и последующей законотворческой деятельности Екатерины II в данной области проглядывала определенная образовательная модель, которой придерживалась императрица. Екатерина верила в возможность воспитания «идеальных граждан» для собственного государства так, как это предлагалось в теориях мыслителей эпохи Просвещения. С одной стороны, перед ней стояла прагматическая задача, которую должен решать любой государь, — как «получить людей к службе политической и гражданской способных», с другой стороны, методы, которые предлагал ей век Просвещения, были достаточно утопичны. Вся сила возлагалась на точное следование воспитательным инструкциям, которые с необходимостью, уже сами по себе должны были способствовать культивированию в воспитанниках нужных государству добродетелей и умалению пороков. За свою жизнь Екатерина написала немало таких инструкций: вспомним, наконец, что и ее родной внук, будущий Александр I, также рос в строгих рамках «воспитательного эксперимента» своей бабушки.

При этом, немалое значение, помимо самих инструкций, имело и место воспитания. В части своих образовательных проектов императрица, как и многие философы-просветители, предпочитала закрытые учебные заведения, замкнутые в себе, удаленные от «пороков общества». Однако и к университетам она испытывала явную симпатию. Развитие такого ее отношения к университетам, к сожалению, за недостатком источников прослежено быть не может, но бросается в глаза, что именно в 1765–1767 гг. Екатерина, например, впервые обращает пристальное внимание на Московский университет (выказывая готовность рассмотреть новый проект его устава, а затем разрешая чтение лекций на русском языке[298]. Относящиеся именно к этим годам вышеупомянутые командировки русских студентов в немецкие университеты также показывают доверие к этим учреждениям императрицы, которая передавала университетам возможность воспитания определенных категорий своих подданных. Так, упомянутая отправка десяти студентов от Святейшего Синода в Гёттингенский и Лейденский университеты (при этом еще шестеро были отправлены в Оксфордский университет) была вызвана желанием Екатерины иметь образованных священников (подробнее см. ниже). Здесь можно провести определенную аналогию с посылкой Петром I на учебу за границу молодых россиян, только Петр искал немедленной выгоды для России в том, чтобы его подданные овладели практическими навыками, которые им давали мореходные и инженерные школы Англии, Голландии и Италии, а Екатерина думала о том, какую пользу для воспитания российских граждан могут принести богословские и юридические факультеты немецких университетов.

Как раз на юридический факультет Лейпцигского университета для обучения праву в его европейском понимании и направлялись за казенный счет двенадцать молодых дворян по личному решению Екатерины И, принятие которого, по-видимому, относится в начале 1766 г. з Заметим, как уже обсуждалось в первой главе, что с точки зрения просвещенного абсолютизма, именно юридические факультеты университетов должны были выполнять главную задачу по подготовке для государства образованных чиновников, и в этом смысле поставленная Екатериной цель находилось в полном соответствии со взглядами на университеты других современных ей монархов Европы.

Самой императрицей проводился и отбор будущих студентов. 22 февраля 1766 г.[299] она собственноручно отметила в списке выпускников Пажеского корпуса шестерых человек, назначенных «в Лейбциг для наук»: это были Алексей Кутузов, Петр Челищев, Андрей Рубановский, Александр Римский-Корсаков, Александр Радищев и Сергей Янов[300]. К этой шестерке по различным ходатайствам в течение полугода присоединили еще шесть молодых людей: князей Василия Трубецкого и Александра Несвицкого, братьев Федора и Михаила Ушаковых, Ивана Насакина и одиннадцатилетнего подростка Василия Зиновьева (близкого родственника братьев Орловых). В результате возникло постоянно повторяемое в последующих документах число «двенадцать учеников» (хотя, на самом деле, из-за различных обстоятельств, количество русских студентов в Лейпциге почти постоянно было меньше двенадцати). Думая о своих студентах как о зачинателях нового русского чиновничества, распространяющих вокруг себя в отечественных присутственных местах учение «добра и справедливости», императрица могла позволить себе такие символы. В то же время, из расчета на двенадцать человек отпускалось в дальнейшем из казны финансирование, поэтому освобождавшиеся вакансии восполнялись затем новыми студентами, присылаемыми из Петербурга. Забегая вперед и допуская известный анахронизм, можно сказать, что с финансовой точки зрения в Лейпциге был основан «русский студенческий институт» на двенадцать мест, существовавший восемь лет вплоть до 1775 г.

Почему же для подготовки будущих «идеальных» русских государственных деятелей был выбран именно Лейпциг? Ответ на этот вопрос в свете дальнейшего анализа будет ключевым, поскольку, во многом, именно особые обстоятельства, связанные с Лейпцигским университетом, повлияли на ход обучения здесь русских студентов, вплоть до открытого выражения ими своего протеста.

В третьей четверти XVIII в. Лейпцигский университет был любимым местом учебы европейского дворянства: немецкого и зарубежного, в том числе из Восточной Европы. Так, в 1760-е гг. здесь отмечали особый приток прибалтийских баронов, посещали университет в это время и датчане, венгры, шведы[301]. Столь ярко выраженную тягу к Лейпцшу именно дворянских студентов следует объяснить несомненным своеобразием, которым этот университетский город отличался от всех остальных. Если Галле и Иена, небольшие, замкнутые города, готовили, в основном, теологов и правоведов, воспитывавшихся там из представителей бюргерства с их невысоким уровнем культурных запросов, что обуславливало известную всей Германии «грубость» в нравах студенчества, то Лейпциг мог предоставить отпрыскам из высших сословий все возможности для подобающего им времяпрепровождения, какие только дает большой торговый город [302].

Книжная торговля, проходившая здесь, служила отражением культуры всей Европы, в Лейпциге были собраны известные библиотеки, антикварные коллекции, наконец, сказывалась близость столицы Саксонии, Дрездена, и не только в регулярных визитах саксонского двора, но и в приездах придворного театра. Все это в глазах дворянства придавало студенческой жизни в Лейпциге особую ценность, не сравнимую с другими университетами. Так, отец Гёте, человек старых дворянских предрассудков и слышать не хотел об обучении сына в Гёттингене, куда того влекли научные интересы, но настаивал на его поступлении в Лейпциг и именно на юридический факультет (где Гёте учился в 1765–1767 гг., застав, таким образом, приезд русских студентов).

В позднейших воспоминаниях Гёте писал: «Каждая из немецких Академий имеет свое особенное лицо… В Иене и Галле грубость студентов достигала высших пределов, применение физической силы, драки на шпагах, дикая самооборона были в порядке вещей, и вся жизнь словно бы служила в их удовольствие. Отношение между учащимися и жителями этих городов, при всех особенностях, сходилось в том, что дикий чужеземец не питал никакого уважения перед бюргером, полагая себя в своей собственной власти, наделенным благодаря данным ему привилегиям полной свободой и своеволием. Напротив того, в Лейпциге студент стремился быть в той же мере галантным, в какой ему хотелось вступить в общение с богатыми, благовоспитанными и образованными жителями»[303]. И по мнению других современников, многие университетские города слишком носили на себе «отпечаток студенчества», а студенты там, кроме как с профессорами, могли общаться лишь друг с другом. В Лейпциге же у студентов «тон был чище и неиспорченнее», а главное, они не играли здесь такой роли, как в Иене или Гёттингене — имея благодаря торговле собственные доходы, бюргеры не так сильно зависели от студентов и, соответственно, меньше позволяли тем демонстрировать свою «академическую свободу»: по словам очевидца, его приятно поразило, что студенты здесь не «оккупируют кофейни и бильярды», а сидят по домам или вращаются в хорошем обществе[304]. «Близость Дрездена, внимание, обращаемое оттуда на Лейпциг, истинное благонравие высшего университетского начальства, — подытоживает Гёте, — все это не могло не оказывать нравственного и даже религиозного влияния».

Эта благоприятная для воспитания молодых русских дворян репутация Лейпцигского университета, о которой, конечно, знала Екатерина, скрывала два недостатка. Во-первых, именно в силу оживленной торговли и богатства приезжающих туда во множестве на учебу дворян Лейпциг для студентов был очень дорогим городом: некоторые, проведя здесь один-два семестра, не выдерживали высоких цен и уезжали в Иену, где в силу бюргерского характера студенчества прожиточный уровень был гораздо ниже.

Во-вторых, будучи интеллектуальным и культурным центром европейского масштаба, Лейпциг в то же время обладал старым университетом, который по своему внутреннему и внешнему устройству совершенно не соответствовал научным притязаниям времени, уже в полную силу проявившимся, например, при основании университета в Гёттингене. Саксонские курфюрсты, в отличие от правителей Ганновера, ничего не делали для модернизации своей «обители муз». Мало того, что во внутреннем управлении еще сохранялось утратившее в XVIII веке всякий смысл, средневековое деление на «четыре нации», но и с точки зрения преподавания далеко не во всех областях университет находился на должном уровне. Профессора Лейпцигского университета в последней трети XVIII в., после времен Готтшеда, больше не вписали крупных имен в историю немецкого Просвещения[305]. В одном из документов, связанных с «бунтом» русских студентов, немецкий чиновник приводил собственное мнение о том, что этот университет «не преследует цели воспитывать больших ученых или таких, которые будут изучать одни лишь так называемые изящные науки, а должен готовить людей, которые могут быть применены для государственных дел, то есть будут обладать полезными знаниями и хорошо писать»[306]. Фактически, тем самым, он признавал несостоятельность университета в смысле дававшейся в нем научной подготовки (заметим, что ни один студент Петербургской академии наук в XVIII в. больше не будет направлен в Лейпциг). К тому же процветали здесь и общие пороки всех тогдашних старых университетов — протекционизм и кумовство: Гёте описывал, как обвинения в «непотизме» (т. е. покровительстве родственникам) затрагивали даже самых уважаемых лейпцигских профессоров.

Для Екатерины II, тем не менее, Лейпциг был прежде всего городом, где учился граф Владимир Григорьевич Орлов. Младший брат фаворита императрицы Г. Г. Орлова, воспитывавшийся на попечении у братьев, в двадцатилетием возрасте был отправлен в Лейпцигский университет и провел там три года «в усердных занятиях, особенно интересуясь науками естественными и астрономией». По отзыву академика Я. Штелина, граф В. Г. Орлов «за короткое время своего пребывания в Лейпцигском университете добился очень больших успехов», которые показались императрице столь весомыми, что в двадцать четыре года она назначила его директором Петербургской академии наук[307]. Именно этот успешный пример Орлова, если не прямые его советы, подвигли императрицу к ее решению о выборе Лейпцига для обучения молодых дворян. Сам Орлов немедленно написал об этом своим учителям в Лейпциг. Перечень пройденных им наук показывал, что он занимался у знакомого нам астронома Г. Гейнзиуса (впрочем, уже весьма престарелого, так что на ход обучения русских дворян, прибывших в Лейпциг в 1767 г., за два года до его смерти, он уже никакого влияния не оказывал), а помимо него Орлов с благодарностью поддерживал переписку с профессором истории права И. Г. Беме и профессором философии X. Зейдлицем. Последние двое рассматривались в Петербурге как возможные опекуны русских студентов.

Перед намеченным на конец сентября 1766 г. отъездом из Петербурга отобранных двенадцати студентов Екатерина собственноручно составила подробную инструкцию для их обучения[308]. В этом документе было всё, что, как казалось императрице, обеспечивало успех задуманного предприятия: выделенные главные предметы занятий (история, моральная философия и право — естественное и народное), при которых в то же время оставлялась известная свобода в изучении других наук «всякому на произволение»; забота о религиозном воспитании, для чего вместе с дворянами ехал иеромонах, а им предписывалось соблюдать утренние и вечерние молитвы, регулярно посещать богослужения в православной церкви в Лейпциге, исповедоваться и причащаться; рекомендации о полезном провождении свободного времени, посещая «ученые университетские собрания», общение в светских кругах, «пристойные увеселения» и прогулки в известные часы и т. д.

Инструкция также гласила, что молодые русские дворяне по прибытии в Лейпциг должны быть поручены попечению одного из университетских профессоров, как уже неоднократно бывало в прежних поездках. Однако в данном документе, впервые в истории студенческих командировок из России, возникла и иная фигура — инспектор, имеющий «особое надсмотрение» над студентами.

С одной стороны, в появлении у русских дворян в Лейпциге «гофмейстера» не было ничего принципиально нового или неожиданного. Многие молодые князья, графы или бароны приезжали сюда вместе с наставниками. Настораживала, правда, с самого начала очень ярко выраженная в инструкции начальственная власть инспектора над студентами. Он не только должен был наблюдать за ними во время учебы и дома неотлучно (за исключением только лекционных часов), но и отвечал за снабжение студентов всем необходимым — едой, платьем, книгами, так что на руки юношам выдавалась лишь небольшая сумма денег «для всяких мелких нужд». Инспектор также должен был блюсти и саму дворянскую честь своих воспитанников, ибо «ежели б кто из дворян кем был обижен, в том инспектору искать у кого надлежит сатисфакции».

Таким образом, из простого воспитателя и хранителя инструкции, каковым по первоначальной идее должен был быть инспектор, он становился ключевой фигурой, от которой зависела вся жизнь студентов в Лейпциге и даже их честь. Возможно, при надлежащем выборе кандидатуры инспектора такие заботы и предосторожности и могли бы принести пользу, однако события показали, что главный просчет при организации поездки был допущен с самого начала и состоял в приглашении на эту должность совершенно неподходящей персоны — лифляндца майора Г. Г. Бокума.

Поиски инспектора велись при дворе достаточно долго: есть свидетельство, что еще в феврале 1766 г. Екатерина делала запрос об этом лифляндскому генерал-губернатору. Почему была выбрана Лифляндия, не трудно понять — наставником студентов должен был быть человек, не только знающий немецкий язык как свой родной, но также понимающий реалии жизни в Германии. Однако почему и как именно Бокум был утвержден в должности инспектора, мы не знаем. Навряд ли его «апробировала» сама Екатерина, которая, как свидетельствует история, все-таки имела определенное чутье в выборе воспитателей — скорее здесь сыграла свою роль чья-нибудь протекция. И в самом деле, уже при ближайшем знакомстве становилось понятно, сколь мало подходит Бокум на роль наставника для «идеальных русских чиновников». Надменный, хвастливый, подобострастный, он сохранил представления о методах воспитания чуть ли не с позапрошлого века (в Лейпциге он с гордостью показывал случайному знакомому клетку, применявшуюся им для наказаний несовершеннолетних дворян — детей екатерининских сановников, которые несколько позже основной группы студентов были вверены его попечению: в такой клетке человек не мог ни сидеть, ни лежать, сама же клетка подвешивалась к потолку, так что нахождение в ней было сущей пыткой, достойной инквизиции). Но даже не эти качества составляли главную беду — обладая большой семьей (жена с четырьмя детьми), майор был беден и по известной в российском государстве привычке решил «кормиться от места». Как позже с горечью признавался статс-секретарь А. В. Олсуфьев, один из сановников Екатерины, организовывавший и контролировавший поездку, Бокум захотел «вывлечь себя, жену и детей из собственной бедности», не желая упускать возможности использовать те огромные суммы, которые, на первых порах практически бесконтрольно, были переданы в его распоряжение.

На осуществление замысла императрицы действительно были выделены немалые средства: первоначально, т. е. с 1766 г., каждому из двенадцати дворян выплачивалось из казны по 800 рублей в год, столько же составляло жалование инспектора и еще в сумме 800 рублей уходило на содержание священнослужителей: иеромонаха и его служки. С 1769 г. Бокум, жалуясь на дороговизну, добился прибавки, и содержание одного студента стало составлять тысячу рублей, а по признанию Олсуфьева, всего в Лейпциг ежегодно отправлялось векселями около пятнадцати тысяч рублей (для сравнения упомянем, что ровно в такую сумму изначально обходился казне весь бюджет основанного в 1755 г. Московского университета). Можно представить себе, какие чувства овладели майором при получении при отъезде из Петербурга разом такой суммы, если даже куда более скромные в потребностях и наивные марбургские студенты были способны потратить 300 талеров за одну неделю.

Мошенничество Бокума проявилось уже с самого начала: ведомое им путешествие из Петербурга в Лейпциг (сухим путем, через Ригу, Митаву, Кёнигсберг и Данциг) длилось неслыханно долго — пять месяцев, в течение которых он мог располагать деньгами, не опасаясь никакого контроля. Многих поразил первый же ужин, состоявшийся после отъезда из столицы (о нем упоминали в своих жалобах из Лейпцига студенты, его же особо выделял Радищев в «Житии Ф. В. Ушакова», и даже иеромонах Павел отметил это событие в своих показаниях против Бокума во время окончательного разбирательства в 1771 г.). Дворяне получили на ужин по ломтю хлеба с маслом и старое нарезанное мясо, тогда как Бокум с семьей заказали себе роскошную трапезу. Из «экономии средств» майор заставлял студентов спать на соломе: те рассчитывали, что неуютный сон заставит их раньше пуститься в дальнейший путь, но сам Бокум всегда преспокойно почивал до девяти часов утра. За время путешествия, между тем, им были израсходованы все выданные в Петербурге деньги. Посланник России в Саксонии князь А. М. Белосельский, первым ознакомившийся с отчетом инспектора о поездке, писал: «Дорожный их счет ужасен мне показался, а особливо суммы, которые они в трактирах платили», а при этом у Бокума не хватало расписок о выплаченных суммах на целых шесть тысяч рублей! Этот мнимый перерасход средств дал ему возможность немедленно по приезде в Лейпциг требовать прибавки и оправдывать неприсылкой средств свое последующее недостаточное содержание студентов.

В то же время Лейпциг, действительно, поразил своей дороговизной, в чем сказывались еще и последствия недавней войны. Именно поэтому на группу русских дворян с особым интересом взирали члены университетской корпорации, предвидя в ней верный источник немалых доходов. Достаточно вспомнить, как всего тридцать лет назад химик Генкель произнес фразу: «Русская царица богата, она может заплатить и вдвое больше!», чтобы заметить, что такое отношение значительного количества немцев к России не переменилось. А среди всех приехавших из России интерес для лейпцигских дельцов представлял в действительности лишь Бокум как единственный распорядитель студенческого капитала. Значение инспектора после приезда в Лейпциг поэтому, не только относительно его власти над студентами, но и перед лицом университета и города, только возросло.

Бокум же моментально воспользовался своим положением, чтобы приобрести вес в среде профессуры. При этом скоро обнаружился конфликт между двумя профессорами — Зейдлицем и Беме, каждый из которых претендовал на звание опекуна над русскими студентами, показывая соответствующие письма графа В. Г. Орлова. Бокум отдал предпочтение Беме (так что Зейдлиц едва не подал жалобу в университетский суд), и это послужило еще одним звеном в неблагоприятном сцеплении обстоятельств, которое очень скоро привело к взрыву студенческого недовольства.

О личностях лейпцигских профессоров и примерах их соперничества друг с другом прекрасно повествуют воспоминания Гёте, относящиеся как раз к годам учебы там русских студентов. Так, Гёте рассказывает о практически аналогичной ситуации: глухой неприязни, которой вдруг оказался окружен один из лучших профессоров университета, филолог X. Ф. Геллерт, когда к нему на воспитание были посланы несколько зажиточных датчан. И сам Гёте едва не стал жертвой столь же меркантильных интересов: он имел рекомендательное письмо к Беме как к профессору юридического факультета, но просил его совета, желая перейти к изучению изящных искусств и древностей. Несмотря на все кажущееся дружелюбие, с которым был принят молодой Гёте, профессор «выразил отчетливую ненависть в отношении всего, что было связано с изящными искусствами… страстно ругал филологию и изучение языков, и еще больше поэзию. Уступить этим людям верного слушателя и самому лишиться такового казал ось ему совершенно невозможным.»[309] К этому можно добавить, что даже сам Бокум сообщал в Петербург о том, что «во всем университете нет трех профессоров, кои бы ради прибытка своего жили бы между собою согласно, чему в рассуждении такого небольшого города при таком множестве учителей и дивиться не для чего»[310].

Со слов Гёте также становится понятно, что выбор Беме в роли ведущего наставника русских дворян, тянущихся к широкому образованию, был неудачным. Гёте, вообще, полагал, что Беме «не обладал счастливым даром обхождения с молодыми людьми, не способен был завоевать их доверие и по необходимости руководить ими», и, как считал сам автор воспоминаний, из всех многочисленных бесед с профессором он не получил никакой пользы[311].

Между тем, в весенне-летнем семестре 1767 г. новопроизведенные русские студенты (записавшиеся в матрикулы польской нации 23 февраля н. ст.) приступили к учебе. Согласно составленному расписанию, они должны были четыре раза в неделю по часу заниматься немецким, французским языком и латынью, а также логикой с Зейдлицем и слушать лекции по всеобщей истории у Беме[312]. По свидетельству Радищева, молодые дворяне прибыли в Лейпциг с «алчностью к наукам». Препятствием, однако, служило плохое знание ими немецкого языка. Надо сказать, что ввиду большого притока в Лейпциг иностранного дворянства некоторые профессора открывали чтение курсов на французском языке, в том числе и по тем предметам, учиться которым было предписано русским дворянам. Слушание лекций по-французски, особенно на первых порах, конечно, облегчило бы адаптацию русских студентов в университетской среде, но Бокум резко возражал против этого, не желая пересматривать свое решение.

По сути, сразу же по приезде в Лейпциг обозначился конфликт между представлениями студентов, о том, как они должны учиться, и требованиями их инспектора. Молодые дворяне, старшим из которых (Петру Челищеву, Федору Ушакову, Ивану Насакину, Алексею Кутузову) уже исполнилось двадцать лет, полагали, что сами в состоянии определить, какие лекции им полезно слушать и как лучше исполнить предписанную им императрицей программу учебы. Речь шла о противоречии между дворянским самосознанием, комплексом идей об их личной ответственности перед Отечеством и престолом, который воспитывался в них с детства, и необходимостью беспрекословно подчиняться внешней власти инспектора, с помощью которой тот пытался подавить это самосознание. Характерную оговорку допустил позднее в своих показаниях по делу о «бунте» один из учителей студентов, находившийся в близких к Бокуму отношениях и несомненно повторивший слова инспектора: «Господа студенты считают, что приехали в Лейпциг не для совершенствования своей нравственности, а лишь для занятий науками.»[313]. Иными словами, важнее даже самого обучения в университете, ради которого дворяне и отправились в Лейпциг, с точки зрения инспектора было «совершенствование нравственности», на деле проявлявшееся в мелком тиранстве над студентами, которое те не смогли долго терпеть.

О том, как действовал Бокум для улучшения нравственности своих подопечных, хорошо свидетельствовала уже первая история с пощечиной студенту, случившаяся спустя два месяца после приезда. Пощечина была дана Бокумом Ивану Насакину, пришедшему к нему с просьбой велеть протопить его жилище (студенты с самого начала, опять-таки из-за пресловутой необходимости экономить средства, были «втиснуты в маленький домик», где жили по двое в тесных, темных и холодных комнатах; Бокум же с семьей поселился отдельно, в просторном доме[314]). Тяжесть оскорбления усугублялась тем, что при его нанесении присутствовали не только другие студенты, но и посторонний человек — лифляндский студент Эрмесс, и, тем самым, оно становилось известным всему университету. Инспектор, который по высочайшей инструкции должен был быть хранителем дворянской чести, опозорил студентов. Федор Ушаков, как старший среди всей группы, написал русскому посланнику в Дрезден письмо с описанием тягостного положения молодых дворян, которые должны были воспринять это оскорбление как коллективное: «На нас указывают пальцами, вот, говорят, русские господа, одному из которых майор дал пощечину. Из этого следует, что нашей чести нанесен ущерб; более того, это — бесчестие для всех русских»[315]. Воспользоваться же традиционным механизмом восстановления дворянской чести через поединок юноши не могли: Бокум являлся их начальником, а дуэли с начальством по кодексу чести были невозможны[316]. Даже сама императрица, когда до нее дошли известия о происшествиях в Лейпциге, написала канцлеру Н. И. Панину о Бокуме: «Что же касается до пощечин, то уже есть ли то правда, ни чем его оправдать не можно»[317].

Майор, однако, категорически отрицал эту пощечину и настаивал, наоборот, на фактах неподчинения ему студентов, посланник же князь Белосельский полностью встал тогда на сторону Бокума и, больше того, идя на поводу у инспектора, обратился к саксонскому двору с просьбой предоставлять в распоряжение Бокума «по малому числу солдат, когда он потребует», о чем в Лейпциг был направлен соответствующий указ от имени курфюрста. Этот указ явился последним звеном, сделавшим будущее столкновение практически неизбежным.

Итак, после апрельской истории Бокум получил полномочия распоряжаться уже не только учебой, финансами и внешним обустройством студентов, но и самой их свободой. Надо отметить, что представления о вызове гарнизонных солдат против студентов Бокум должен был делать через университетские власти (иначе нарушался принцип «академической свободы»!), которые пошли ему навстречу, что следует объяснить уже упомянутой строгостью по отношению к студентам и нежеланием потакать их вольному поведению, проявлявшимися в Лейпцигском университете больше, чем в остальных. Нельзя сказать, что русские дворяне совсем не давали поводов к нареканию на них со стороны университета: так Бокум упоминал о взбудоражившей жителей бешеной скачке по улицам города, в которой приняли участие Михаил Ушаков, Насакин, Кутузов и Челищев[318], хотя, вряд ли такие происшествия сильно превосходили обычные студенческие шалости того времени. Университетское начальство, тем не менее, не желая уронить свой авторитет перед инспектором, представляющим российскую императрицу, показало готовность «успокаивать» русских студентов военной силой. Немецкую точку зрения на ситуацию хорошо выражают письма барона фон Гогенталя, по поручению министра иностранных дел Саксонии навестившего дворян в мае 1767 г.: из их содержания следует, что саксонский двор обеспокоен, хочет оправдать оказанное в Петербурге доверие и доказать правильность выбора Екатериной Лейпцигского университета, готов во все вникать и контролировать, и в то же время полностью игнорирует жалобы студентов, во всем полагаясь на инспектора как на «честного, порядочного человека и хорошего хозяина», подопечные которого неприлежны, не подготовлены к учебе и требуют к себе строгости[319].

К новому взрыву, случившемуся спустя еще месяц после визита саксонского чиновника, таким образом, уже все было подготовлено. Камнем преткновения на этот раз послужили лекции у профессора Беме. Утром 26 июня 1767 г. два студента, князья Александр Несвицкий и Василий Трубецкой, явились к Бокуму с известием, что не могут больше посещать коллегии по истории, поскольку не понимают их (в написанной позже жалобе студентов говорилось о том, что они «не знали довольно немецкого языка, чтобы вразуметь скорый выговор» профессора). Многое свидетельствовало о том, что протест этот не был следствием обычной лени: незадолго до этого те же студенты начали без ведома Бокума посещать лекции по нравственной философии, читавшиеся по-французски, а во время спора с инспектором Трубецкой заявил, что на место Беме найдутся другие достойные профессора, могущие его заменить. С точки зрения студентов, тем самым, речь шла о том, что Бокум не мог наладить нормальный ход их учебы[320], майора же, прежде всего, задело то, что студенты отказываются следовать составленному им расписанию и, следовательно, проявляют «неповиновение».

Найденное решение соответствовало всему предшествовавшему поведению инспектора — он вызвал солдата и посадил князя Трубецкого под арест. После обеда оставшиеся девять студентов [321] пришли к инспектору узнать, почему князь арестован и долго ли будет сидеть под стражей. Бокум со свойственной грубостью не удостоил их ответом, сам же немедленно бросился к ректору университета с требованием подкрепления. В четыре часа пополудни, когда студенты вторично решили добиться от инспектора объяснения и вошли к нему в дом, Бокум попытался выставить их с помощью рукоприкладства, Насакин же в ответ на прежнее оскорбление нанес ему пощечину, после чего завязалась драка, которую майор затем представил как заранее спланированное покушение на его жизнь. В тот же день все девять русских студентов, так же как и Трубецкой, оказались арестованы.

Пришедшие солдаты заняли их дом, рассадив студентов по двое, каждого в свою комнату. «Под стражею содержимы были мы как государственные преступники или отчаянные убийцы. Не токмо отобраны были у нас шпаги, но рапиры, ножи, ножницы, перочинные ножички, и когда приносили нам кушанье, то оно была нарезано кусками, ибо не было при оном ни ножей, ни вилок. Окончины были заколочены, оставлено токмо одно малое отверстие на возобновление воздуха, часовой сидел у нас в предспальной комнате и мог видеть нас лежащих на постеле, ибо дверь в спальную нашу была вынута»[322].

Итак, как мы видели, основная вина в провоцировании этой катастрофы лежала на Бокуме. К этому добавилось и явная непригодность профессора Беме на роль университетского наставника студентов, нежелание университетских властей церемониться со студентами, свойственное именно Лейпцигскому университету того времени, наконец, повышенное внимание, которым была окружена эта поездка со стороны петербургского и саксонского двора, что заставляло еще больше бояться неурядиц и усиливало возможность применения силы.

Посадив русских студентов под арест, университет, однако, оказался в затруднительном положении, поскольку признать их вину в покушении на Бокума одновременно означало прекратить их обучение здесь, лишив себя всех связанных с этим выгод. Поэтому суд, который проходил над ними в университете по жалобе Бокума в начале июля 1767 г., был довольно мягким: выслушав все показания, в которых студенты естественно отрицали свою виновность, университетские профессора призвали студентов помириться с Бокумом и подчиниться его управлению[323]. После суда четверых студентов, и в том числе Радищева, выпустили на свободу, а пятеро остальных, которых Бокум называл зачинщиками бунта, требуя их удаления из Лейпцига, были оставлены дожидаться приезда русского посланника.

Поводом для визита князя Белосельского в Лейпциг было еще раньше переданное ему от императрицы поручение разобраться в первой истории с пощечиной, с исполнением которого он, как видим, значительно запоздал и в сложившейся ситуации так же, как и университет, предпринял попытку примирить обе стороны. В Петербурге же на вторую историю отреагировали гораздо серьезнее: не зная еще о предпринятых Белосельским миротворческих усилиях, Екатерина дала приказ немедленно вернуть в Россию представленных Бокумом «главными возмутителями и крайне неспокойными людьми» двух братьев Ушаковых, Челищева, Насакина, а также «тех еще, кои…найдутся совсем неспособными и для других вредными к дальнейшему их там содержанию». Старший между студентами и, естественно, взявший на себя роль лидера Федор Ушаков оказался на особенном счету у императрицы, убежденной в его виновности: он был известен Екатерине по службе у Г. Н. Теплова, который, по ее словам, «всю свою канцелярию избаловал сам: сей есть третий человек, который от него с такими начертаниями отошел» [324].

Нависшая гроза отвратилась, однако, успехом миссии Белосельского: и студенты, и инспектор согласились пойти на мировую. Выслушав лично многие жалобы студентов и убедившись, хотя бы отчасти, в их правоте, Белосельский, по его же словам, «сделал майору весьма серьезное внушение», и в частности, дал понять, что дальнейшее ужесточение мер по отношению к студентам обернется против самого же Бокума. В донесении в Петербург посланник не пожалел красок, чтобы описать искреннее раскаяние студентов и восстановление мира «искренне и надолго», так что после получения его письма распоряжение о высылке из Лейпцига части студентов больше не повторялось. В августе 1767 г. по воле Екатерины Белосельский еще раз ездил в Лейпциг, чтобы объявить студентам милость императрицы и полное «их вины отпущение», за которое она ждет от них «сугубой ревности» к занятиям. В свою очередь майор в длинном письме к А. В. Олсуфьеву просил всю историю предать забвению, свалив вину на «чужое влияние» и тяжесть жизни в Лейпциге[325]. По словам же Радищева, с того времени они с Бокумом соседствовали «почти как ему неподвластные», хотя и должны были ежедневно у него обедать: «он рачил о своем кармане, а мы жили на воле и не видали его месяца по два»[326].

История завершилась поэтому, можно даже сказать, частичной победой студентов, которые смогли добиться ослабления над собой инспекторского гнета, а в Петербурге, наконец, заметили «погрешности и слабость поведения» Бокума. Окончательной же победы пришлось ждать почти четыре года. Зимой 1770–1771 гг. проведший в Лейпциге вместе со студентами три недели дворцовый курьер М. Яковлев представил обстоятельную «Записку о содержании находящихся для обучения в Лейпциг на казенном коште двенадцати российских дворян», благодаря которой вышли наружу злоупотребления майора и тяжелые бытовые условия, в которых по его вине находились студенты. Особенно возмутило сановников применение Бокумом различных форм наказания к малолетним дворянам, отданным на его попечение, которых он, в том числе, часто по самым незначительным поводам сек розгами (Екатерина, как известно, была противницей телесных наказаний, которые к тому же оскорбляли дворянскую честь). В гневном письме один из родителей мальчиков, А. В. Олсуфьев, писал Бокуму, что тот забыл, что «не дворяне для вас, но вы для них в Лейпциге обретаетесь». Назначенная ревизия вскрыла масштабы хищений мошенника, который был задержан и бежал из-под ареста, оставив в Лейпциге неоплаченных счетов на гигантскую сумму в 18 тысяч талеров.

Возвращаясь к последствиям «бунта», надо отметить, что нормальный ход занятий восстановился с осени 1767 г. После произошедшей истории Беме прекратил вести для русских студентов свою коллегию и в дальнейшем не играл решающей роли в преподавании (в последующие годы студенты, правда, обязаны были у него прослушать курс «общенародного права немецкой империи», но летом 1771 г. дружно отказались от продолжения его лекций[327]). Помимо юридических дисциплин, истории и философии, дворяне слушали также курсы лекций по физике и математике, о чем свидетельствовали сохранившиеся расписания занятий и выданные им аттестаты (упоминая о последних предметах, Радищев даже подчеркивает, что Ф. Ушаков «отменно прилепился к математике»). В 1770 г. трое студентов — Радищев, Кутузов и Рубановский — посещали лекции молодого профессора Э. П. Платтнера по психологии; этот же профессор оказал также большое влияние на формирование взглядов П. И. Челищева[328]. Кроме того, ход учебы ежегодно удостоверялся на экзаменах, которые для русских студентов устраивались профессорами и результаты которых сообщались в Петербург. Хотя Радищев позже и оценивал их как смешные, но им в России уделялось особое внимание, а сочинения, подготовлявшиеся перед экзаменом, посылали в столицу, и императрица несколько раз выказывала студентам по этому поводу свою «благоугодность». Так, в мае 1768 г., по истечение двух семестров обучения, «все генерально с удивлением признавали, что в столь короткое время они оказали знатные успехи и не уступают в знаниях самым тем, которые издавна там обучаются. Особливо же хвалят и находят отменно искусным, во-первых, старшего Ушакова, а по нем Янова и Радищева, которые превзошли чаяние своих учителей»[329].

Единственным университетским профессором, которого Радищев упомянул в своем мемуарном произведении о Ф. В. Ушакове, был известный филолог и поэт-сентименталист X. Ф. Геллерт, последняя «звезда» Лейпцигского университета середины XVIII в., которую еще застали наши студенты[330]. о сильном нравственном влиянии, производимом Геллертом как преподавателем, вспоминал и И. В. Гёте, посещавший его лекции по истории немецкой литературы и филологический практикум. «Почитание и любовь, которыми Геллерт пользовался у всех молодых людей, были необычайными… Его философская аудитория была переполнена, и прекраснодушие лектора, его чистая воля, заинтересованность этого благородного человека в нашем общем благе, его увещания, предостережения и просьбы, произносимые в несколько глухом и печальном тоне, производили на слушателей незабываемое впечатление»[331]. Радищев также писал, что русские дворяне «наслаждались преподаванием в словесных науках известного Геллерта», хотя по недостаточному знанию немецкого языка, не могли, кроме Федора Ушакова, участвовать в практических занятиях; Ушаков же «был любезнейший Геллертов ученик и удостоился в сочинениях своих поправляем быть самим славным мужем»[332].

Конечно, университетские лекции не занимали всего времени, проведенного молодыми дворянами в Лейпциге. Их образ жизни включал гуляния за город, различные развлечения (так, Радищев, несмотря на подчеркиваемую в мемуарах нехватку у всех студентов денег, приобрел для себя пару карманных пистолетов, стрелявших дробью, и хотел испытать их где-то в укромном месте как раз накануне несчастного столкновения в Бокумом), наконец, проявлялась и, как отмечалось в инспекторском рапорте, «непреодолеваемая склонность к женскому полу», за которую студенты должны были расплачиваться болезнями, для некоторых, как в случае Ф. В. Ушакова, оказавшихся смертельными.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.