1. Народ

1. Народ

Цель этого сборника — сделать доступными для исследования главные акты революционного правительства (август 1793 — август 1794). Чтобы обосновать эти рамки и привлекательность этой темы, нам нужно отдавать себе отчет о природе и духе этого своеобразного режима — потребуется суммарное изложение, необходимое для самого изучения наших источников, к которому мы еще вернемся и которое дополним в последнем томе.

Выбранная нами начальная дата — 23 августа 1793 г. — это дата принятия декрета об ополчении, который обрекает всех французов на постоянную реквизицию людей и имущества ради общественного

234

спасения, то есть осуществляет социальную фикцию единой коллективной воли, подменяющей не только юридически, но и фактически каждую личную волю. Это основной акт нового правления, акт социализации, лишь продолжением которого будут законы Террора и лишь средством — революционное правительство. Оно устраивает политический и экономический эксперимент, подобного которому не было до сих пор. На уровне политики это самоуправление народа, прямая демократия: раб при короле в 1789 г., свободный при законе 1791 г., народ становится хозяином в 1793 г. Управляя самостоятельно, он отменяет общественные свободы, которые были лишь гарантиями для него против тех, кто управлял раньше: если отменено право голоса, то это потому, что он уже царствует; отменено право на защиту, потому что он судит, отменена свобода печати, потому что он говорит. Мы не настаиваем на этой прозрачной теории, к которой прокламации и законы террористов будут лишь пространными комментариями. Политика революционного правительства имеет эквивалент в экономике — это социализм. Коллектив отныне занимается своими собственными делами и обходится без частных лиц. Запретив торговлю зерном (3—11 сентября 1793 г.), он обобществляет сельскохозяйственные запасы; установив частичный (29 сентября 1793 г.), а затем полный максимум[151] (24 февраля 1794 г.), — коммерческую деятельность; всеобщей мобилизацией рук и талантов (16 апреля 1794 г.) обобществляет сам процесс производства: это конец единоличной деятельности для народа в полях, цехах и конторах, как для короля — в Лувре.

235

Этот режим сам себя характеризовал как «революционный порядок», «догматизм разума», «деспотизм свободы»; можно добавить: «казнь благополучия». Так нужно было ради «спасения Франции», говорят его апологеты, по примеру его инициаторов; без этих энергичных мер неприятель захватил бы Париж — не будем оспаривать эту гипотезу. Но французы тогда, очевидно, были другого мнения, поскольку эта система потребовала столь чрезвычайного развития средств принуждения, что получила имя — Террор. Мы придерживаемся именно этого достаточно очевидного факта и изучаем проблему, которую он ставит, и это единственное, что должно нас занимать, если признать верным, что роль исторической науки заключается в объяснении того, что было, а не в гадании, что могло бы быть. Царство безличного — ад; демократия — безличный владыка — управляет «наоборот»; государство — безличный народ — работает в убыток: вот две большие истины, которые отрицает учение революции и которые демонстрирует ее история. Как мог этот парадокс заставить себя признать вопреки здравому смыслу, затем вопреки правам и интересам людей — и растянуться на два года?

А потому, что это не везде и не для всех было парадоксом. В этом есть своя правда, которую надо уметь различать, иначе ничего нельзя будет понять в демократическом феномене. Если хорошенько присмотреться, борьба начинается с 1789 г., с 1750 г., и скорее между двумя социальными сословиями, нежели между двумя учениями или двумя партиями. Прежде чем стать идеалом, демократия была фактом: рождение, развитие союзов особого рода — «философских обществ», как говорили тогда, «обществ мысли», как сказали бы сегодня; их суть —

236

это, действительно, словесные дискуссии, а не реальные дела, а их цель — мнение, а не результат. Из этого принципиального положения вытекает по отношению к обществу обратная ориентация, основные законы которой мы указывали в другом месте[152]. В последнем томе мы вернемся к любопытному феномену «философии», «свободомыслия», который заслуживает внимания социологов, ибо это, возможно, единственный из находящихся в их ведении фактов, который свободен от всяких религиозных, экономических, этнических и т. п. влияний: свободомыслие одинаково в Париже в 1750 и в Пекине в 1914 гг.; и эта идентичность сущности в таких разных средах происходит от определенных условий объединения и коллективной работы, чью формулу которых дает «Общественный договор» Руссо, и образчиком которых может служить любая ложа 1780 г. или народное общество 1793 г.

Мы здесь настаиваем лишь на крайних последствиях этого феномена: создании, путем интеллектуальной тренировки и социального отбора, во-первых, некоторого нравственного состояния, затем совокупности политических направлений, которые, будучи по своей природе неподвластными условиям реальной жизни и общества, от этого не перестают быть делом некоей группы, результатом некоей коллективной работы, такой же бессознательной и объективной, как обычаи или фольклор. Террористическое законодательство в столь малой мере есть дело отдельных теоретиков или сговорившихся политиков, что основные декреты Конвента очень часто лишь узаконивают уже совершенные поступки: так случилось с законом о подозрительных (17 сентября

237

1793 г.), который общества применяли в Понтарлье уже 10 сентября, в Лиможе в тот же день, в Монпелье 17-го и которого общества Баланса и Кастра настойчиво требовали 3-го и 17-го, и т. д.[153]; так случилось с законами о максимуме, за которые проголосовали во всех обществах за год до этого и которые были применены большинством этих обществ; с законом об обобществлении продовольствия, чей план, набросанный вчерне 9 октября 1793 г. южными обществами[154], скопировал Конвент в ноябре 1793 г., и т. д. На все большие общественно значимые проблемы у «социального» общественного мнения готов ответ — такой же спонтанный, такой же естественный, как и ответ реального общественного мнения, но гораздо более ясный и быстрый — однако всегда противоположный, как противоположны условия, в которых формируются одно и другое.

Вопрос в конечном счете заключается в том, чтобы узнать, которое из двух будет повелевать. Но это конфликт, не имеющий аналогов, его нельзя смешивать с борьбой учений или партий — революция против реакции, разум против догмы, свобода против власти. Здесь речь идет не столько о том, кто победит, сколько о том, на каких позициях будут биться. Общества мысли — это не социализм, но это та среда, где социализм может в безопасности взойти, вырасти и воцариться, когда ничто этого не предвещает, как в ложах 1750 г. Реальное общество — это не контрреволюция, но та позиция, где революция проиграет, где власть, иерархии выиграют, даже если все будет революционизировано,

238

люди и законы, как во Франции в термидоре II года, как только было сброшено якобинское иго.

Часто говорят, что общественное мнение бывает разным в зависимости от условий, в которых оно формируется, от способа проведения опроса. Одни и те же люди будут судить по-разному: находясь в обществе мысли, то есть вне контакта с реальностью, не имея другой ближайшей цели, кроме лишнего голоса, который надо завоевать, аудитории, которую надо убедить, — или каждый отдельно, будучи при своем деле, в своей семье, со своими задачами: это вопрос ситуации, а не учения или убеждения.

Но обычно ограничиваются этим избитым замечанием; то есть вопреки собирательным выражениям — «народ», «общественное мнение» и т. п., желают рассматривать лишь один миг и одного человека, никогда группу и продолжительность. Конечно, этот момент, этот человек — случайные, ничем не отличающиеся от других: значит, это общий факт. Но они от этого не становятся менее уникальными в своем роде, отдельными: значит, это не коллективный факт. Не надо смешивать всех и первого встречного, всегда и все равно когда.

Чтобы разглядеть социальный закон, надо понять, что этот бессознательный фактор общественного мнения — положение участника обсуждения — сохраняется: общество постоянно; что он устраняет все другие: общество закрыто; что он укрепляется: общество вербует людей и «очищается», ассимилирует и исключает людей и идеи, и все время в одной заданной им плоскости. И тогда незаметная для одного случая, в одном пункте разница становится пропастью; точка зрения одного момента становится ориентацией, законом особого мира и особой среды. Развивается такое умонастроение, устанавливаются такие

239

отношения, создается такая духовная и умственная жизнь, которые являются просто загадкой для реального мира и в итоге сводятся к изначальной противоположности между обществом мысли и реальным обществом. В первом преуспеет лишь то, о чем говорят как о таковом, что сообщают как таковое, даже если это ничто; во втором, в мире труда и старания, нужно только то, что есть как таковое, даже если оно и не выражается словами.

По какой дороге пойдет общественное мнение, или, вернее, какая из видов общественности — социальная (кружковая) или реальная — будет признана сувереном, объявлена Народом, или Нацией? Таков вопрос, поставленный в 1789 г., на который был дан решительный ответ осенью 1793 г.

Большое политическое событие этой осени — официальное воцарение социальной, кружковой общественности. Новая сила, которая была тайной в ложах 1789 г., официозной в клубах 1792 г., больше не допускает никакого раздела; нет больше ни народа, ни общественного мнения вне, помимо ее. Общества присваивают и бесконтрольно осуществляют все права, которые новый режим только что отнял у массы избирателей. Народ потерял право избирать своих магистратов в законные сроки и в законных формах; общества же приобретают право очищать их как вздумается и сколько угодно[155].

240

Народ систематически обезоруживали, вплоть до последнего охотничьего ружья; общества же вооружаются. Даже больше: формируя специальные корпуса, «революционные армии», которые они очищают, направляют, за кем надзирают в войне с «внутренним врагом»[156]. Верно и то, что они никогда не были ни такими многочисленными — около 1900 в январе 1794 г., согласно переписи министерства внутренних дел[157], — ни такими дисциплинированными, «объединенными», как с поражения жирондистской ереси, ни столь посещаемыми, как после сентябрьского «страха»[158], сразу же после ареста подозрительных. В них укрываются, как в церкви во времена права убежища, — все остальное может быть в любой момент реквизировано, конфисковано, арестовано.

Так, прежде чем сменить правительство в 1794 г., Франция поменяла в 1793 г. народ. Правит такая сила, которая, конечно, была коллективной идеей

241

и волей, — следовательно, общественностью и народом, а не группой и не партией, — но которая не есть общественность. Место народа занял такой народ, который более чужд его инстинктам, интересам и духу, чем англичане из Йорка или пруссаки из Брауншвейга. Что же тут удивительного, если законодательство, сделанное по меркам одного, оказывается для другого смирительной рубашкой, что счастье одного — это террор для другого, что законы, необходимые одному, невозможны для другого?