III

III

Жили мы в нашей пятой камере очень дружно, стараясь разнообразить наше в ней пребывание и избегая всяких споров, в особенности на политические темы. Только раз, вспоминаю об этом с громадным неудовольствием на себя, я позволил себе с невольным раздражением обратиться к нашему милейшему предводителю дворянства М. Н. Буткевичу.

– Вот до чего довели все эти непродуманные бредни либеральствующих о какой-то народной свободе, – говорил я ему, – вот и дождались! Нечего сказать, хороша свобода – какой простор… Как легко дышится и как свободно работается на всеобщую пользу в этой тюрьме!

– Кто ж это знал, – смущенно возражал он, чувствуя ясный упрек и по своему адресу. – Предвидеть никто не мог…

– Ну, тот, кто знал историю, знал больше свой народ и человеческие слабости, – знал и это, – не унимался я.

– Что ж теперь об этом говорить, – возражал бедный Михаил Николаевич. – Никто ведь подобного ужаса не желал…

Я давно, с детства, знал и очень любил Михаила Николаевича Буткевича. Это был идеалист чистейшей воды, идеалист не нашего времени, юноша с седыми волосами, сохранивший возможность краснеть по самым, казалось бы, обыденным, не возбуждающим волнения вещам. Принадлежа к старинным и очень состоятельным помещикам нашего уезда, обладая большими связями в столице, он по окончании университета не пошел на государственную службу, которая по всем данным должна ему улыбаться, а весь отдался идее служения на месте своему родному краю и русской деревне в особенности. Эту деревню он искренне любил, по всяким поводам ее жалел и извинял, но, по моему убеждению, ее совершенно не знал, хотя служба в уезде, связанная с разъездами и судебной практикой, ему на многое должна была бы открыть глаза. Скромный до невероятия, он не только стеснялся старых крестьян, но и деревенских ребятишек, обращаясь к самому маленькому из них почти неизменно и вежливо на «вы». С таким подходом к крестьянину, конечно, трудно узнать его близко. Он идеализировал поэтому деревенское население, как идеализировал все обездоленное, по его мнению, угнетенное, и верил, что с падением чьей-то «несносной опеки» и каких-то «оков» хорошие качества русского мужика выявятся в самом лучшем свете. Он был, конечно, не очень далек от истины, так как хороших задатков в нашей деревне действительно больше, чем в городах. Простая жизнь среди природы их накапливает достаточно много, но было почти столько же и плохих, притом вовсе не происходивших от опеки земских начальников или даже недостаточного образования. Для высоких движений души все подобные препятствия всегда и всюду были слишком ничтожны… Когда образовалась Дума, и наша Родина, забывая о целом России, стала особенно сильно делиться на партии, а каждая партия стала считать, что лишь она одна способна вести русский народ по пути не только процветания, но и счастья, – М. Н. Буткевич вступил в умеренную партию Октябристов, в которой его застала и революция. Несмотря на всю непритягательность этой партии, я не думаю, чтобы она способствовала служению родному краю и людям, а скорее тормозила его. Говоря непрестанно о любви к человечеству, вероятно, и тут не любили человека, принадлежащего к другой партии, и тратили много времени на узкие партийные препирательства.

Впрочем, М. Н. Буткевич никакого действенного участия в делах партии не принимал. Все происшедшее и происходившее вместе с разочарованием должно было особенно больно сказаться на этом чутком человеке, и я до сих пор не могу простить себе за вырвавшиеся у меня невольно упреки по его адресу. Но этот полный доброжелательства идеалист даже не рассердился на меня. Уже впоследствии, когда он был на свободе, он употребил немало усилий, чтобы добиться моего освобождения, а затем настойчиво всюду разыскивал меня лишь для того, чтобы предложить мне и брату часть своих денег, полученных им за удачно проданный дом в Петербурге. Его сердечным желанием помочь мне и брату деньгами мы тогда не воспользовались, и это чрезвычайно его огорчило. Я не знаю, увижу ли я его когда-нибудь снова, но навсегда сохраню самое благодарное воспоминание об этом светлом человеке, так любившем с убеждением повторять «Сейте разумное, доброе, вечное»… Но обещанного потом «спасибо сердечного» и ему, как и многим изумительно добрым людям, не сказал тогда русский народ. Тюрьма и изгнание из собственной усадьбы стало уделом и этого искренно любившего свой край человека…

В своих мыслях по этому поводу – чего только не передумаешь сидя в тюрьме? – я доходил порою «до геркулесовых столбов» и считал, что «народ», пожалуй, был и прав, заключив свою либеральничавшую интеллигенцию (не люблю я это слово) в тюрьмы: одних за то, что его смущали и смутили, других – что слушали эти бредни равнодушно, третьих за то, что хотя и боролись с его соблазнителями, но боролись недостаточно настойчиво, а всех и вся за то, что, слишком мало думая о своем собственном знании и самоусовершенствовании, хотели учить и совершенствовать других…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.