XV

XV

В жизни, хотя бы она протекала и в тюрьме, всегда живешь сменами настроений. Она действительно походит на волнующееся море. Волны печали, гнета и отчаяния там только вздымаются выше и длиннее, а волны радости короче, но зато и более буйны, чем в обыденные дни. Именно в это тяжелое время я получил беспредельно меня обрадовавшее известие, что мой брат давно уже на свободе. Его принес тот же добрый Лавров в один из дней «передачи».

– А я видел сегодня вашего брата, – как будто невзначай сказал он мне, передавая узелок с провизией, – и это он сам вам принес и просил кланяться. Он даже успел съездить с вашей женой в деревню, очень доволен поездкой, говорит, что там хороший санный путь. – Добрая душа, видно, чувствовал, что даже такое незначительное упоминание о санном пути в любимой деревне сможет дополнить мою радость. Брат просил его передать мне и другое, но об этом, из-за чуткой осторожности, он мне тогда не решался сказать. Обстоятельство, что моего брата освободили, очень обрадовало и графа Татищева, а у меня вновь воскрешало надежду. Мы были арестованы с братом в одно время, и одна и та же бумага препровождала нас как на Гороховую, так и в Трубецкой бастион. В крепости на вопросных листках следователя мы с ним также написали одно и то же. Его освободили, вероятно, теперь должны освободить и меня. Но проходили дни за днями, продолжали выпускать многих, а моя очередь так и не наступала. «Нет, нас с вами уже не освободят, они уже теперь дознались, кто мы», – начинал все чаще и чаще повторять Татищев, надеясь, вероятно, услышать мои возражения. Но возражать ему с прежней напускной уверенностью я уже не мог – я вглядывался в лица начальника тюрьмы, старшего доктора, сестры милосердия, ловил оттенки их голоса, когда они говорили со мной и Татищевым, и чувствовал не только их беспокойство, но уже и большую тревогу. Они под конец не скрывали своих опасений, что нас ждет перевод на долгое время в другую тюрьму, а может быть, и еще что-нибудь более ужасное. Поэтому они употребляли все свои старания, чтобы наш увоз от них не был бы по возможности скорым. В то время, по почину проф. Бехтерева, большевики задумали устроить на острове Голодае какое-то особенное тюремное заведение, куда предполагалось переводить нервнобольных арестантов для каких-то особых учебно-научных опытов. Большевики, перевернув все до обломков, хотели двигать науку в новом, лишь им одним известном направлении. По слухам, там все же могло быть намного лучше, чем в остальных советских тюрьмах. Добрые люди предполагали, что в этом новом заведении нас даже навсегда могли бы забыть. Они поэтому обещали в крайнем случае устроить гр. Татищева и меня как «душевнобольных» туда и очень надеялись, что это им удастся. Эти милые люди все же искренно заблуждались. Они не знали, что в Голодаевской тюремной больнице были все на учете у Чека. Большинство больных там лечили для того, чтобы расстрелять. Каждый четверг туда приезжал автомобиль «черный ворон», чтобы увезти на казнь очередные жертвы…

Заботливые старания нашего начальства меня наполняли самой горячей благодарностью, но успокоить все же не могли. Волна радостных ожиданий после освобождения брата у меня сменялась прежним несносным чувством тоскливой беспомощности. Я перестал уже думать о спасении и думал только о страшном другом и в утешение себе усиленно читал псалтырь. В таком именно настроении я лежал днем 27 ноября после обеда на своей больничной койке и даже не мог читать. Неожиданное, в неурочный час, появление помощника начальника тюрьмы Лаврова заставило меня приподняться.

– Ну, Анатолий Александрович, – сказал он, подходя ко мне, каким-то особенным голосом, и называя меня впервые по имени-отчеству, – молитесь горячей Богу, одевайтесь и выходите…

«Вот оно», – пронеслось в моем сознании, и что-то холодное, тяжелое и тупое начало подниматься изнутри меня к горлу.

– Куда? Зачем? – спросил я его.

Но он уже радостно смеялся на мое возбуждение «смертника» и говорил:

– Как куда? Да на волю. Вы свободны, собирайте скорее вещи, сам брат пришел за вами и ждет у меня внизу, без него вас бы и не выпустили. – Что было со мной в следующее мгновение, я теперь совершенно забыл. Помню только, что все, кто был со мной в камере, бросились помогать собирать мои вещи; что я обещал Татищеву сейчас же побывать у его жены, а Мельцеру – переговорить с его отцом по телефону; что от слабости и от волнения не мог нести свой узел и что его заботливо взял от меня сам Лавров.

– Молитесь, молитесь хорошенько Богу, Анатолий Александрович, – говорил он, провожая меня по коридору, – теперь уже не хочу скрывать, я очень боялся за вас да за графа: много толков у нас ходило на ваш счет. Ваш брат еще в первый приход просил меня вас обнадежить, да, признаться сказать, побоялся, разное было на уме, как бы вам потом тяжелее не пришлось.

– Добрый, чуткий вы человек, – говорил я ему, уже не зная, что сказать от восторга, – всю жизнь вас не забуду.

– Полно, полно, – спокойно останавливал он мои излияния, – времена-то нынче какие, как не думать о вас, бедных…

Внизу, в тюремной канцелярии, меня ожидал брат. Мы с ним только обнялись и сейчас же вышли на улицу. Начальник тюрьмы проводил нас до выхода. Я крепко поцеловал и его. До трамвая было довольно далеко. Мы вдвоем тащили мой узел, а брат по дороге рассказывал:

– Еле-еле удалось добиться, чтобы тебя выпустили. Я сейчас с Гороховой, доставал ордер на освобождение. Искали, искали, негодяи, твои бумаги, к счастью, нашли. Ведь тебя должны были освободить одновременно со мной. К нам в Дерябинскую тюрьму приходил следователь допрашивать, очень внимательный, видимо, порядочный человек. Ну, допросил и меня. Конечно, видит сам, что допрашивать нечего. Потом спросил, где ты. Я сказал, что больной, лежишь в тюремной больнице. Он подумал и сказал: «Ведь, судя по бумагам, вы в одно время с вашим братом были арестованы, и он, наверное, не больше скажет, чем вы?» – «Что же ему еще больше говорить? – отвечал я следователю. – И без того сами не знаем, за что сидим». – «Ну, так подпишите допрос за себя и за брата, по болезни», – сказал он и обнадежил, что должны выпустить. Вот и все.

– Как же это ты на Гороховую так смело отправился? – спрашивал я брата. – Ведь тебя снова могли за это арестовать, сколько было примеров.

– А это уж Буткевич через кого-то твоей Оле помог… Два раза просили по телефону следовательские бумаги разыскать, да если бы я сам не пришел, все равно у этих негодяев затерялись бы. Мы с твоей женой успели и в деревню съездить, – торопился все хорошее скорей сказать брат, – даже часть леса мне и ей удалось запродать, конечно, получили пустяки, но на первое время хватит, не беспокойся, а там видно будет.

Трамвай, куда мы добрались, был переполнен. Мы с трудом взобрались на площадку. Нас теснили и толкали неимоверно. Стоял мороз, а я был без пальто, но ни об одной поездке я не вспоминал с таким удовольствием, как об этой.

Было совсем темно, когда мы добрались до дома тети, где остановилась моя жена. Парадные подъезды были в то время в большинстве домов заперты. Мы поднялись в потемках по черной лестнице и ввалились со своим узлом в неосвещенную кухню. К нам сейчас же выбежала радостно взволнованная тетя.

– А где же Оля? – спросил я, целуя ее.

– Вот-то будет жалеть, – отвечала она, – что в такую минуту ее нет дома, только недавно и ушла в Знаменскую церковь помолиться, чтобы тебя скорее выпустили. – В это время раздался звонок. Я уже знал, кто звонит, и бросился к двери.

– Мой Толя, – послышался в темноте дорогой, милый голос жены. Мы обнялись и заплакали…

Это было вечером 27 ноября 1918 года, в день празднования явления образа Знамения Пресвятой Богородицы. Эта икона Божией Матери издавна чтилась в нашем Мордвиновском роде. Почти три века назад, в такое же смутное время междуцарствия, она спасла в наших Новгородских лесах двух из Мордвиновых от неминуемой гибели от разбойников. Было еще не поздно. Мы всей семьей отправились в Знаменскую церковь и отслужили молебен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.