Глава десятая
Глава десятая
Как-то в 70-х годах на фабрике шла стройка. Выкладывали новый корпус. Наверху на лесах стоял дед Василий Алексеевич в затрапезном костюме, забрызганный цементом, выпачканный известкой, присматривая за работой каменщиков. В это время к воротам фабрики подкатила лихая коляска с пристяжкой, с которой соскочил франтоватый военный.
— Я адъютант московского генерал-губернатора, — сказал он сторожу, — мне немедленно надо видеть кого-либо из хозяев. Кто из них на заводе?
Сторож ответил, что налицо Василий Алексеевич, но что видеть их неудобно, так как они заняты на стройке.
— Пустяки, — сказал адъютант, — веди к нему.
Через несколько минут адъютант уже стоял наверху, на лесах рядом с дедом.
— Я к вам от князя Владимира Андреевича, — доложил он, — князь просит вас немедленно пожаловать к нему. Мне поручено вас привезти.
— Разрешите хоть домой пройти, — взмолился дед, — приодеться, умыться.
— К сожалению, должен отказать, — последовал ответ, — князь особенно наказывал привести вас, не нарушая порядка вашего дня — таким, каким я вас найду на работе.
Ослушаться зятя Государя было немыслимо, и вот дед грязный, в рваном пиджачишке, в замусоленной шляпе катит по Москве в губернаторской коляске в сопровождении блестящего адъютанта.
Прибыв на Тверскую, он был немедленно препровожден в личные апартаменты генерал-губернатора, в столовую, где его попросили обождать. Степенный старик лакей накрывал на стол, расставлял тарелки, раскладывал серебро. Уходя из комнаты, ин неодобрительно взглянул на деда и строго заметил:
— Ты смотри насчет серебра-то — ни того, — он сделал многозначительный жест в свой карман, — оно у меня все считанное. Мигом выведем, и оглянуться не успеешь!
Хлопнула дверь, и в комнату вошел затянутый в корсет, завитый, напомаженный, нарумяненный и надушенный князь Владимир Андреевич. Протягивая обе руки, он направился к деду.
— Василий Алексеевич, я в отчаянии, что оторвал вас от дела, но ничего не поделаешь, дамские поручения, а они, как всегда, самые хлопотливые и неотвязные. К вам огромная просьба — я взялся быть ходатаем. Не откажите! У вас имеются векселя графини Келлер под обеспечение ее усадьбы Ивановское Подольского уезда. Сделайте милость — отсрочьте еще платежи.
— Охотно бы, ваше сиятельство, — ответил дед, — но дело в том, что мы уже два раза откладывали эти платежи, а графиня не только что денег, а и процентов не вносит!
— Знаю, знаю, — перебил князь, — все знаю — не хорошее это дело, но в личное мне одолжение — отсрочьте. Я прошу вас!
— Уж, право, не знаю, как и быть, — нерешительно отозвался дед, — разрешите, ваше сиятельство, с братьями посоветоваться!
— Ведь я прошу вас! — с холодным удивлением заметил князь.
— Так-то оно так, — заметил Василий Алексеевич, — но у нас уж порядок такой в семье — все дела решать сообща, так что вы уж извините и не ссорьте меня с братьями!
— Что вы?! что вы?! — вновь заулыбавшись, перебил князь. — Семейные традиции! Я их очень понимаю и уважаю. Прошу вас!
Естественно, что «совет» братьев на этот раз имел весьма краткий и чисто формальный характер. Отказ князю мог обойтись куда дороже, чем все векселя всех должников фирмы, взятых вместе. Добрые губернаторские кони быстро слетали в Замоскворечье и обратно, и Долгорукову не долго пришлось ждать желаемого ответа. С приветливой улыбкой он жал руку Василия Алексеевича и говорил:
— Искренне благодарствую. Даю вам честное слово, что это последняя отсрочка: если графиня в срок не уплатит, я уже буду защищать не ее, а ваши интересы. Я не забуду ваше одолжение. Очень прошу, если вам когда-либо что-нибудь понадобится от меня — никаких записей на прием, прямо ко мне. Ваша фамилия откроет вам все двери моего дома… Может, откушаете вместе со мной — у меня только свои?!
Дед многозначительно взглянул на свой костюм и откланялся. Старик лакей проводил его с низким поклоном и получил рубль на чай.
Шли годы. Братья успешно завершали одно из многочисленных дел, составлявших мечту их жизни. На голом пустыре в Сокольниках вырастала огромная, по тому времени, больница для больных-хроников. От забот и наблюдений строителей не ускользала ни одна мелочь. В середине главного корпуса отделывалась больничная церковь, а двумя этажами ниже, в подвале, сооружался склеп, в котором братья в будущем хотели найти вечное упокоение. В разгаре работ архитектор сокрушенно объявил им, что только что вышел новый закон, запрещающий захоронение покойников где-либо, кроме кладбищ. Положение создавалось безвыходное — приходилось отказаться от желанного проектируемого склепа. Тут еще, как на грех, кто-то из них серьезно заболел. Доктора озабоченно покачивали головами и говорили, что надо быть готовым ко всему. Да и на самом деле, в животе и смерти Бог волен — не приведи Господь, помрет, где хоронить? Рядом с родителями на Даниловском? Места нет. Придется кладбище новое облюбовать — вот бы склеп-то под больницей был, как бы все ладно устроилось. Во время этих рассуждений и вспомнили о князе Владимире Андреевиче. Порешили обратиться к нему и отправили на Тверскую вновь Василия Алексеевича. Он был принят немедленно. Князь вышел к нему с приветливой улыбкой и внимательно выслушал его дело.
— Что ж вы, собственно говоря, желаете? — спросил наконец Долгорукий. Дед нерешительно спросил, нельзя ли как-нибудь разрешить соорудить склеп под больницей.
— Только и всего?! — удивленно спросил генерал-губернатор, — Нет ничего проще. — И позвонил в колокольчик. — Позвать ко мне начальника канцелярии!
Вошел солидный чиновник.
— Приготовьте немедленно Василию Алексеевичу Бахрушину бумагу, что ему по высочайшему повелению разрешается устройство склепа под домовой церковью в больнице имени его семьи, — распорядился князь и добавил уходившему чиновнику: — Да не забудьте пометить, чтобы я при случае доложил государю о сделанном его именем распоряжении!
Мучивший братьев вопрос был разрешен в несколько минут.
С годами последовательно, друг за другом, ложились под белые своды склепа братья и их жены, находя вечный покой под одинаковыми гробницами черного мрамора с неугасимыми лампадами под одинаковыми образами их святых. Сменялись времена, и наступила новая эпоха. В один прекрасный день советская власть опубликовала декрет о ликвидации всех домовых церквей и имеющихся под ними склепов. Покойников надо было перевозить на кладбище или обречь их останки уничтожению. Отец был в отчаянии. В годы разрухи, зимой куда-то перевозить полдюжины гробов с покойниками. Как все это сделать, сорганизовать, откуда достать транспорт? С живыми-то хлопот не оберешься, а тут еще о мертвых заботы! А вместе с тем бросить все как-то нехорошо, словно от родителей отказываешься. Отец охотно хлопотал о чужих, о деле всей своей жизни-о музее, но терпеть не мог досаждать кому-либо с просьбой о самом себе. Все же благоговейная память о родителях заставила его пересилить в этот раз самого себя. Пользуясь личным, весьма поверхностным знакомством с председателем Моссовета, он надел свою шубу и поехал в Моссовет. В том же здании, в тех же комнатах, где полстолетия тому назад стоял перед всесильным московским генерал-губернатором трепещущий Василий Алексеевич, ныне находился мой отец. Председатель Моссовета встретил его любезно и терпеливо выслушал просьбу о разрешении оставить склеп в неприкосновенности.
— Что же делать-то? — наконец произнес он. — Право, не знаю. Изменить или не подчиниться распоряжению правительства я не могу — сами понимаете. Я могу вам выдать отсрочку, но ведь все равно рано или поздно придется что-то предпринимать! Единственный выход, который я предлагаю, — это вовсе ликвидировать помещение склепа, точно его и не существовало никогда!
— То есть как? — спросил отец.
— Очень просто — оставить покойников на месте и навсегда замуровать кирпичами вход и заштукатурить его!
Предложение было с радостью принято отцом. В хмурый зимний день мы в последний раз вошли в склеп проститься с нашими стариками. У входа стояли каменщики с разведенным цементом и готовыми кирпичами. Под белыми сводами царил обычный тихий покой, в своих пурпурных стаканчиках мерцали электрические лампады. Как только мы вышли, каменщики взялись за дело. Работа шла споро, каменщиков подгоняли ожидавшие штукатуры. Скоро на месте, где был склеп, высилась общая больничная стена. Так и спят до сих пор мои деды в своем нерушимом уже никем покое, под своими мраморными гробницами, и, быть может, еще не перегорели все лампады их неугасимых светильников.
Но я забежал очень далеко вперед. Графиня Келлер, конечно, не оплатила своих векселей вовремя и не внесла процентов. Князь сдержал слово и не стал более за нее ходатайствовать. По решению суда пышная родовая барская усадьба, некогда принадлежавшая воспетой Пушкиным и Баратынским экстравагантной Аграфене Федоровне Закревской, рожденной графине Толстой, жене знаменитого московского генерал-губер-натора «Чурбан-паши» — Арсентия Андреевича За-кревского, перешла к Бахрушиным.
Новые владельцы имели право претендовать лишь на недвижимое имущество. Выжившая из ума, бессильная в своей злобе старуха, графиня Келлер, будучи не в состоянии вывезти всего несметного движимого имущества, приказала своему управляющему разрешить всем брать из дому все, что им понравится, но только не новым владельцам. Мой старший дядя Владимир, принимавший имение, был свидетелем, как окрестные крестьяне наваливали на свои подводы столы с крышками из цельного малахита и ляпис-лазури, огромные, в человеческий рост, фарфоровые вазы Императорского завода — подарки Николая I своему верному сатрапу, музейную мебель красного дерева и карельской березы, столовую посуду. Помешать этому он юиридически не имел права. По бездорожью глубокой осени обозы медленно выползали с красного двора усадьбы и растекались по проселкам. Часто на каком-либо ухабе воз опрокидывался — разлетались в куски драгоценный фарфор, мебель и сибирские монолиты. Наконец вошедшие в раж стяжатели начали отковыривать художественную чеканную бронзу от каминов и дверей — здесь уже выступил дядя и властно предъявил свои права. Все же одному человеку было трудно поспеть всюду, и пока он охранял недвижимость в доме, в парке преспокойно освободили памятник гр. Каменскому ото всех обременявших его бронзовых атрибутов. Наконец дом был очищен, оставалось лишь подписать акт о сдаче и приеме. В один из вечеров позднего ноября и эта формальность была исполнена, но графиня Келлер на прощанье готовила еще один сюрприз — она твердо решила перед уходом крепко хлопнуть дверью. Среди недвижимых ценностей усадьбы были знаменитые оранжереи Закревского. Там в парном воздухе теплиц в грунте росли столетние померанцы, персиковые деревья со стволами в человеческую руку, тропические пышные ананасы и причудливые бананы. Все это обильно плодоносило в положенные сроки, и диковинные ивановские фрукты повергались чванливо хозяйкой если не к стопам, то к столам высочайших особ. В ночь подписания акта управляющий графини отдал последний приказ садовникам — открыть настежь все теплицы. Бессильная злоба полусумасшедшей аристократки и ноябрьский мороз в одну ночь уничтожили заботливый труд поколений людей. Лишь несколько персиковых деревьев уцелело каким-то чудом. Впоследствии я любовался этими ветеранами и лакомился их плодами.
Перешедшее в руки новых владельцев имение пустовало. Мои деды были достаточно культурны, чтобы не превращать старинную вельможную резиденцию в фабричный корпус. Вместе с тем их хозяйственные натуры мучились при мысли, что такое владение лежит неиспользованным. Дом-дворец и хозяйственные пристройки и корпуса, стоявшие без ремонта, постепенно начинали ветшать. Всех больше расстраивался старший брат отца, дядя Владимир Александрович. Он часто наведывался в Ивановское, отдавал там необходимые распоряжения, старался поддерживать усадьбу. Летом это было особенно затруднительно, так как его многочисленная семья жила на даче и приходилось раздираться между семьей, фабрикой, дедом, жившим в Москве, и еще Ивановским. А дядя еще любил природу, деревню, растил цветы, ездил верхом. Дед видел все это и наконец решил положить конец мытарствам дяди, по возможности объединив его заботы. Против 23 марта 1903 года в записной книжке деда появилась заметка: «Имение г. Келлер купил Володе на 200.000 р. Я ему свою часть подарил». (Дед не вполне правильно выразился — он не купил, а выкупил: имение принадлежало всем трем братьям, т. е. товариществу.) С этих пор Ивановское стало постоянной летней резиденцией деда.
На моем веку мне довелось посетить достаточное количество больших барских усадеб, но мне не приходилось встречать равной по величине и размаху. Значительно превышая своими масштабами прославленное Архангельское, Марфино, Останкино и т. д., оно зато сильно уступало им в своей художественной ценности.
Ивановское было родовой вотчиной графов Толстых, но своего блеска оно достигло в конце XV1I1 века, когда мало чем примечательный гр. Федор Андреевич Толстой женился на дочери богатейшего сибирского откупщика Твердышева. Богатства, полученные им за согласие дать свой титул дочери откупщика, позволили осуществить любые фантазии. Одной из подобных фантазий было, очевидна; сооружение главного дома усадьбы. Все мои попытки выяснить, кто был зодчим ивановского дворца, не увенчались успехом. Надо думать, что участие архитектора ограничилось представлением проекта — все остальное было выполнено подрядчиками, под непосредственным наблюдением владельца, который вносил в стройку собственные коррективы. Эти коррективы все же не смогли окончательно нарушить благородные пропорции здания и его величественной планировки, но в значительной мере упростили его общий вид и утяжелили весь ансамбль. Сквозной воздушный купол был заменен нелепой вышкой, пропилеи, соединявшие главный дом с флигелями, были забраны сплошными стенами и лишены украшавших их статуй.
Ивановское отстояло на три версты от уездного города Подольска. На второй версте шоссе делало крутой поворот, и через несколько минут езды по проселку неожиданно открывался весь вид на усадьбу. Этот вид напоминал панораму, так как главный дом, а также прилегающие строения и деревня, вытянувшиеся во фрунт по обеим сторонам дороги, были расположены под горой, в низине. По ту сторону дома понижение почвы шло еще более круто к реке Пахре, на берегу которой и был расположен вековой липовый парк. Дом, спланированный гигантской буквой П, поражал своими размерами. В нем кроме обширного парадного зала в два света, поместительной домовой церкви и домашнего театрального зала мест на триста было около двухсот жилых комнат. Кроме этого главного дома имелись многочисленные службы, отдельная каменная дача хорошей архитектуры и еще один, довольно значительный своим размером дом, некогда превращенный Закревским не то в казарму, не то в манеж. В парке садовая архитектура отсутствовала, за исключением грота и полуразрушенного памятника гр. Каменскому, первому начальнику Закревского, которому он воздвигал монументы во всех своих имениях, благодарно чтя его память. Грот, расположенный у самого берега реки Пахры, был одной из затей вдохновительницы Пушкина и Баратынского «беззаконной кометы», «Магдалины» с хохотом русалки, бурной и великолепной графини Аграфены Федоровны. В нижнем этаже дома для нее была устроена затейливая ванна, отделанная туфом, раковинами и перламутром. Из этой комнаты некогда шел подземный ход в грот, дабы в жаркие летние дни графиня, раздевшись в ванной, могла без помех, избегая любопытных взглядов, идти на речку купаться.
Имя Ивановское в 40-х годах прошлого столетия то и дело мелькало в разговорах москвичей. Из этих разговоров оно переходило в сатирические стихи, в изящную и мемуарную литературу. Великосветский беллетрист Болеслав Маркевич развернул действие своего романа «Четверть века назад» на фоне этого имения.
В моей памяти Ивановское запечатлелось с раннего детства. Бывало, въезжаешь на Красный двор и ищешь уже на подъезде знакомую фигуру деда, сидящего в плетеном кресле в белом чесучовом костюме и мягкой фетровой шляпе под неусыпным наблюдением склонившейся над ним мраморной Помоны. Вечером дед отправлялся гулять по березовым аллейкам, шедшим от въездных ворот до красного двора. Затем он располагался на лавочке у ограды дома и застывал, наблюдая медленное угасание летнего дня.
Приезжали мы обычно под праздник. Вечером все разбредались по своим апартаментам. Завсегдатаи имели в огромном доме свои постоянные комнаты, которые отпирались лишь в дни приездов своих обитателей; кроме того, имелась еще масса помещений для случайных гостей. Гостям в Ивановском всегда представлялась полная свобода. Они обычно разбивались на отдельные группы и проводили время так, как это им наиболее подходило. Единственно, что объединяло все эти группы, были обед и ужин, на которые все сзывались хриплым гудком старого велосипедного рожка, раздававшегося в урочный час из-под стройной колоннады балкона на фасаде дома.
Воскресное утро обычно начиналось обедней в домовой церкви. Небольшая церквушка наполнялась крестьянами из деревни и домашними всех рангов. Все имели свои излюбленные места. Я обычно стоял перед прелестным образом — акварелью Христа, некогда скопированного с картины Гвидо Рени, быть может, самой графиней Аграфеной или ее беспутной дочерью, ветреной Лидией. Прибывший из Подольска батюшка отец Рафаил служил обедню с чувством, толком и расстановкой, бесконечно поминая присутствующих и их усопших сродников. После обедни шли завтракать, — впрочем, утренний завтрак, так же как и четырех-часный и вечерний чай, — имел пребывание на столе от и до определенного часа, так что каждый вкушал его по своему усмотрению. Дед в этом деле участия не принимал, так как вставал рано и по раз и навсегда заведенному обычаю готовил себе утренний чай на спиртовке в своей комнате.
Обед обычно сервировался на громадной западной террасе, выходившей в парк. Сквозь узкий коридор вековых лип, через блистательную полосу Пахры открывался с нее вид на пестрые полосы посевов, терявшихся в голубоватой дали. За столом сидело почти всегда не менее двадцати — двадцати пяти человек, а часто и гораздо больше. Так бывало изо дня в день. После обеда часто организовывались пикники — ехали куда-нибудь верст за десять за грибами, с чаепитием на лоне природе. По вечерам иногда устраивали любительские спектакли. На них собирались, кроме обитателей дома, местные дачники и знакомая интеллигенция Подольска, кое-кто приезжал специально из Москвы. Художественными достоинствами эти зрелища не блистали, но зато искренне забавляли и участвующих и зрителей. Там состоялся и мой первый дебют — я играл в какой-то комедии возвратившегося откуда-то жениха, и моя роль сводилась к тому, что я должен был сказать три слова и перецеловать всех присутствующих на сцене. Как бы прозревая свою будущую работу со Станиславским, готовился я к этой роли серьезно, тщательно гримировался и «держал объект во время игры»…
Юридически Ивановское принадлежало дяде, но фактически хозяином в нем был дед. Имение было безземельное — с огромной усадьбой оно занимало менее двухсот десятин, не считая отдаленную ферму. Доходов оно не давало никаких, зато требовало огромных расходов. Главный дом, службы, конюшни, скотный двор, оранжереи, фруктовый сад, электростанция, дачи — все это поглощало громадные средства как на поддержание порядка, так и на огромный обслуживающий персонал. Каждый год дед оплачивал свое летнее житье в Ивановском тем, что брал львиную долю расходов по его содержанию на свой счет, как якобы сделанных по его желанию и требованию. Когда дед умер, оставив очень значительное состояние своим наследникам, семья покойного дяди, подсчитав расходы, необходимые для дальнейшего содержания Ивановского, пришла к заключению, что они превышают их возможности. Ивановское было подарено Московскому городскому самоуправлению для устройства в нем постоянной детской колонии, причем часть дома была предоставлена для летнего пребывания бывших владельцев.
На зиму главный дом запирался и функционировал лишь один из флигелей, куда мы, молодежь, иногда делали выезды во время святок или масленой. В таких случаях беззаботное молодое веселье, лишенное стеснительного надзора старших, царило уже в нашем обществе безраздельно и всевластно.
И вот, поди ж ты, несмотря на полную свободу, которая нам всем предоставлялась в Ивановском, несмотря на подлинное веселье, которое там обычно царило, пребывание в нем оставляло во мне всегда какое-то неудовлетворенное чувство. Чего-то не хватало. Прихожу к заключению, что масштабы этой усадьбы уничтожали личность. Семейной жизни там не было и не могло быть. Отсутствие этого тепла домашнего очага и чувствовалось на каждом шагу.
Совершенно обратные воспоминания вызывали у меня посещения другой родственной усадьбы — Новоселок Мценского уезда, где жила семья моей старшей тетки со стороны матери, княгини Варвары Енгалычевой.
Как я уже имел случай упоминать, брак тетки Варвары с князем Иваном Александровичем Енгалыче-вым в свое время вызвал много неприятных часов в обеих семьях. И старый князь Александр Ельпидифо-рович и мой дед равно считали подобный союз mes alliance для обеих сторон. Старики были решительно против брака, один из них боялся, что его заподозрят в женитьбе сына на деньгах, а другой — что покупает дочери титул. Все же настойчивость молодости победила, и родители сдались. Судьба определенно была на стороне молодых и решила зло посмеяться над стариками. Не прошло и двух-трех лет, как моя тетка стала любимицей старого князя, а ее муж начал пользоваться исключительной приязнью не только деда, но и всех его домашних. Немалую роль в установлении подобных отношений сыграли Новоселки.
Енгалычевы не принадлежали к вельможному русскому дворянству. Татары по происхождению, они никогда не стремились к почестям и власти, а тихонько жили в своем родовом гнезде, в усадьбе Студенец Тамбовской губернии. Там они плодились и размножались, исподволь богатели, не спеша отстраивались, посвящая свои досуги наукам и искусствам. В особенности преуспел в этом прадед моего дяди, князь Порфентий Енгалычев. Масон-иллюминат, член Новиковского кружка, литератор, друг Боровиковского и Кипренского, он прославился в России как автор знаменитого в свое время «Лечебника», пережившего его более чем на столетие и до сего времени не потерявшего ценности. Родственный гомеопатии, этот лечебник изобилует рецептами лекарств, приготовляемых на настоях всевозможных целительных трав. Секреты составления этих снадобий он почерпнул после тщательного изучения и проверки народной медицины. После своей смерти кроме научных трудов князь Порфентий оставил своим наследникам благоустроенную усадьбу, главный дом которой имел полное право стать в один ряд с самыми известными образцами русского усадебного зодчества. Мало того, что он был отделан со всем изяществом и хорошим вкусом второй половины XVIII века, но еще и наполнен множеством произведений русского искусства и отличной библиотекой. Его внук, отец моего дяди, отслужив полагающееся для всякого уважающего себя дворянина время на военной службе, вышел в отставку и жил в своем Студенце. Военную службу князь Александр Ельпидифорович отбывал не в гвардии, а в далекой Сибири, состоя адъютантом известного графа Муравьева-Амурского. Это дало ему возможность перезнакомиться с целым рядом живших на поселении декабристов и понабраться у них уму-разуму.
Студенец было имение майоратное 1* и должно было достаться старшему сыну старика, князю Николаю, делавшему себе хорошую карьеру в Петербурге службой в лейб-уланском полку. Заботясь о судьбе своего младшего сына, в 1880 году князь Александр Ельпиди-форович купил для него родовое имение Шеншиных Новоселки в Орловской губернии. В этой усадьбе в 1820 году родился Афанасий Афанасьевич Фет, и там протекали его лучшие молодые годы в обществе соседей-помещиков И. С. Тургенева и графов Толстых из Ясной Поляны. Не раз блестящий поэт упоминал Новоселки и в своих письмах и в своих воспоминаниях, заканчивая свои высказывания об усадьбе фразой «Худо ли, хорошо ли, запродажа наших родных Новоселок состоялась князю А. Е. Енгалычеву». Младший сын князя, мой дядя, женился раньше старшего брата и сразу после брака обосновался в Новоселках. Старик продолжал жить в Студенце. Вскоре женился и его старший сын. Князь Николай вступил в равный брак — его молодая жена не только принадлежала к родовитому дворянству, но была обладательницей и изрядного капитала. Старик был доволен — старший сын не подвел, но чем больше он знакомился со своей новой старшей невесткой, тем более увеличивалась между ними пропасть. Они разговаривали на разных языках. Ее голова была занята двором, придворными интересами, великосветским этикетом, служебной карьерой мужа, а старика тянуло к солидной, но простой усадебной жизни, к лучшим интеллектуальным традициям передового дворянства. Все чаще навещал он свою младшую невестку в Новоселках, которая своей заботливой внимательностью безо всякой назойливости все более приходилась ему по сердцу. Да и младший сын, чуждый стремлений блистать в большом свете и довольствовавшийся тихой семейной жизнью помещика средней руки, был ближе к его идеалам. Одним прекрасным днем старый князь сделал революцию. К великому конфузу своего старшего сына и его тонной жены, он объявил, что уезжает из Студенца и навсегда переселяется в Новоселки. Спорить со стариком было бесполезно и пришлось лишь молча согласиться.
Мне не приходилось встречаться с князем Александром Ельпидифоровичем, но, по рассказам старших, это был обаятельный старик, преисполненный лучших старомодных традиций. В любую минуту, невзирая на свой преклонный возраст, он мог сочинить остроумные стишки в альбом, сделать моментальный карандашный набросок, занять скучающего гостя занимательной беседой, в семейном кругу интересно поговорить о старине. Тетке не всегда было легко с свекром. У него были свои взгляды, свои навыки, свои требования, которые он заставлял выполнять. Так, например, по его желанию тетка в деревне должна была выходить из дома летом не иначе, как в шляпке и с зонтиком от солнца. За черту усадьбы она имела право только «выезжать», но отнюдь не отправляться пешком. Отступление от этих правил, по мнению старика, было неприлично. Тетка беспрекословно выполняла его причуды и исподволь переводила его в свою веру. К концу жизни ему даже стало нравиться, что тетка ходит по хозяйству в поле и не боится загореть на солнце. Только в отношении шляпки он оставался непреклонным до последних дней своих.
Брак моей тетки не был бездетным — она одарила меня тремя двоюродными братьями и одной сестрой. Со вторым из ее детей Кириллом, который был на год моложе меня, я и водил дружбу.
Поездки в Новоселки уже имели для меня ту прелесть, что отправлялся я туда один, как большой, а надо было ехать до Мценска целую ночь с лишним. На станции меня встречал либо дядя, либо Кирилл. Мы ехали по старинному уютному Мценску к парому на Зуше. Обычно меня везли, делая крюк, чтобы проехать мимо любимого дома моего отца. Это был старинный барский особняк с колоннами, расположенный в глубине двора, обнесенного затейливой решеткой с большими воротами. По прихоти строителя на этих воротах покоились два огромных льва-монстра. Они были сделаны, видимо, домашним крепостным мастером из гнутого листового железа. Грива животных, исполненная из проволоки, торчала на них дыбарем. Они были выкрашены под бронзу в ярко-зеленый цвет. Где-то об этих львах упомянул даже И. С. Тургенев в одном из своих произведений.
По ту сторону парома начиналась уже деревня. До Новоселок было верст восемь. Быстро мелькали мимо орловские косогоры, густые, низкорослые, незнакомые нам, северянам, рощицы, поля пшеницы и ячменя и кособокие деревеньки. Наконец с левого боку открывалась широкая долина реки Зуши с ее поемными лугами, а справа дорога поднималась вверх, в гору, с низкорослыми зарослями орешни и калины, в усадьбу. Вот уже сквозь деревья вырисовывается флигелек, где жил сперва старик Шеншин, отец Фета, а затем старик Енгалычев. Виднеется сбоку другой домишко, где некогда родился поэт, а вот и главный дом, и мы в Новоселках. Здесь и помину нет величия Ивановского.
Главный дом, так же как и все флигеля, одноэтажный и деревянный. В нем едва насчитываешь восемь — десять комнат. Строения поседели от времени, обросли вплотную сиренью, акациями и жасмином, зацвели на крышах изумрудным мхом. Кругом усадьбы, смягчая зной и яркость солнечного света своими покровительственными тенями, шелестели вековые липы и лиственницы. Внутри дом был простой и удобный, стены в нем даже не везде были оклеены обоями, словом, он был «отменно прочен и покоен, во вкусе доброй старины». Старина наполняла все покои. Со стен глядели портреты предков, в своем большинстве кисти Боровиковского и Кипренского, изображения каких-то любимых крепостных, карандашные наброски и рисунки, украшенные вензелем «О. К.» 2* . В комнатах красовалась мебель карельской березы, еще служившая Фету, покоившая на своих подушках Тургенева и молодого Льва Толстого. Эта обжитая здесь годами мебель чередовалась с благоприобретенной, тоже старинной, из красного дерева, ольхи и ореха. К столу подавалась незатейливая, простая посуда, но приобретенная еще в царствование Николая Павловича. И вся эта старина в Новоселках была не мертво-музейной, а живой и деятельной, верой и правдой служившей своим хозяевам. Единственным исключением был кабинет дяди, превращенный им в подлинный своеобразный музей. Чего-чего там не было. Дядя работал в губернской комиссии по землеустройству. В связи с этим ему приходилось предпринимать длительные поездки по губернии. Из этих путешествий он неизменно возвращался с трофеями. То он выуживал у какого-то попа царские двери XV века, превращенные священнослужителем за ветхостью в постельные щиты — «удобно очень: гладкие и щелей нет — клоп не заводится», — как объяснял он дяде; то он приобретал у крестьянки какой-то невероятный железный безмен с датой начала XVIII века, то извлекал откуда-то редкостную вазу, красавицу люстру или медное паникадило. Все это он сосредотачивал в своем кабинете, который, несмотря на загромождавший его антикварный инвентарь, каким-то чудом не превращался в пыльный склад, а оставался живой жилой комнатой.
Енгалычевы умели принимать гостей. Они никогда не оказывали подчеркнутого внимания приезжему. С появлением чужого человека в доме, казалось, ничего не менялось в повседневной жизни хозяев. Все как будто шло своим раз и навсегда заведенным порядком, на приехавшего как бы не обращали никакого внимания. Вместе с тем самым тщательным образом учитывались интересы, склонности и страсти гостя. Так бывало и со мной. Вдруг тетка за обедом скажет моему двоюродному брату:
— Что-то все надоело. Хоть бы ты, Кирилл, нас рыбой угостил. Сходил бы в деревню к Федотычу да сговорился бы!
Нечего и говорить, что на другой же день желание тетки выполнялось к моему и Кириллиному великому удовольствию.
Федотыч был примечательной фигурой быта Новоселок. Это был один их тех талантливых русских мужиков, мастеров на всякое дело, которые слывут в деревнях лодырями и «некчемушными» за их упорное нежелание заниматься тем, чем занимаются все. Он добывал себе пропитание охотой, рыбной ловлей, мастерством игрушек, всякими невероятными починками сломанного, но только не хлебопашеством. Ловили рыбу сетью, исполу, на том основании, что сеть была княжеская, а челнок Федотыча. Труд был общий, рыба делилась пополам, за исключением ершей, которые шли в пользу рыбаков, из которых Федотыч тут же на берегу на костре варил уху в котелке. Федотыч был рослый, краснорожий, начисто выбритый мужик. Всякое дело он делал с прибауткой, присказкой или остротой. Славился он на деревне необычайной грубостью своей кожи. Рассказывали, что операцию бритья он производил следующим образом: мажет лицо керосином, зажмуривается, закрывает ладонью глаза и подпаливает себя спичкой. Этого я никогда не видел, зато был свидетелем другого смертельного номера. Уху Федотыч варил по-особенному — наваливал в котелок полным-полно рыбы, не чистя ее, варил ее до разварки, потом выкидывал вон и снова наполнял котелок новой рыбой, доливая его водой. Так происходило несколько раз, пока уха не превращалась в какое-то упоительно вкусное расплавленное желе. Когда уха была готова, Федотыч засучивал рукава, лез в костер и безо всяких для себя неудобств брал из огня руками кипящий ключом котел и не спеша ставил его поодаль на травку, после чего потирал себе руки и говаривал: «Хорошо — тепло!»
Иной раз неожиданно возникает срочная необходимость передать какое-либо письмо соседу помещику, живущему верст за двадцать от Новоселок, и гонцами к нему наряжаемся мы с Кириллом на верховых лошадях. Новое развлечение! А то дядя заявит за обедом:
— У нас у реки овес косить начали. Я велел идти кругами. Часам к трем все перепела в середке в кучу собьются. Взяли бы ружья да прогулялись бы на покос — жареная перепелка вещь недурная, да и паштет тоже штука хорошая!
Опять удовольствие. Иной раз гостям преподносились интеллектуальные развлечения. Как-то во время разговора тетка сказала Кириллу:
— Пригласил бы Пименовича — он бы что-нибудь рассказал интересное!
На другой день я познакомился с Пименовичем, или Дмитрием Пименовичем Соболевым. Это был маленький, сухонький и поджарый старичок на вид лет семидесяти, чисто выбритый и аккуратно одетый, с тоненьким посошком в руке. На самом деле ему уже стукнуло девяносто шесть лет, но взор его был ясен, речь чиста, фигура — пряма. В дни своей молодости он занимал ответственный в помещичьем быту пост псаря. В его ведении находились своры Афанасия Афанасьевича Фета. Вместе с воспоминаниями далекого прошлого Пименыч сохранил и давно умершие навыки. Идя по усадьбе мимо барского дома, какая бы погода ни была, он обязательно снимал шапку и надевал ее лишь после того, как минет барские хоромы. При разговоре попросить его сесть была вещь бесполезная, он укоризненно смотрел на собеседника, качал головой и оставался стоять, опираясь на свой посошок, с непокрытой головой. При встрече с «господами» он спешил подойти «к ручке». Бремя лет его мало тяготило — каждый день но каким-то своим делам он пешком совершал прогулку в Мценск восемь верст туда и восемь обратно. При знакомстве со мной он стоял в своей обычной позе, склоняясь немного вперед, опираясь на посошок. Желая записать свой разговор, я принужден был сесть перед стариком. Говорил он плавно, немного нараспев: — Хозяйство у нас большое было. На псарне семьдесят гончих держали, шестьдесят борзых. Одной дворни сорок дворов было. На охоту к нам завсегда по осени много господ съезжалось. Из Засеки графы Толстые приезжали. Граф Лев Николаевич не очень охотиться любитель были. Вот братец ихний, граф Николай Николаевич, те побойчее были. Очень они на охоте горячи были. Раз при мне борзятник их протравил русака, так они с коня слезли и ну его арапником учить. А борзят-ник-то был золотой, да вольнонаемный, да с норовом. Как пыл-то с графа сошел, он и говорит: «А теперь, ваше сиятельство, пожалуйте расчет!» Граф туда-сюда, как быть? Второго такого мастера не сыщешь. Так при всем честном народе и говорит борзятнику-то: «Прости, мол, меня Христа ради, что так погорячился; сам знаешь — охота!» Ну, дело и обошлось. Борзятни-ку-то тоже лестно, что граф у него при всех прощения просил. Вот тоже барин из Спасского, Тургенев Иван Сергеевич, большой любитель до охоты были. Когда они из-за границ приезжали да в Спасском жили, то наш барин Афанасий Афанасьевич на недели, бывало, по два раза к нам с письмами посылали. А они как завидят меня, так завсегда скажут: «А!.. Митрий, письмо привез!» — и прикажут на кухне водки поднести и рубль подарят. Хороший, добрый барин были. Из себя не очень представительный, роста обыкновенного, плотный такой, нос большой и волосы носили по хрестьянски, под скобку. Сестра-то нашего барина Афанасия Афанасьевича, Надежда Афанасьевна, что за Борисова за барина Ивана Петровича потом замуж вышли, очень в Ивана Сергеевича влюблены были, а дело-то у них это не спорилось. Вот как-то они что-то промеж себя не порешили, да так, что Надежда Афанасьевна вроде как бы ума решилась и ночью от мужа в одной рубашке на Зушу убежала топиться. Меня вдогонку за нею послали спереди, а за мною — Фенька, дворовая девка с шалью. У самой воды ее изловили, в охапку и домой… Езжали мы на охоту и в Спасское и в Засеку, со своими сворами, с псарями и доезжачими и борзятниками. Барин-то Афанасий Афанасьевич очень хозяйственный были. Каких только у нас здесь мастерских не было. И сапожные и портняжные, и веревочная и каретная. В каретной мастерской по всему помещению особые трубы были проложены — на них сохли от экипажей разные части… Что говорить — хорошо жили!..
На вопрос, когда Пименыч родился и кто были его родители, старик просто ответил:
— Родился я, сказывали, через шесть лет как француза из России выгнали, а мать моя была дворовая девушка!
Не у одного Пименыча остались воспоминания о былом житье-бытье Новоселок. В нескольких верстах от Енгалычевых жил сосед-помещик Абрикосов, один из любимых учеников и последователей Льва Николаевича Толстого. За год до своей смерти Толстой решил посетить Абрикосова. Путь из Ясной Поляны он проделал на лошадях. Весть о том, что у Абрикосова гостит Толстой, мигом облетела округу. Точно узнав о том, когда редкий гость поедет обратно, дядя с непокрытой головой и тетка, по древнему русскому деревенскому обычаю, встретили гениального старика, стоя на дороге у границы своего владения. Толстой остановил свою коляску и любезно пригласил их сесть в экипаж, чтобы проехать вместе с ними по их имению. У главного дома в Новоселках была сделана новая остановка. Созерцая знакомые ему с молодости строения, Лев Николаевич перенесся в прошлое и стал рассказывать, как выглядели Новоселки при Фете, какие в них произошли изменения, как текла в них жизнь. Дядя воспользовался случаем и снял Толстого с теткой в экипаже. К сожалению, погода была не солнечная и негатив получился слабый. Отпечаток этой ныне уникальной фотографии был передан мною в свое время в Театральный музей и, вероятно, где-нибудь хранится по сие время. После почти получасовой остановки Толстой продолжил свой путь. Дядя и тетка проводили его до границ Новоселок…
В дождливое время вечером дядя иногда зазывал нас с Кириллом в свой кабинет под предлогом, что ему нужно помочь в разборке какого-нибудь ящика письменного стола. Он не спеша извлекал из недр своего хранилища пожелтевшие от времени письма и документы, очаровательные старинные альбомы в переплетах из красного и зеленого марокена 3* с бронзой, тетради рисунков и отдельные наброски. На некоторых вещах он останавливался, давая свои объяснения, читая выдержки и рассказывая их историю. Как сейчас помню большую тетрадь с зарисовками отца дяди, Александра Ельпидифоровича, которые он делал в Сибири, в бытность адъютантом гр. Муравьева-Амурско-го. Живо, с большим юмором сделанные наброски изображали и самого знаменитого администратора, его окружение, ссыльных декабристов и быт тогдашней Сибири. Остались в памяти отдельные листы, а также и тетради, испещренные свободным, сильным штрихом Ореста Кипренского. Тут были и представители семьи Енгалычевых, и пианист Фильд, преподававший музыку в доме, и наброски дворовых. Были и рисунки Боровиковского. Особенно памятна мне масонская икона «Седьми духов» кисти великого художника. Среди величественного хаоса небес подобная облаку стояла фигура молодого мощного красавца Саваофа, а вокруг него, в облаках, отображались еще шесть торжественных ликов. В альбомах, наряду с наивными мадригалами конца XVIII века, встречались строфы зачинателей литературного русского языка. Естественно, что подобная разборка ящиков не только коротала непогожие вечера, но заставляла даже сожалеть об отсутствии дождливой погоды.
Подчас мы развлекались с Кириллом самостоятельно. Как-то раз вечерком он предложил мне пойти на деревню, посмотреть, как орловские пляшут. При нашем появлении в деревне Кирилл, весельчак и балагур, был немедленно окружен гулявшей после трудового дня молодежью. Он представил меня и предложил пустить москвичу пыль в глаза орловской пляской. Произошла кокетливая заминка, раздались смущенные смешки девушек. Тогда он взялся сам лично начать показ. Сделав несколько колен, он вовлек в пляску девушек. Дальше дело пошло уж как по маслу. Кирилл только время от времени выкрикивал имена знакомых девушек-танцорок. Постепенно вокруг нас собрался кружок крестьян и крестьянок. Во время плясок все поминали какую-то Марью, но ее не было среди присутствующих. Тогда Кирилл отрядил кого-то за нею. Через некоторое время явилась скромная на вид женщина лет сорока с лишним. Завидев ее, все бросили плясать и обратились к ней с просьбой показать свое искусство. Она отнекивалась — тогда к просящим присоединился и Кирилл.
— Уж право, не знаю как, ваше сиятельство, — нерешительно сказала она, — сплясать-то, конечно, можно, да только… Уж простите меня, я до дому дойду, спрошу, позволит ли мне мой хозяин.
Просьба, подкрепленная аргументом, что «молодой князь просит для гостя», была уважена. Марья прибежала обратно веселая и начала плясать… С первых же тактов плясовой она начисто вытравила все впечатление от предыдущих выступлений. В ее пляске не было никаких забористых колен, никаких особенных хитростей. Наоборот, она танцевала исключительно просто и естественно, настолько естественно, что трудно было себе представить, как она вообще могла двигаться вне танца. Пляска была ее стихия, как воздух для птицы, как вода для рыбы. В отличие от остальных танцовщиц, исполнявших свой танец с каменным лицом, она все время мимировала. Ее глаза, улыбка, внезапные повороты головы дополняли все то, что делали ноги, руки, тело. Зритель забывал ее возраст, ее трудовую крестьянскую фигуру и ловил себя на том, что непроизвольно повторял ее движения. Это делал не я один, а большинство смотревших, за исключением немногих завистливых профессионалок, внимательно и деловито следивших за каждым ее движением, в надежде перенять то, что перенять нельзя: врожденного дара природы — вдохновения художника. Марья плясала долго и неожиданно прервала танец на законченном, но не финальном движении — больше она плясать не стала, несмотря на все просьбы. Мы пошли домой, сопровождаемые гурьбой деревенской молодежи. Кругом пели, шутили, смеялись, а я все видел перед собой танцующую Марью.
Любили мы с Кириллом забраться в кладовую во флигеле и разрыть сундук его покойного деда. Тогда на свет Божий извлекались какие-то каски старика времен Николая Павловича и Александра II, его мундиры, треуголки с петушиными перьями, блестящие палаши. Все это мы, великовозрастные балбесы, напяливали на себя и устраивали своеобразный маскарад, который, надо признаться, весьма нас забавлял. Мы даже не смущались в тех случаях, когда за нами вдруг неожиданно раздавался возглас дяди: «Ну и дураки!»
На дядю вообще обижаться было нельзя. Это был один из тех очаровательных людей, которые располагают к себе с первых же слов всякого, кто с ними соприкасается, невзирая на общественное положение и образование. Он всегда был желанным гостем и своих родных, и знакомых, и крестьян, с которыми ему приходилось иметь дело по службе и имению. Человек высокой врожденной культуры, чрезвычайно отзывчивый и чуткий, он обладал исключительным даром добродушного остроумия. С ним было весело всем, и старикам, и нашим родителям, и нам, молодежи. Можно было всегда безошибочно определить, где находился дядя, по раздающемуся смеху собеседников. Это вместе с тем отнюдь не значило, что князь Иван был одним из тех влюбленных в свой дар «остроумцев», которые никогда не могут говорить серьезно или внимательно слушать других. Наоборот, его серьезные разговоры производили тем более сильное впечатление, что они исходили именно от него, человека, от которого привыкли слышать только шутки. Даже нравоучения, которые ему иногда приходилось читать нам, молодежи, никогда не производили на нас тягостного впечатления, так как он в таких случаях всегда говорил с нами безо всякого тона превосходства, как с равными, скорее советуясь, рассуждая, чем поучая, и заканчивал беседу всегда какой-либо остроумной шуткой. В Новоселках я никогда не слыхал о каких-либо недоразумениях с крестьянами, как это бывало обычно в Пчелиновке у Силиных. Оглядываясь теперь назад, прихожу к убеждению, что причиной этих стычек были не крестьяне, а Помещики, которые не понимали подчас крайне своеобразный ход мужицкой мысли.
Тетка Варвара была по своему характеру вполне парой дяде. Рассудительная и очень неглупая, она как-то сочетала эти качества со смешливым легкомыслием и задорной кокетливостью. При первом взгляде на ее лицо с пикантно вздернутым носиком и ямочками на щеках никак нельзя было предположить, что под этим кроется заботливая мать, хорошая хозяйка и любящая жена.