XVI

XVI

Следующие тюрьмы, в которых мне, по воле судьбы, пришлось вскоре очутиться, но уже не одному, а с женой и дочерью, связываются с воспоминаниями о нашем первом, неудавшемся через Финляндию бегстве за границу.

Жизнь в советской России становилась для нас настолько невыносимой и опасной, что только смертельная болезнь матери жены да новый арест брата заставляли нас оставаться в Петербурге, на положении гонимых зверей. В этот город нам удалось благополучно скрыться из нашей деревни от угрожавшего на другой день ареста всей нашей семьи. Сначала бежала из деревни наша девочка дочь, затем мы. Брат в то время заболел самой тяжелой формой оспы, и скрыться в городе ему не удалось. Но он уже начинал понемногу поправляться, и мы его оставили в другом нашем имении в доме для рабочих на попечении железнодорожного фельдшера. Как и сам брат, мы были убеждены, что человека с такою заразной болезнью оставят в покое и, конечно, не засадят в тюрьму. Но всей хитрости, злобы и коварства большевиков, хотя их и успели испытать на себе порядочно, мы все же не знали в полной мере.

Местные чекисты, появившиеся в моем имении благодаря постройке новой железной дороги, прикрываясь даже сочувствием к больному, терпеливо ждали того времени, когда брат мог в первый раз с трудом подняться с кровати, и в тот же день его арестовали. Тюрьмою ему, еще тяжко больному, в холодную осень был долгое время скотский вагон, стоявший на одной из соседних станций, и только благодаря заботам преданного нашего лесника мой брат не погиб там от голода и неописуемых лишений.

Незадолго до этого тяжко заболела и мать моей жены. Ей было уже более 80 лет, она едва двигалась и не покидала постели, но для наших большевиков она казалась чрезвычайно опасной. Ее было приказано арестовать и отдельно от нас отправить на заточение в монастырскую тюрьму.

Из всех чекистов, с которыми я имел несчастие познакомиться, наши деревенские были самые злобные и тупые. Я не могу их вспоминать без гадливого отвращения. Они вызывали презрение и у большинства местных крестьян, из среды которых были набраны. Почти все они и их семьи были нам очень многим обязаны. Моя жена и ее мать всегда относились к ним заботливо, щедро откликались на их нужды и не гнушались лично перевязывать их самые отвратительные язвы. Отца одного из чекистов им удалось спасти от смертельной болезни. В те дни все было ими забыто, и они преследовали нас с настойчивостью и коварством, порою меня поражавшими. Всего можно было ожидать от посторонних, наезжих, но не от этих – своих.

С громадными стараниями, доходившими до геройства ввиду бездорожья и преследований, жене удалось вывезти уже не двигавшуюся мать из деревни в Петроград, где бедная старушка и скончалась, испытав и там весь ужас большевистского глумления и бессердечия. Ее, уже умирающую, почти в агонии, в 3 часа ночи внезапно вывезли из частной лечебницы, не говоря куда. Только через два или три дня моей жене, бросившейся во все стороны, удалось ее разыскать в морозном коридоре Обуховской больницы, брошенной на солому среди таких же умирающих, и привезти за несколько часов до кончины на квартиру тети.

Брата моего к тому времени после долгих недель варварского заключения перевезли из его деревенской тюрьмы на колесах в столичную тюрьму на Шпалерную, а после нее заперли в Чесменский лагерь «до конца гражданской войны», как гласило распоряжение из Гороховой. Это тюремное учреждение не только должно было обезопасить большевиков от особенно враждебно настроенных к ним соотечественников, но преследовало и высокие воспитательные цели: «Не мстим, а исправляем» – было написано на плакатах Чесменского лагеря. Единственно хорошим исключением этого учреждения от остальных советских тюрем было то, что там раз в неделю, по субботам, разрешались свидания. Добиться этого свидания все же было нелегко. Необходимо было приходить заранее и долго ждать на морозе, без теплого одеяния, пока наконец начинали впускать посетителей в лагерь. Во время одного из таких стояний у тюремных ворот моя девочка дочь простудилась и слегла. Жена моя также была очень больна, и они обе, как и большинство обывателей, лежали в морозной комнате. Питаться приходилось только советским супом – тепловатой серой водицей из коммунальной столовой, – хлеба мы не получали. Прислуги у нас уже давно не было никакой. Лекарств необходимых ни в одной из аптек достать было нельзя. Я вспоминаю, что никогда чувство беспомощности не было у меня таким тяжелым, как именно в эти дни болезни моих самых дорогих людей.

Особенно мне было тогда жаль брата. Он сидел в тюрьме, не оправившийся еще от своей оспы, и совершенно не знал, что его любимая дочь Ирина, прелестная девочка, крестница императрицы-матери, скончалась в больнице от голодного истощения. Жена брата также его недавно покинула и ожидала развода, чтобы выйти замуж за другого. Мы были с братом очень дружны с самого детства, хотя тот, кто нас видел вместе, никогда бы этого не подумал. Мы всегда стеснялись в этом отношении не только других, но и самих себя.

К моему обостренному братскому чувству довольно близко в те дни подходили слова из «Шильонского узника». Как и там, «нас было двое – брат и я», и так же, как и там, «нашу младость вскормила» не родная семья отца и матери, а старая бабушка, хотя и любившая нас горячо, пожалуй, даже намного сильнее своих собственных детей. Мы были круглые сироты с самого нашего младенчества, и это-то нас и сближало особенно тесно. Но поддерживать силы брата в тюрьме, как это являлось необходимым, нам было чрезвычайно трудно. Разрешалось приносить ему пищу два раза в неделю, а мы могли только раз, да и то в таком ничтожном количестве картофеля, хлеба, папирос, о котором я и сейчас вспоминаю со стыдом. У нас самих, да и у наших родных, также в те дни почти ничего не было.

Несмотря на всю кучу обрушившихся несчастий и грозившее полное одиночество, брат, как только узнал о кончине своей любимой дочери и матери моей жены, в первое же свидание стал нас уговаривать бежать в его имение в Литву.

– Обо мне не думайте, – говорил он, – я тут хоть в тепле, да и умереть с голоду другие не дадут. Вон, меня и старостой в камере выбрали; а вы уж, наверное, пропадете, ожидая, пока меня выпустят. Дайте мне радость думать, что хоть вы-то у меня уцелели. Да и имение мое литовцы не отберут, когда будут знать, что кто-нибудь из владельцев вернулся.

Но мысль о бегстве, с которой вся моя семья и раньше не расставалась, все же, несмотря на всю ее заманчивость, являлась для нас в первые дни неисполнимой. Надо было иметь большие, преимущественно «царские», деньги, а также надежного сообщника, способного нас переправить за границу. Ни того, ни другого у нас пока не было. Мы уже давно осторожно наводили всякие справки насчет проводника, но все полученные сведения были очень неопределенны и нас совсем не удовлетворяли. Приходилось сидеть, медленно умирать и ждать тюрьмы или случая. Наконец, через месяц или два после моего разговора с братом, этот «случай», как всегда, находившийся где-то рядом, нам наконец представился. В той барской квартире моей жены, где мы занимали крошечную каморку для судомойки, жил одновременно с нами, в той же нужде, один недавно выпущенный из тюрьмы молодой швейцарский подданный, обрусевший до полного забвения собственного языка, Иван Петрович Флорин. Он служил последнее время в швейцарском посольстве, был там же арестован, затем выпущен и ждал только поезда, который, по слухам, должен был увезти последних иностранцев из Петрограда. Об этом поезде только говорили, его могло и не быть. Иван Петрович поэтому старался найти и другие возможности, чтобы выбраться скорее из Совдепии. У Флорина была своя дача в Финляндии, а соседкой его по Териокам являлась небогатая портниха, фамилию которой я теперь забыл. Портниха эта незадолго до революции приобрела свой домик от давно и близко ей знакомого старшего кондуктора финляндской дороги – Тергуева, человека, по ее словам, «старого закала» и безусловной порядочности, с семьей которого она продолжала поддерживать самые доверчивые отношения. У этого старика кондуктора имелся молодой сын, перешедший, как тогда многие, на сторону большевиков и сделавшийся важным комиссаром по заведованию какими-то перевозками на одной из веток Финляндской железной дороги. Этот сын, по ее словам, являлся комиссаром и большевиком только для видимости и лишь «поневоле». Он сочувствовал всему «прежнему», как говорила портниха, ему уже удалось благодаря своему положению благополучно переправить многих за границу. Обо всем этом нам сообщил под большим секретом И. П. Флорин и по просьбе моей жены познакомил ее с портнихой. Сам он, так как слухи о поезде подтвердились, решил обождать в Петрограде, предлагая нам воспользоваться вместо него таким подходящим случаем. Портниха производила прекрасное впечатление, но была необычайно осторожна, опасалась всего, и жене моей лишь с большим трудом, но за малое вознаграждение удалось уговорить ее войти в сношение со знакомым комиссаром, которого та знала еще мальчиком, чтобы помочь нам спастись от неминуемой гибели.

Комиссар сейчас же согласился «устроить это дело» за 2 тысячи «царских» и 20 тысяч «керенских» денег с каждого из нас и просил только дать ему небольшой срок для необходимой подготовки. Он обещал через неделю зайти на нашу квартиру для подробных переговоров и назначения точного дня нашего отъезда.

Тот, кто в те месяцы жил в советском Петрограде, а главное, находился в нашем положении, поймет, что сулило нам такое обещание. Нашим радостям и уверенным надеждам не было конца. Брат также просиял от радости в своей тюрьме, когда я ему сообщил о явившейся возможности и даже обещал помочь своими деньгами от запроданного им леса. Количество их было у него все же незначительно и хватало только для уплаты за одного, а нас было трое, так как гувернантка дочери, наш любимый друг, швейцарка мадемуазель Эмма Жакар, решила мужественно ожидать поезда для иностранцев.

Все, что можно было продать, мы продали. Помню, что моя маленькая дочь для этого, геройски и незаметно от домового комитета, съездила в деревню, чтобы привезти оттуда уцелевшие каким-то чудом пару лакированных ботинок и пальто, которые и дополнили недостававшую плату. Труднее всего было получить «царские» деньги, но и это каким-то образом удалось устроить через знакомого брата, дав ему в дополнение к «керенкам» «Полное собрание сочинений Тургенева», принадлежавшее моей дочери, и прекрасную копию с картины старого голландского мастера. Деньги были собраны, прошло затем больше недели, а комиссар почему-то не являлся. Жена не вытерпела и поехала с портнихой на квартиру к его отцу, совместно с которым тот жил. Вернулась она успокоенная и довольная. Как оказывалось, наш спаситель был еще в отъезде, отыскивая необходимые подводы и подготовляя все для нашего бегства. Семья его отца оставила у жены самое хорошее и доверчивое отношение. В особенности сочувственно отнеслась к нашему положению старушка мать комиссара, успокоившая мою Ольгу подтверждением, что ее сын очень ловкий и осторожный проводник и что ему удалось уже многих переправить за границу. В этой семье находился и больной ребенок, чуть ли не сын самого комиссара. Моя опытная жена его осмотрела и дала указания для его лечения. Положиться на эту семью, видимо, было можно, и притом без всяких опасений. Наша портниха даже рассказывала нам, что мать комиссара просила при ней своего сына особенно о нас позаботиться и охранить от всяких опасностей, так как «молодая барыня» ей очень понравилась: «такая симпатичная и страдалица», говорила она.

Прошло еще несколько томительных дней. Был уже март; наступала весна, а с ней и половодье. Речка на границе, через которую мы должны были перебираться пешком по льду, могла разлиться каждый день, что нас особенно волновало. Жена упросила портниху разузнать, в чем дело, и поторопить. Та вернулась и принесла самые радостные известия. Комиссар уверил ее, что он якобы заходил к нам на двор нашего дома, но не мог отыскать нашей квартиры. У него все уже было подготовлено, подводы с надежными людьми найдены, и что лед на речке простоит еще несколько дней. Он назначил и день нашего отъезда. В этот день, рано утром, мы должны были явиться к нему на дом, откуда он собирался провести нас на вокзал и передать в руки испытанного проводника. Этому проводнику комиссар обещал вручить и заготовленные им бумаги для пропуска в финляндский район. Предполагалось ехать сначала по вновь отстроенной финляндской ветке до какой-то станции, а дальше следовать на заготовленных подводах до самой границы. За пограничной речкой до ближайшего финляндского поста мы должны были двигаться на свой уже страх и риск. Но выговоренная плата казалась комиссару уже недостаточной. Он просил прибавить ему по 10 тысяч «керенок» с каждого да дать еще в дополнение хорошие сапоги, что «было бы ему дороже денег»… Сапог лишних у нас самих не было, и мы отказались, а комиссар великодушно не настаивал. «Да чего они так торопятся, – почему-то посмеиваясь, сказал он, прощаясь, портнихе, – еще успеют…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.