Глава 2 В поисках «пролетарского студенчества»: петроградские студенты в 1920–1925 годах

Глава 2

В поисках «пролетарского студенчества»: петроградские студенты в 1920–1925 годах

Развивая выводы, сделанные в конце предыдущей главы, мы последуем путями, которыми мог пройти петроградский студент после того, как предсказуемый «разрыв» произошел. Новая эпоха в жизни учащихся высшей школы города открывается в 1920–1921 годах с концом Гражданской войны и подлинным «вторжением» государства на политическое поле университета и академии (в широком смысле слова). Это не означает, что государственная политика стала стабильной и непротиворечивой: скорее 1920-е — первую половину 1930-х годов можно определить как «стабильную непредсказуемость», и не только в высшей школе. Речь идет о повседневном присутствии и влиянии государственных интересов и их представителей в университете и институтах на ситуацию. Государство отчасти содействовало обнажению неизбежного кризиса, порожденного противоречиями предыдущего периода. Однако ему не всегда удавалось — и чаще не удавалось — разрешить цепь этих кризисов с желаемыми результатами, чему препятствовали и сами несовместимые друг с другом стратегии различных бюрократических аппаратов[204]. В нашей версии событий государство выступает лишь одним из социальных актеров, повлиявших на конструирование новой студенческой идентичности. Главное же внимание уде ляется анализу внутрикорпоративного конфликта «нового» и «старого» студенчества и его последствий. Соответственно «границы эпохи» совпадают с кризисным этапом так называемой «пролетаризации» высшей школы, начавшейся с открытием первых рабочих факультетов (в Петрограде — с 1919/1920 г.)[205]. Создавая эти необычные институции, в которых обучались студенты, не получившие базового образования, но при этом рекомендованные к прохождению нормального вузовского курса, государство организационно оформило ту чуждую «старикам» волну, которая едва не захлестнула высшую школу еще осенью 1918 года. Нарастание конфликта стало очевидным уже в первый год эксперимента, ибо рабфаковцы выступали — и воспринимались — в качестве государственных агентов на поле студенческой политики, что ставило их вне освященной традиции. Наряду с этим продолжалось изменение «границ» студенчества как корпоративной группы. В той мере, в какой проявились неустойчивые «реставраторские» тенденции в нэповском обществе, сопровождавшиеся, например, известным «восстановлением» профессуры как государственных чиновников, наделенных некоторыми нечиновничьими правами и при этом весьма подозрительными самой власти, возрождалось и маргинально-«богемное» студенчество, независимо от того, было ли оно «красным» или «белоподкладочным». Наблюдалась и реставрация элементарных практик студенческой повседневности, пусть и относительная. Очень быстро это отразилось и на взаимоотношениях государства с далеко, казалось бы, не автономными «пролетарскими» студентами[206]. Исследователь наблюдает причудливый процесс качественных перемен в конструировании групповой идентичности наряду со своего рода реконструкцией «жизненного мира». В целом это неплохо вписывается в наши представления о «временности» и «неустойчивости» нэпа, но характер изучаемых реалий много сложнее. Можно сказать, что некоторые черты «буржуазного интеллигента» советской эпохи начинают проступать, хотя и неуверенно, в облике «студента-пролетария». Мы далеки при этом от мысли о неизменности «советского интеллигента» с 1920-х годов до 1991 года. Интереснее посмотреть на вещи с точки зрения «археологии» в стиле М. Фуко, отыскивая следы нашего современника в том времени. Такой подход продуктивен еще и потому, что «реставрация» окончилась в начале 1930-х годов именно как возрождение некоторых черт общества старого режима. Сталинизм был эпохой конструирования и нового общества, и нового субъекта, и социальных идентичностей, включая студенческую. Но ему предшествовали эксперименты.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.