XIX

XIX

Экзальтация патриотов — Попытка примирить партии в Собрании — Отставка Петиона ожесточает вражду — Король с семейством на Марсовом поле — Положение национальной гвардии — Вожди марсельцев Барбару и Ребекки — Госпожа Ролан вдохновляет события 10 августа — Совещания в Шарантоне — Пир на Елисейских полях — Схватки между марсельцами и роялистами

Нация, тревожащаяся за свою дальнейшую судьбу, не имея ни защитников на границах, ни правительства внутри страны, ни доверия к своим генералам, видя раздоры партий в Национальном собрании, считая себя преданной двором, предоставила в конце концов дело на произвол случайностей. В Бретани начиналось восстание во имя религии, под знаменем короля. Вандейская война, которая вскоре станет столь ужасной, с первого же дня была скорее делом совести, чем защиты одного из мнений в обществе. Эмиграция сражалась за короля и аристократию, Вандея — за Бога.

Простой земледелец Ален Ределер, выходя 8 июля с обедни, договорился с крестьянами собраться на следующий день вооруженными возле маленькой часовни в Ланде, в Кербадере. В назначенный час пятьсот человек собрались в назначенном месте. Это сборище, совершенно отличное от бурных собраний Парижа, самим видом свидетельствовало о своем настрое: религиозные знаки тут смешивались с оружием. То на одной колокольне, то на другой звонили в набат, и все население деревень отвечало на призыв этих набатов, как на глас Божий. Ни малейший беспорядок не осквернял восстание: народ довольствовался тем, что потребовал свободы своим алтарям. Национальные гвардейцы, линейные войска, артиллерия явились со всех концов департамента. Столкновение оказалось кровопролитным, восстание уступило и глухо затаилось в Бретани, чтобы разразиться позже. Это была первая искра великой междоусобной войны.

В то же время на другом конце королевства дворянин Дюсальян и священник де ла Бастид собрали под знаменем графа д’Артуа три тысячи крестьян в Виварё. Дюсальян овладел замком Жале, укрепил его, расположил там штаб восстания, заставил собравшиеся толпы принести присягу в верности королю и религии. Молодые дворяне из окрестностей приводили сюда свои отряды; проповедники вдохновляли их во имя веры, Молодые девушки, верхом на лошадях, одетые и вооруженные как амазонки, раздавали знаки восстания — изображение сердца Иисуса, золотые кресты: во имя любви они будили героизм древнего рыцарства.

Восстание, казавшееся изолированным в этой неприступной стране, имело сообщение с Лионом и обещало этому городу подкрепление и связь с югом на время восстания. Дворяне, крестьяне, священники неустрашимо выдержали несколько атак войск; женщины раздавали припасы, заряжали оружие, помогали раненым. В конце концов мятежники вынуждены были оставить замок, усеянный пулями: стены обрушивались на его защитников. Последние рассеялись по Арденнским ущельям. Дюсальян, переодевшись в священника, был тем не менее узнан и арестован одним из ветеранов. Он предложил 60 луидоров солдату за свой выкуп, но солдат отказался. Дюсальяна убили при входе в город, куда везли его для суда. Аббата постигла та же участь.

Эти известия встревожили Париж и довели патриотическое рвение до бреда. Люди страстно желали события, которое сделало бы невозможным всякое примирение между нацией и королем. Видя, что такой случай сам собой не представляется, попытались вызвать его искусственно.

В это время в Париже проживали два человека, отличающиеся фанатичной преданностью своей партии: Шабо, в юности монах ордена капуцинов, принесший в жертву революции и рясу, и самую веру, и Гранжнев, жирондист со взглядами недалекими, но непоколебимыми, понимавший, что посредственность не оставляет ему другого способа быть полезным свободе, кроме возможности умереть за нее.

Однажды вечером они вместе вышли с одного собрания, огорченные и разочарованные колебаниями и медлительностью заговорщиков. Гранжнев шел молча, с опущенной головой. «О чем ты думаешь?» — спросил Шабо. «Я думаю, — ответил жирондист, — что эта медлительность отнимает энергию у революции и у отечества. Я думаю, что если народ даст опомниться монархии, то народ погиб. Я думаю, что народ не поднимется сам собой, ему нужна движущая сила. Как сообщить ему этот порыв? Я нашел, наконец, такой способ в своем сердце, но найду ли я человека, достаточно решительного и способного сохранить тайну, так как и то и другое необходимо в подобном деле?» — «Говори, — сказал Шабо, — я способен на все». — «Ну так вот что, — продолжал Гранжнев, — нужно, чтобы жертва считалась павшей под ударами аристократов; нужно, чтобы человек, убийцей которого будет считаться двор, был одним из наиболее известных его врагов и членов Собрания. Нужно, чтобы это убийство совершилось у самых дверей дворца. И кто же будет этот гражданин? Я! Мое слово ничтожно, моя жизнь бесполезна для свободы, но смерть моя принесет ей пользу».

Шабо слушал Гранжнева с восхищением. «Если нужны две жертвы, то я вызываюсь быть второй». — «Ты сделаешь нечто большее, — возразил Гранжнев, — ты устроишь это. Я буду прогуливаться один и без оружия близ калитки Лувра; поставим двух патриотов, преданных общему делу и вооруженных кинжалами, условимся насчет знака; я сам подам его. Я приму смерть, не испустив ни одного крика. Они убегут, а утром найдут мой труп. Вы обвините двор, мщение народа довершит остальное!»

Шабо поклялся своему другу выполнить этот гнусный обман. Гранжнев удалился домой, написал завещание, приготовился к смерти и в полночь отправился на назначенное место. Он прогуливался там два часа, несколько раз видел приближающихся людей, которых принимал за своих убийц, делал условный знак и ожидал удара. Никто его не поразил. Шабо не решился выполнить план по недостатку храбрости или за неимением подходящего оружия. Не у жертвы недостало смелости, а у убийцы.

Среди этих поразительных проявлений ненависти один человек предпринял попытку устроить примирение партий. Это был Ламурет, конституционный епископ Лиона. Плоды уважения, с каким к нему относились, Ламурет стяжал в Национальном собрании за один день. Бриссо хотел взойти на трибуну, чтобы предложить новые меры национальной безопасности, но Ламурет опередил его. «Из всех мер, — сказал он, — какие вам предложат для прекращения разделяющих нас раздоров, забывают только одну, а между тем эта одна мера была бы достаточна, чтобы возвратить порядок государству и безопасность нации. Вполне непримиримы только преступление и добродетель. Честные люди имеют общую почву — патриотизм, — где они всегда могут встретиться. Что же нас разделяет? Предубеждения, подозрения одних против других. Подавим их в патриотическом объятии и в единодушной клятве. Поразим общим проклятием и республику, и обе палаты!»

При этих словах Собрание поднимается, клятва слетает со всех уст, крики энтузиазма раздаются в зале. Члены противоположных партий покидают свои места и обнимают своих врагов. Левая и правая стороны более не существуют: якобинцы и жирондисты, конституционисты и республиканцы — все перемешивается, сливается, сглаживается в братском единении. Сердца, утомленные раздорами, минуту отдыхают от ненависти.

Королю отправляют послание о происшедшем, чтобы и он насладился согласием своего народа. Король приезжает. Волнение вырывает у него несколько трогательных слов, удваивающих восторг Собрания. «Я составляю с вами единое целое», — говорит он голосом, в котором слышатся слезы. Король выходит, сопровождаемый до самого своего дворца благословениями толпы. В знак своего доверия он приказывает отворить сад Тюильри, запертый с 20 июня. Толпа бросается туда и осаждает с криками любви те самые окна, которые еще накануне осаждала с оскорблениями.

Королевская семья поверила наступлению хороших дней. Увы! Первый день, которым она насладилась после стольких лет страдания, не продолжался даже до вечера.

Постановление, прекращавшее официальную деятельность Петиона и принесенное на вечернее заседание Собрания, возвратило разногласия. «В Собрании целуются, — сказал Билло-Варенн, — но это поцелуй Иуды. Так же целовались и в ту минуту, когда король готовил свое бегство. Точно так же обнимались и перед резней на Марсовом поле. Обнимаются, но прекращены ли интриги двора? Разве от этих объятий враги медленнее двигаются к нашим границам? Лафайет разве становится от этого меньшим изменником?..»

С такими предзнаменованиями приближался праздник Федерации. Все указывало на существование зловещих планов, подготовляемых к этой годовщине. Революционная Франция послала в Париж всех своих наиболее решительных людей. Королевская семья находилась в постоянном страхе за свою жизнь. Королева заставила короля надеть для защиты от кинжала нагрудник из сложенного много раз шелкового полотна. Король только из снисхождения к нежности королевы согласился на эти предосторожности, он говорил: «План их переменился. Они заставят меня умереть среди бела дня, и умереть королем».

Портрет Карла I работы Ван Дейка находился перед глазами короля в его кабинете; история этого государя, всегда раскрытая, лежала на столе; Людовик XVI пытался разгадать на этих страницах тайну своей грядущей судьбы. Спасти королеву, детей, сестру — стало пределом его надежд. Что ж касается его самого, то его жертва уже была принесена. Он ее возобновлял каждый день в религиозных упражнениях. «Без сомнения, я мог бы еще попытаться прибегнуть к крайним мерам, — говорил он одному из вельмож, — но они соединены с огромным риском; если я и могу подвергнуться ему сам, то не смею подвергать тому же мое семейство. Я не хочу бежать вторично. Я предпочитаю смерть и готовлюсь к ней каждый день. Они удовольствуются моей жизнью и пощадят мою жену и детей».

Королева разделяла его мысли. Часто приближенные заставали ее в слезах. Как-то одна из статс-дам решила предложить королеве успокоительного. «Оставьте меня, — отвечала ей королева, — эти лекарства мне не помогут. Упадок сил и спазмы — все это болезни счастливых женщин. Со времени наступления моих несчастий я не чувствую более своего тела, я сознаю только свою судьбу. Но не говорите этого королю».

Впрочем, иногда надежда брала верх над унынием.

В одну из прекрасных июльских ночей, когда комната королевы освещалась луной, Мария-Антуанетта долго смотрела на небо с сосредоточенной внутренней радостью. «Видите эту луну? — сказала она принцессе Елизавете, которая сидела у ее кровати. — Когда такая же луна снова засверкает через месяц, я буду свободна и счастлива, а наши оковы будут сломаны».

Принцесса Елизавета стала поверенной обоих супругов. Ее вера, более смиренная, чем у королевы, более нежная, чем у короля, превращала жизнь принцессы в беспрерывную жертву. Подобно своему брату, Елизавета находила утешение только у подножия алтарей.

Дворцовая капелла была убежищем, где королевская семья укрывалась от стольких несчастий. Но и там преследовала королеву ненависть ее врагов. В один из первых воскресных дней июля солдаты национальной гвардии, заполнившие галерею, через которую король ходил слушать обедню, закричали: «Не нужно короля! Долой veto!» Король, привыкший к оскорблениям, без удивления слушал эти крики. Но как только королевское семейство преклонило колена, музыканты капеллы начали исполнять «Марсельезу». Король оказался сильнее поражен этим оскорблением, чем всеми прочими. Ему казалось, как он сказал при выходе, что сам Бог обратился против него. Принцессы поднесли к глазам молитвенники, чтобы скрыть подступившие слезы.

В эти дни скорби король собрал и спрятал бумаги, обнаруженные впоследствии в несгораемом шкафу. Известно, что Людовик XVI отдыхал от забот, занимаясь ремеслом, в особенности искусен он был в изготовлении замков. Лет за десять до происходящих событий он приблизил к себе слесаря Гамена, чтобы усовершенствовать свое искусство. Король и Гамен стали друзьями. Людовик видел преданность своего товарища по работе и вверил ему свой секрет: в толстой стене темного коридора, ведущего из его комнаты, было сделано отверстие, прикрытое железной дверью и искусно замаскированное. Там король спрятал важные политические бумаги и тайную корреспонденцию, которую вел с Мирабо, Барнавом и жирондистами. Король считал сердце Гамена столь же надежным, как стена, которой он вверял свои тайны. Но Гамен оказался изменником и донес на человека, который был для него больше чем королем, донес на своего товарища и друга.

В день Федерации Людовик XVI отправился с королевой и детьми на Марсово поле. Несметная толпа народа окружала Алтарь Отечества. Король шел по левую руку от президента Собрания, через толпу. Королева в тревоге следила за ним глазами, думая, что всякую минуту он может быть заколот тысячами штыков и пик. У Алтаря Отечества произошло замешательство, вызванное волнением толпы: в этой суматохе король внезапно исчез. Королева испустила крик ужаса, но тут король снова показался. Он произнес гражданскую присягу, и окружившие его депутаты пригласили короля собственной рукой зажечь огонь под «искупительным трофеем», в котором соединились все символы феодализма, предназначенные к обращению в пепел. Он отказался от этой церемонии, сказав, что феодализм во Франции уже разрушен конституцией. Депутаты Жансонне, Жан Дерби, Гарро и Антонель одни зажгли костер в сопровождении рукоплесканий, а король возвратился во дворец среди безмолвного народа.

На следующий день один из главных агитаторов 89-го, Дюваль д’Эпремениль, которого нация ненавидела за то, что он перешел на сторону двора, был встречен на Террасе фельянов в Тюильри оскорблениями. Его поразили сабельными ударами, протащили окровавленного за волосы к водостоку и хотели туда бросить; но несколько гвардейцев вырвали умирающего из рук убийц и отнесли его на пост в Пале-Рояле. Толпа, жаждавшая крови, осаждала двери караульни. Прибыл Петион, проложил себе дорогу, вошел в караульню, долго молча смотрел на раненого, а потом лишился чувств. Когда парижский мэр пришел в себя, несчастный д’Эпремениль с трудом поднялся с постели, на которой лежал. «И я также, милостивый государь, — сказал он Петиону, — был кумиром народа, а вы видите, что он сделал со мной! Дай Бог, чтобы вам выпала иная участь!» Петион ничего не отвечал, слезы катились из его глаз.

В те же дни священник, который присягнул, а потом отступился от конституционной присяги, был повешен на фонаре на площади Людовика XV; бывший дворцовый стражник, который проходил по Тюильрийскому саду и с умилением взглянул на дворец своих прежних повелителей, обращенный в тюрьму, был схвачен толпой женщин и детей, протащен по песку и утоплен в садовом бассейне прямо перед окнами короля.

Двор осознавал свое одиночество и втайне набирал защитников на время кризиса, которого ожидал без излишнего страха. Швейцарцы — войско хоть и наемное, но верное; конституционная гвардия, недавно распущенная, но офицеры и унтер-офицеры которой, получившие тайные субсидии, оставались в Париже; 500 или 600 дворян, вызванных из своих провинций во имя рыцарской преданности монархи и рассеянные по гостиницам квартала Тюильри; батальоны национальной гвардии из преданных королю кварталов; корпус конных жандармов; наконец, ядро линейных войск, расположенных в окрестностях Парижа, — все эти силы, соединенные во имя конституции около Тюильри, в день боя обещали двору поддержку и перспективу победы.

Жирондисты и якобинцы также готовились к решительному наступлению. Хотя у них не было предварительного согласия о том, какого рода правительство появится во Франции после победы, само это торжество требовалось провести во что бы то ни стало. Сигналом к действию для двух партий должно было явиться появление в Париже марсельцев. Более закаленные в отчаянных предприятиях, чем шумный, но в сущности домосед, парижский народ, марсельцы должны были служить ядром великого общенародного восстания. Они приближались под предводительством второстепенных вождей; но два настоящих вождя опередили их в Париже: Барбару и Ребекки. Призыв народной силы в Париж предложила госпожа Ролан, а реализовали его эти два молодых ее приверженца.

Барбару и Ребекки встретили Ролана на Елисейских полях незадолго до прибытия марсельцев. Старый министр и молодые люди обнялись с чувством торжественной печали, которое в сердцах людей решительных сопутствует выполнению серьезных планов. Они условились сойтись на следующий день для последнего разговора у госпожи Ролан. Затем оба марсельца отправились на улицу Сен-Жак, где проживал со времени отставки министр. «Свобода погибла, если мы дадим двору время, — сказал Ролан. — Лафайет раскрыл своим приездом в Париж тайну измены, замышляемой им в Северной армии. Армия центра не имеет ни комитета, ни преданности, ни генерала. Через шесть недель австрийцы будут в Париже!»

Раскрыли карты, стали изучать русла рек, горные цепи, ущелья, которые могли составить препятствие наступлению неприятеля. Начертили резервные лагеря, предназначенные прикрывать второстепенные линии, когда главные будут взяты. Наконец, решили ускорить прибытие марсельских батальонов. Условились, что Петион, в силу влияния, каким обладало его имя, сохранит прежнюю роль легально-притворного безучастия, столь полезную для агитаторских замыслов. Барбару, обедая у Петиона несколько дней спустя, громко сказал хозяину, что скоро ему придется стать пленником в своем доме. Петион понимающе улыбнулся. Жена его встревожилась. «Успокойтесь, сударыня! — возразил Барбару. — Если мы и свяжем господина Петиона, то лишь после вас и притом трехцветными лентами».

Заговорщики несколько дней искали генерала, который был бы способен приучить неопытных добровольцев к минимальной военной выправке. Обратили внимание на генерала Альпийской армии Монтескье, который приехал в то время в Париж за подкреплением. Ролан и его друзья устроили совещание с этим генералом у Барбару. Монтескье выслушал их без удивления и отвращения, но решительного мнения не выразил. Собеседники подумали, что двор уже опередил их и теперь Монтескье хочет сохранить свободу действий, а потому оставили его и решили не давать народу другой тактики, кроме той, какую внушит его собственная ярость, и другого генерала, кроме судьбы.

Двадцать девятого июля марсельцы прибыли в Шарантон. Барбару, Бурдон де л’Уаз, Мерлен, Сантерр отправились им навстречу, сопровождаемые несколькими якобинцами и народом из предместий. Вожди нашли свою армию, армия нашла своих вождей.

После банкета заговорщики на несколько часов простились с марсельцами, которые разместились у главных патриотов Шарантона. Под прикрытием ночи они отправились в уединенный сельский дом, окруженный садами и служивший в течение нескольких месяцев тайным приютом для их совещаний. Постоянно запертые двери и ставни придавали этому жилищу необитаемый вид. Привратник отворял ворота только ночью и по условным знакам.

Было за полночь, когда вожди отправились туда разными путями, еще разгоряченные патриотическими гимнами и винными парами. По одному из тех странных совпадений, которые иногда приобщают великие кризисы природы к великим политическим кризисам, в эту минуту над Парижем разразилась гроза. Тяжелый, удушливый жар целый день стеснял дыхание. Тяжелые тучи, окрашенные к вечеру мрачными цветами, как бы поглотили солнце. К десяти часам электричество вырвалось из туч тысячами молний, озарявших небо пульсирующим светом. Дождь и град стучали по земле, как будто ее сверху кто-то осыпал камнями. Гроза, не перестававшая свирепствовать в течение восьми часов, убила несколько мужчин и женщин из числа тех, кто приезжает по ночам снабжать парижан провизией. Пораженных молнией часовых нашли среди пепла их будок. Железные решетки, сломанные ветром, были оторваны от стен и унесены на огромное расстояние. С Монмартра и Мон-Валерьена громадным потоком текла вода. Гроза сбила все кресты, возвышавшиеся от равнины Исси и лесов Сен-Жермена и Версаля до креста на Шарантонском мосту. На следующий день перекладины этих крестов усыпали землю, точно какое-то враждебное войско на своем пути ниспровергло все знаки христианского культа.

И под шум этой грозы шарантонские заговорщики рассуждали о ниспровержении трона. Дантон, Гюгенен, Александр, Гоншон, Камилл Демулен ручались за революционное настроение народа. Сантерр обещал, что 40 тысяч жителей предместий на следующий день отправятся навстречу марсельцам. Условились поместить фокейских федератов в центре этой страшной колонны и повести ее из предместий на набережные. По приказанию Петиона слабо охраняемый артиллерийский обоз собирались поставить на дороге марсельцев так, чтобы они могли его захватить. Тысяча восставших должна была отделиться от главной колонны, пока она направлялась к Лувру, окружить ратушу, задержать Петиона и благоприятствовать прибытию новых комиссаров, которые низложили бы муниципалитет, назначили новый и таким образом сообщили бы движению легальный характер. Четыреста человек должны были отправиться для ареста департаментских властей. Арсенал, хлебный рынок, Дом инвалидов, жилища министров, мосты через Сену следовало занять многочисленными караулами. Затем армия народа, разделенная на три корпуса, двинулась бы на Тюильри. Не стояла задача проникнуть во дворец; нужно было только блокировать королевскую власть в ее последнем убежище; затем, в подражание римскому народу, когда он удалялся на Авентинский холм[29] послать плебисцит в Собрание и тем дать ему знать, что народ, расположившийся лагерем вокруг Тюильри, не сложит оружия, пока его представительство не поможет устранить опасность, угрожающую отечеству, и не обеспечит свободы. Ни беспорядок, ни насилие, ни грабеж не останутся безнаказанными; кровь не прольется.

Такой план представили жирондисты: составленный Барбару, переписанный набело Фурнье (одним из марсельских лидеров) и принятый Дантоном и Сантерром.

Заговорщики поклялись выполнить этот план, а чтобы предохранить себя от измены, условились наблюдать друг за другом. Каждый предводитель марсельцев взял с собой одного из парижских вожаков, а каждый парижанин — марсельского агента.

Задуманный план не удался вследствие невозможности в течение ночи сделать все необходимые распоряжения к собранию мятежников. Барбару обвинял в медлительности Сантерра. Сам Петион оказался не готов: поверенный и тех, кто хотел защищать конституцию, и тех, кто хотел ее ниспровергнуть, он каждому давал противоречащие другим приказания. Ни Париж, ни предместья не поднялись. Марсельцы отправились в путь, не имея другой свиты, кроме людей, которые пришли накануне брататься с ними. Двести человек из национальной гвардии и полусотня федератов — без мундиров, вооруженные пиками и ножами, — одни присутствовали при их въезде в Париж.

Сантерр и несколько гвардейцев из Сент-Антуанского предместья устроили для них банкет на Елисейских полях. Невдалеке также были накрыты столы, за которыми собрались — кто с намерением, кто случайно — офицеры национальной гвардии из числа преданных королю батальонов и молодые роялистские писатели. Такая встреча не могла не закончиться ссорой, полагают, что роялисты желали ее, чтобы воодушевить Париж против чужаков. В пылу пира они то и дело провозглашали: «Да здравствует король!» Марсельцы отвечали криками: «Да здравствует нация!» Частокол, который разделял два сада, смели в секунду. Пролилась кровь. Много национальных гвардейцев было ранено. Один из них, биржевой маклер Дюгамель, дважды выстрелил из пистолета в нападающих и пал, сраженный насмерть штыком марсельца. Бежавшие роялисты нашли убежище в Тюильрийском саду, а раненых перенесли в караульню. Король, королева, придворные навестили их там, собственными руками перевязывали раны своих защитников.

Вечером возмущение буржуазии против марсельцев стало всеобщим. На заседании Собрания на следующий день многочисленные петиции требовали их удаления. Жирондистские депутаты презрительно отклонили требования и только улыбались этой прелюдии спектакля.

Устрашенный двор старался обеспечить себе поддержку посредством подкупа. Но легко подкупить только интригу, не так легко проделать то же с фанатизмом: в конечном итоге этот план провалился.

Марат послал Барбару зажигательное письмо — для распечатки и раздачи солдатам. В этом письме содержался призыв устроить резню в Законодательном собрании, но пощадить короля и королевское семейство. Тайные сношения Марата с агентами двора делали эту гуманность подозрительной для человека, который дышал только кровью. Марат еще не верил в победу народа среди подготовляющегося кризиса, он боялся за себя: 9 августа он потребовал тайного разговора с Барбару и заклинал последнего вывести из-под удара врагов его, Марата, уведя с собой в Марсель в костюме угольщика.

От имени Робеспьера, хоть и без его ведома, устроили еще одно дело. Двое из его доверенных лиц, Пани и Фрерон, настояли на призвании Барбару в ратушу под тем предлогом, что нужно отдать марсельским батальонам казарму, более близкую к центру революционного движения. Это предложение приняли, и на следующий день Ребекки и Барбару нанесли визит Робеспьеру. Пылкие молодые жители юга изумились уже при входе. Самовлюбленность Робеспьера проявлялась даже в самых простых украшениях его кабинета. Повсюду располагались его изображения, воспроизведенные карандашом, кистью, резцом. Робеспьер не пошел далее общих размышлений о ходе революции, о неотвратимости предстоящего кризиса и о необходимости дать центр, душу, вождя этому кризису, облечь такого вождя народным всемогуществом. «Мы так же не хотим диктатора, как и короля», — решительно говорил Ребекки. Через некоторое время разговор прервался, собеседники разошлись. Пани сопровождал молодых марсельцев и, пожимая руку Ребекки, сказал ему: «Речь шла только о преходящем авторитете, который бы направил и спас Францию, а вовсе не о диктатуре. Робеспьер — тот самый человек из народа, который нам нужен».

За исключением этого разговора ничто не выдавало в Робеспьере ни преждевременного честолюбивого стремления к диктатуре, ни даже сколько-нибудь прямого участия в движении 10 августа. Республика являлась для него перспективой, отодвинутой в даль почти идеальную; регентство предвещало правление слабое и полное междоусобиц; герцог Орлеанский был ему противен как олицетворенная коронованная интрига; конституция 1791 года, честно выполненная, удовлетворила бы Робеспьера, если бы не измены, которые он приписывал двору. Диктатура, которой он желал для себя, стала бы диктатурой слова. К другой власти Робеспьер не стремился.