Что такое куртуазная любовь?
Что такое куртуазная любовь?
Гастон Пари, работавший в конце XIX в., был первым, кто использовал выражение «куртуазная любовь», обозначив им то новое «искусство любить», которое появилось в XII в. в провансальской и французской литературе[702]. Выражение это в основном было принято на вооружение специалистами в области литературы[703]. Однако есть множество авторов, отграничивающих fin’amors, воспетую окситанскими трубадурами, от куртуазной и рыцарской любви, о которой писали поэты и писатели северных районов Франции. Конечно, между этими явлениями есть существенное различие, но есть и множество общих черт, удерживающих наше внимание. Одной из них является теоретическая недоступность дамы для возлюбленного, выраженная различными способами: избранница может быть замужней дамой, находиться далеко от воздыхателя или занимать слишком высокое социальное положение. Другой чертой следует считать господство куртуазной любви над браком и социальными условиями. Дама, за которой ухаживают по всем правилам, может признаться в любви и располагать своим телом по своему усмотрению, если ее воздыхатель сумел ей понравиться. Однако за ней остается и право выбора, и право ответить отказом. Такая концепция любви свидетельствует, как полагают многие, о повышении роли женщины в обществе, правда, с некоторыми оговорками и нюансами, к которым мы еще вернемся.
В окситанской лирике поэт с помощью выражений, пришедших из речи вассала, говорит о любовном услужении, которое он хочет оказывать своей даме, как правило, замужней женщине, чье социальное положение превосходит его собственное. Чаще всего ею становится супруга сеньора того двора, к которому он принадлежит. Теоретически, согласно критериям церковной или аристократической морали, для поэта это «запретный плод». Однако его пылкое почитание, послушное и верное служение, покорное исполнение желаний дамы сердца, не говоря уже о ее капризах, усердие и терпение позволяют ему шаг за шагом приближаться к заветной близости с избранницей: если он предан и умеет хранить молчание, ему может быть позволено встретиться с ней в укромном месте, беседовать с ней, целовать и обнимать ее и даже созерцать ее обнаженной. Под конец этой «многоступенчатой» любовной аскезы, которая лишь разжигает желание избранника и придает его любви (как и любви его дамы) новые силы, возлюбленные могут стать любовниками. Понятно, что главными добродетелями куртуазных кавалеров в таких условиях становятся сдержанность, преданность и умение хранить тайны. Им нужно постоянно остерегаться losengiers, болтливых придворных, которые в любой момент могут рассказать об авантюре мужу избранницы или извлечь из нее выгоду. Понятно также, почему самым осуждаемым и самым презираемым пороком в куртуазной идеологии становится ревность. Истинный «куртуазный» рыцарь не должен быть ревнивцем, поскольку в данном случае эта черта характера считается вульгарной и антисоциальной. Ревнивый муж жену воспринимает как объект, как личное имущество, приобретенное путем брачного союза, а потому он заслуживает того, чтобы быть обманутым.
Как истолковать такую куртуазную идеологию? Если верить Э. Келеру, литература всегда отражала в себе жизнь общества во всех ее сложностях и противоречиях. То же самое можно сказать и о куртуазности: в сеньориальных дворах выразителями этой идеологии, распространяемой трубадурами, становились «юнцы», «башельеры», младшие сыновья родовитых семейств или мелкая знать, лишенная владений и жен. На другой чаше весов находились бароны, богачи, державшие в своих руках земли, власть, жен и невест. Таким образом, можно сказать, что первые отвергали частную собственность и проповедовали как «коммунизм», так и сексуальную свободу[704].
С этой же точки зрения эрудит Келер рассматривает литературные произведения, написанные на лангдойле, и рыцарские романы. По его мнению, во второй половине XII в. традиционный воинский и христианский идеал рыцарства угасает, оказавшись под угрозой союза Церкви с королевской властью; другой причиной такого угасания мог быть провал крестового похода. Рыцарство, включавшее в свои ряды преимущественно мелкую знать, нуждалось в новой идеологии, оправдывающей их социальные требования; отсюда проистекают рыцарская этика, щедрость, любовный идеал и куртуазные качества, воспетые как неотъемлемые свойства рыцарства. Но в скором времени эту куртуазную идеологию переняла и начала использовать в своих целях аристократическая верхушка, превозносящая «Авантюру» в качестве общего идеала для знати; для нее это возможность предоставить этому классу миссию, которую она идеализирует. Отныне рыцарство — это не только воинственность (жесты), но и куртуазность («античные» романы); теперь на него возложена спасительная и эсхатологическая миссия (артуровские романы), оно становится носителем социальной идеологии[705]. Впоследствии эту идеологию попыталась использовать Церковь, христианизировав ее путем мистического распространения темы Грааля и его одухотворенного поиска[706].
Несмотря на некоторые перегибы, вызванные базовыми идеологическими a priori (в частности, утверждением о том, что куртуазность зародилась в относительно скромной социальной среде мелкого рыцарства[707]), объяснение Э. Келера оказало сильное влияние на исследователей средневековой литературы. Возможно, еще в большей степени оно вдохновило историков, в том числе и Жоржа Дюби, чья интерпретация, поначалу сходная с толкованием немецкого ученого, впоследствии стала немного от нее отличаться[708]. По мнению этого великого французского историка и писателя, куртуазная литература, чтобы получить признание, должна была каким-то образом соответствовать тому, что занимало и волновало людей, для которых она создавалась; при этом она, напротив, должна была повлиять на линию поведения своего читателя.
Однако Ж. Дюби категорически не согласен с тем, что куртуазная модель способствовала повышению роли женщины в обществе. Взяв на вооружение незамеченную ранее идею малоизвестного автора, согласно которому куртуазная любовь, воспетая трубадурами и лирикой, изначально была «мужской игрой»[709], направленной на манипулирование, историк утверждает, что fin’amors — это своего рода воспитательная игра, эквивалент турнира: иными словами, это игра мужчин, призом в которой становится женщина[710]. Куртуазные сочинения, по его мнению, пропитаны женоненавистничеством. Устав fin’amors, объясняет он, служил замыслам князей: его целью было не только превознести рыцарские достоинства и утвердить превосходство рыцарства над поднимающей голову «буржуазией», но и укротить, «одомашнить» неспокойную придворную молодежь, привив ей умеренность путем любовной игры. На самом деле куртуазная любовь обучала тому, как стать преданным вассалом. Сеньор, глава домочадцев, соглашался поместить свою супругу в центр состязательной борьбы молодых мужчин, в обманчивое игровое положение превосходства и власти. Дама лишала своей милости одного и предлагала ее другому. Приученное куртуазной любовью к дисциплине, мужское влечение, таким образом, было использовано в политических целях. К тому же, продолжает автор, не являлась ли женщина в данном случае всего лишь иллюзией, «ширмой»? В том военном обществе, каким было рыцарство, не являлась ли куртуазная любовь в действительности любовью мужчин? «Служить супруге сеньора, по моему убеждению, значило заслужить любовь князя, которую молодые люди хотели завоевать, подчиняясь, угождая, унижаясь»[711].
Такая интерпретация подкреплена в более свежем исследовании Ж. Дюби. Согласно ему, утонченная любовь, которую называли «куртуазной», выводит на сцену женщину, «осажденную» юношей, который притворяется побежденным и униженным, чтобы завоевать ее. В большинстве случаев эта женщина оказывается супругой его сеньора. Сеньор, в свою очередь, решает использовать ее в качестве «приманки». Дама подвергает юношу испытанию, требуя от него показать, на что он способен. В силу взаимности (ибо в обществе того времени любой дар требовал ответного дара) и преданного служения она, наконец, решает отдаться своему возлюбленному, но не сразу, а «поэтапно». Итак, куртуазная любовь не имеет ничего общего с любовью платонической — это игра, лидерами которой становятся мужчины. Ее новшествами можно считать ожидание, мастерство «игрока» и «одомашнивание» удовольствия. Удовольствие мужчины[712] теперь заключается не в его утолении, а в его ожидании, и достигает кульминационной точки в самом влечении[713].
Эти поэмы и романы, справедливо замечает Ж. Дюби, предназначены для людей, находящихся при дворе, особенно при дворе Плантагенета, в образованной среде, знающей и почитающей Овидия. Речь идет о литературе, уводящей от действительности, поэтому историк не должен обманываться, считая, что эти документы напрямую освещают о реалии жизни той эпохи. В этом, на мой взгляд, слабая сторона аргументации автора. Действительно, если литература хоть сколько-нибудь отражала действительность, зачем сеньоры принимали такой образец поведения? Ведь он представлял для них большой риск, поскольку дамы, становившиеся объектом любви и попадавшие по воле своих супругов в столь опасную ситуацию, были их женами. В противном случае, если эта идеологическая модель не имела никаких связей с действительностью, какую пользу она приносила сеньорам и только им? Эти поэмы, говорит Ж. Дюби, воспевают не женщину, а образ, сотворенный мужчинами. Но насколько соответствует характеру мужчины того времени образ, в угоду которому он должен оказаться на положении слуги, покорного воле дамы, чьим желанием будет либо даровать ему милость, либо ответить отказом? Нет ли в этой новой концепции любви следов женского или феминизирующего влияния, как полагает автор?
Кроме того, признает Ж. Дюби, эти произведения пользовались огромным успехом, а следовательно, сумели хоть в чем-то изменить нравы аудитории. Следует спросить себя (и это важно прежде всего для историка), почему эта куртуазная модель была превознесена, почему она вышла на первый план и получила признание. По справедливому мнению автора, это произошло под влиянием придворной среды, в которой уже оформились идеи fin’amors: занимаясь ею, доказывая свое умение покорить женщину не силой, но словом или физической лаской, человек двора отделял себя от «виллана», уподобленного грубому животному. Куртуазное поведение являлось в первую очередь отличительным критерием в рядах мужского общества: речь шла о том, чтобы изменить свое поведение не в отношении женщины в целом, а в отношении определенных дам — придворных, аристократических.
Более того, куртуазная любовь, как полагает Э. Келер, могла быть изобретением клириков, испытывавших еще большее чувство неудовлетворенности, нежели «юноши» или трубадуры родом из мелкой знати. Проблема у этих двух социальных групп одна и та же: и те и другие лишены возможности жениться в силу церковных и социальных законов… но любовь — это иное дело! Этим запретным плодом духовенство отнюдь не брезгует! Запрет ничего не даст: лучше обойти его под видом куртуазности. К тому же, добавляет автор, рыцарское воспитание в мужской среде способствовало расцвету гомосексуальных наклонностей и культивировало образ недоступной, таинственной, обольстительной, запретной и беспокоящей воображение женщины, над которой рыцари всеми силами старались восторжествовать, прибегнув к бахвальству[714]. Идеализировать свое влечение, сублимировать его в невыразимое наслаждение, «joy», было более изящным, более искусным способом преодолеть чувство тревоги и беспокойства, вызванное дестабилизирующим открытием своего «сексуального тупика», и постичь «непостижимую тайну наслаждения женщиной».
Тонкие замечания Ж. Дюби возвращают нас в область реалий, в область социального брака, не принимавшего любовь в расчет, что, вероятно, способствовало отводу любовной энергии в «иное русло». Тем более что в XII в. рыцарями в большинстве своем были неженатые юноши, достигшие совершеннолетия и испытывающие чувство сексуальной либо эмоциональной неудовлетворенности: «Слава доставалась умелым и находчивым, тем, кому удавалось обольстить жену брата, дяди или сеньора, не считаясь с наивысшей опасностью». Вот где, на мой взгляд, таится уязвимое место гипотезы: ибо, несмотря на усилия автора уменьшить этот аспект, куртуазная любовь очень часто все же оказывается прелюбодейной, и этот факт явно противоречит интерпретации.
Двор, орган социального регулирования и контроля, на котором крупные сеньоры собирали неженатых мужчин, дабы «умерить их непоседливость», равным образом оказывался «привилегированным местом охоты на знатных женщин». Легко можно было бы предположить, что куртуазная литература, если она находилась под контролем сеньоров и была ими инициирована, создавала или использовала этот «педагогический образец любовного поведения», применяя его к «женщинам на выданье», к девушкам из знатных семейств этого двора. Своими кодексами и правилами такая педагогика в рамках военной аристократии устанавливала границы ущерба, причиняемого неудержимым сексуальным распутством. Однако в таком случае не совсем понятно, почему этот куртуазный обычай применялся главным образом к дамам, к супругам сеньоров, и почему последние с легким сердцем принимали эту игру, ставя своих жен «в игровое положение добычи, которую надо завоевать». Дама, добавляет Ж. Дюби, руководила «состязаниями», сталкивавшими между собой всех придворных холостых мужчин и не имевших надежды завоевать любовь хозяина. Но тогда непонятно, почему это состязание, предназначенное для того, чтобы добиться от сеньора жены и владений — путем брака с девушкой его двора, обязательно должно было включать эмоциональное, чувственное или даже сексуальное покорение его супруги. Утверждение Ж. Дюби о том, что в данном случае, как и в случае поклонения Деве Марии, любовь молодых людей «дала бы рикошет» от женщины-посредницы к сеньору, кажется мне более фигурой речи и уступкой моде, чем рациональным объяснением[715].
Тем более что, сопоставляя турнир и куртуазные любовные игры, автор подчеркивает, что куртуазность — это обучение мастерству, не имеющее ничего общего с платонической любовью: возлюбленный должен контролировать свои чувства (точнее, свои импульсы) и не прибегать к грубому захвату, похищению или насилию. Он должен предпочесть всему этому этапы, определенные двором и предназначенные для того, чтобы завоевывать женщин из хорошего общества. Это игра, исход которой, утверждает Ж. Дюби, неизбежен: рыцаря подвергнут испытанию, как на турнире (кстати, Церковь осуждала и турниры за их аморальность). Он обязательно встретит сопротивление со стороны своей «партнерши» — следовательно, женщина занимает в этой «игре» господствующую позицию, выходя за привычные рамки инертного и покорного поведения для того, чтобы сыграть свою роль «приманки» и воздать должное победителю. Однако победа эта в некотором роде «запрограмированна». Женщина в конце концов «учтиво» поддается. «Вступив в эту игру, она не может ни настойчиво уклоняться, ни отдаться слишком быстро, в противном случае ее больше не будут считать «куртуазной», ее сместит и исключит из придворного окружения приговор других женщин, ее соперниц, которые не бросят на нее взгляда»[716]. Таким образом, куртуазная любовь могла служить уроком и женщинам. Непонятно только, почему эта идеология была принята сеньорами — выгодная для женщин и девушек их двора, она прежде всего подвергала опасности целомудрие их собственных жен, особенно в то время, когда принцип наследования титулов и званий требовал строгого надзора за женским поведением.
На мой взгляд, такая идеология, напротив, придает женщине большую значимость, что Ж. Дюби, впрочем, вновь отрицает: эта любовная игра, говорит он, ни в коей мере не нарушала иерархической субординации мужчины и женщины. Действительно, как только «игра» заканчивалась и все возвращались к «серьезной жизни», женщина вновь оказывалась под строгим контролем мужчины, от которого она зависела. Но и эта интерпретация дает повод к критике, подчеркивая неизменную двусмысленность авторской концепции, ибо не совсем понятно, почему речь идет о некой игре, принятой в обществе и имеющей свои правила и коды, о «партии», которую владелец двора объявляет открытой и завершает по своему желанию, о чем свидетельствует замечание автора. Речь идет скорее об образе действий, о «ментальном и культурном климате», порождающем свои правила поведения, которые накладывают отпечаток на менталитет и сознание человека, если не на реальную жизнь; но его нельзя назвать игрой, ограниченной пространственно-временными рамками и подробно изложенной сеньором, который становится в ней арбитром.
Наконец, нет ли во всех социологических интерпретациях, предлагаемых до сих пор, чрезмерного тяготения к парадоксу? Почему любовное поклонение рыцаря даме и свободный выбор последней, описанные в литературе, объясняются упорным стремлением сеньора манипулировать своей супругой? Почему страстная любовь мужчины к женщине маскируется желанием угодить ее мужу (получающему вдобавок прозвище ревнивца и презираемому за это[717]) или стремлением утаить или передать гомосексуальную любовь?[718] Конечно, литература, признаю, являет не прямое, а, скорее, зеркальное отражение общества, но следует ли из этого, что мы видим его перевернутый образ? Куртуазная любовь, другими словами, действительно ли выражает устремления и чаяния мужчин (и еще в большей степени женщин, почему бы и нет?). Между мечтой и действительностью, конечно, большая разница, но разве мы не пытаемся осуществить наши мечты, даже (и особенно) если для этого нужно нарушить социальные и моральные законы?
Напротив, анализ Жоржа Дюби кажется мне абсолютно приемлемым в том случае, когда автор утверждает, что Плантагенеты, и в частности Генрих II, «супруг Алиеноры, пышные дворы которого задавали тон всем остальным», способствовали, несмотря на суровый характер капетингской монархии и церковные ограничения, распространению этой светской культуры, созданной или поддержанной разработкой ритуалов куртуазной любви. Был ли ответственен за это лишь Генрих II? Нельзя ли предположить также, что Алиенора, внучка Гильома Трубадура, тоже играла главную роль в распространении идеологии, которая, как бы ее ни называли, предоставляла женщине главенствующую позицию, пусть даже предположительно? Разве поведение Алиеноры, как и поведение дамы в куртуазной «игре», не нарушало социальных законов светской аристократии и моральных правил, вменяемых Церковью?
Коренное противоречие между куртуазной идеологией и моралью той эпохи заставило многих эрудитов поставить вопрос о ее «реальности». Мнения ученых по этому вопросу расходятся. Те, кто допускает существование куртуазной любви, подчеркивают, что ее обязательным условием был добровольный дар каждого из «партнеров», а в ее основе лежали красота и достоинства влюбленных. Но браки того времени, заключенные в силу неких соглашений и политических и династических уловок, никоим образом не могли отвечать этим требованиям. А потому нормой, компенсацией подобных браков без любви, становился «любовный треугольник»[719], отражающий реальное положение вещей, по крайней мере, на уровне идеологии[720]. К тому же, как замечает К. Кален, наличие текстов, резко осуждающих fin’amors, доказывает, что подобная идеология существовала и приобретала определенную ортодоксальную ценность: если бы она не была принята, против нее не было бы нужды выступать[721]. Таким образом, многие авторы видят в куртуазной лирике и fin’amors реакцию на попытки Церкви держать под контролем и регулировать брак[722].
Для других толкователей подобная апология любви, зачастую прелюбодейной, настолько немыслима в рамках христианского общества XII в., что они и вовсе ее отрицают: разумеется, в недрах этого общества существовали и чувственность, и сладострастие, но побеждали они редко — по крайней мере, в провансальской литературе. Fin’amors была всего лишь «целомудренным вдохновением», господствующим над желаниями, тогда как «полная любовь» зародилась на Севере[723]. С этим можно поспорить — настолько очевидно, даже (и, возможно, особенно) в окситанской лирике, стремление к полной, завершенной любви. То же самое можно сказать и о старофранцузской литературе, несмотря на стремление некоторых ученых доказать, что романы, подобные «Тристану и Изольде», описывали пламенную любовь, не выходящую, однако, за границы целомудрия[724]. По их мнению, это романы фрустрации, плод обмирщения христианской любви, отрицание плотской страсти и восхваление брака без интимных отношений, но и без любви, под ирландским влиянием[725].
Чтобы разрешить это явное противоречие между куртуазной любовью и существующей моралью, некоторые толкователи выдвинули идею о том, что куртуазная любовь не была ни изложением доктрины, бытовавшей в то время, ни принятой идеологией, — она была лишь воплощением мечты или даже воображения. Чистейшей игрой ума[726]. Исходя из этого, работы, описывающие куртуазную любовь как нечто существовавшее в действительности, остаются без объекта исследования и даже становятся ловушкой для толкователей литературных текстов[727].
В недавнем времени этот вопрос был тщательно изучен в новаторской статье М. Аккари. По его мнению, fin’amors представляет собой решающую попытку придать любовному поведению, уже «обтесанному» куртуазностью, утонченность. В fin’amors женщина становится вдохновительницей социальных и рыцарских добродетелей возлюбленного, но не его наградой. Однако, независимо от героев, все способы поведения, описанные в романах, характеризуют рыцарскую любовь, противопоставленную fin’amors, которая является наивысшим одухотворением любви куртуазной. Отсюда автор, используя в своем анализе категории, установленные Ж. Фрапье[728], предлагает различать куртуазность (общее социальное поведение, предложенное в качестве образца), куртуазную любовь (многогранное любовное поведение в рамках куртуазности) и fin’amors (идеальное поведение, предполагающее победу разума над плотью). Следовательно, куртуазная любовь действительно существовала — в рамках куртуазности, со всеми ее уровнями и во всех ее формах, используемых рыцарями, тогда как fin’amors была лишь мечтой об абсолюте.
Темы провансальской fin’amors появились в старофранцузской литературе благодаря Кретьену де Труа. Но автор, как «неисправимый моралист», попытался сделать невозможное — заключить fin’amors в законные рамки брака. Таким образом, его «Рыцарь телеги» остается единственным нарративным текстом, в котором произведена попытка точного воспроизведения темы fin’amors трубадуров. Но, вопреки очевидному, вопреки общепринятым гипотезам, Кретьен де Труа ни в коей мере не является певцом прелюбодейной любви. Даже та сцена, в которой Ланселот приходит к Гвиневере в ее покои ради пламенной ночи любви, по сути является обманом, мечтой, поскольку «никто никогда не поверит в то, что ярый защитник брака мог допустить саму идею о плотской связи Гвиневеры и Ланселота, которая низвела бы их до уровня корнуэльских любовников, чье безнравственное поведение он не переставал изобличать»[729].
Итак, стихотворные романы XII–XIII вв., за исключением «Рыцаря телеги», отсылают нас вовсе не к fin’amors, этой утонченной элитарной мечте, а к различным формам и способам любви, переживаемой второстепенными персонажами даже в большей степени, чем главными героями. На первый план в этом случае выходит сексуальное влечение, находя свое выражение в насилии и захвате, «основных формах любви в средневековой цивилизации». И все же эти грубые и жестокие нравы смягчает куртуазная атмосфера; отныне феодальное общество, отказываясь от христианских моральных ограничений, но не порывая с ними полностью, допускает в свою повседневную жизнь сексуальность. Женщина вновь занимает свое естественное положение сексуального объекта и искусительницы, которое она, впрочем, никогда не покидала, оставаясь таковой в идеале и в воображении.
Заметим, что литературная модель на самом деле многозначна и многообразна. В литературе переплетаются мечта и повседневная действительность, идеал и реализм, объективное описание и транспозиция, устремления, сублимации и игра воображения. Вся сложность для историка заключается в степени «допустимой реальности», которую он приписывает каждой из форм любви, описанной в анализируемых им произведениях. Мы знаем, насколько субъективным может быть такой анализ, а, следовательно, и интерпретация, выстроенная на его основе. Именно так обстоит дело с куртуазной любовью (как, впрочем, и с Алиенорой), чью интерпретацию варьировали время и нравы толкователей. Ее новый вариант представлен сегодня историками, рассматривающими этот вопрос с позиций феминизма[730], женоненавистничества[731] или современного психоанализа. Последние видят в куртуазной любви отражение формы невроза, главным образом мужского: человек страдает из-за неразрешимой любви, поскольку его дама сердца недоступна. Тогда мужчина выстраивает настоящую любовную клетку, низводя себя до положения марионетки, поверженной, раздавленной, истерзанной неутоленным желанием в рамках парадоксальной и разрушающей любви, субъект которой находится в вечном ожидании, а объект — в вечной недосягаемости[732]. Fin’amors становится для таких толкователей способом «говорить» о любви, не занимаясь ею, своего рода словесным искусством отдаления от таинственной и беспокоящей воображение женщины[733]. Парадоксально, но подобные интерпретации, сделанные в рамках психоанализа, допускают, что литература по большей части является достоверным отражением действительности и описывает ситуации, соответствующие социальной реальности того времени, которую исследователь толкует по-своему, придерживаясь установок своей «школы».
Следует ли в таком случае отказаться от понятия «куртуазная любовь», отрицать ее реальное существование и социальное значение? Без сомнения, это было бы крайней мерой. На мой взгляд, стоит придерживаться направления, предложенного Р. Шнеллом. Этот автор отмечает, что понятия «куртуазная любовь» в средневековой литературе практически не существует. Этот концепт заключает в себе различные и противоречивые аспекты, следовательно, теория куртуазной любви не может укладываться в рамки одного этого термина. Любовь, описанная в произведениях, может быть как недостижимой, так и доступной, как супружеской, так и прелюбодейной, как платонической, так и эротической. Ее объектом может быть не только замужняя женщина, занимающая, в отличие от ее воздыхателя, высокую социальную позицию, но и дама равного с ним положения и даже простолюдинка. Куртуазная любовь не соответствует понятию концепта — лучше будет говорить не о куртуазной любви, но о куртуазном дискурсе о любви, о литературном споре, касающемся различных форм любовного поведения[734].
Тем не менее общим сюжетом всех этих дискурсов остается любовь, облагораживающая человека. Различные ситуации выявляют ее главные, характерные черты, превращая ее в ценность, не имеющую равных. В частности, это односторонность любовных отношений: можно отдавать другому свое тело (как в случае Изольды и Гвиневеры), но не сердце: она принадлежит лишь одному человеку. Любовь должна быть абсолютной и единственной. Она должна быть искренней, достойной, истинной, бескорыстной и надежной. Она обязательно взаимная — качество, которое долгое время ученые упускали из виду. Наконец, она добровольная, спонтанная, уважающая чувство собственного достоинства и свободу партнера. Но тогда на пути неизбежно встает проблема брака: если любовь спонтанна и добровольна, то как совместить ее с правами супруга, призывающими к супружескому долгу, предоставленному Церковью и навязанному нравами и обычаями времени? Вот почему в большинстве своем любовные отношения, описанные в романах, оказываются внебрачными. И все же проблема заявлена, и Кретьен де Труа пытается разрешить ее, примирив любовь и брак в «Клижесе», «Эреке и Эниде» и даже, с большими трудностями, в «Рыцаре телеги», пытаясь приглушить опасный аспект мифа о прелюбодейной любви, прославляемой Тристаном и Изольдой. Последний аспект, вероятно, обладает наибольшей значимостью: любовь почти всегда оказывалась притесняемой законами общества и Церкви.
Такой подход к проблеме позволил мне переформулировать вопрос. Ибо если куртуазная любовь не является принятым и даже действующим концептом, то она не может быть выражением или инструментом социального класса, как утверждали Э. Келер и в меньшей степени Ж. Дюби. Соответственно, всеохватная социологическая, «классовая» интерпретация должна быть пересмотрена. На мой взгляд, эту проблему нужно рассматривать с позиции «конкретных случаев», социальных и культурных ситуаций, порождавших злободневные вопросы, которые находили свое отражение в вымышленном мире литературы, пытавшейся подобрать к ним более четкие дефиниции или решения. В конечном счете, не так важно, какой из форм любви отдавали предпочтение (все они были хоть сколько-нибудь использованы) или возводили в универсальную доктрину, принятую за образец или считавшуюся нормативной (в этом могло быть отказано всем формам). Важно признать, что все «куртуазные дискурсы» о любви имели чрезвычайный успех, свидетельствующий об остроте проблемы, вставшей в ту эпоху перед аристократической публикой. Разнообразие ответов, предложенных литературой, красноречиво говорит об интенсивности поиска из сложившегося положения, но их общие черты вскрывают глубокие социальные причины недовольства и в то же время указывают на силу социальных устремлений. Брак в его традиционной сложившейся форме ставится под сомнение, в то время как настойчиво утверждается превосходящая ценность любви, основанной на свободном выборе партнеров, и этот принцип касается не только мужчин, но и женщин. Дама, за которой следует ухаживать, чтобы завоевать ее, а не взять штурмом, всегда оставляет за собой свободу выбора. Любовь нельзя ни отнять, ни навязать: ее разделяют по доброй воле.
Такая проблематика, как мне кажется, нашла наиболее сильное выражение в лэ Марии Французской. Вопрос о личности автора до сих пор остается нерешенным, но все же можно предположить, что им была женщина, жившая при дворе Генриха II Плантагенета. На мой взгляд, это обстоятельство лишь подкрепляет целесообразность и уместность ее дискурса о любви, на который оказали воздействие и ее женская природа, и ее связь с культурной и психологической средой Алиеноры[735]. В творчестве Марии Французской нельзя найти теоретических критериев куртуазной любви, разработанных некогда Андреем Капелланом, — она мастерски описывает различные ситуации, в которых могут оказаться влюбленные, принадлежащие обществу, которое хорошо знает и Мария, и ее читатель. Иными словами, ее герои вращаются в аристократической среде империи Плантагенета во времена Алиеноры.
На пути свободной и взаимной любви героев, любви полной и «настоящей», стремящейся вовсе не к платоническому, а к всеобъемлющему чувственному и сексуальному союзу, встают различные препятствия, создаваемые обществом того времени: «экономический» брак одного героя или принудительный брак другого; ревнивый старый муж, навязанный юной девушке; расстояние, разделяющее влюбленных; экономическая или социальная пропасть между ними; требования родителей или опекунов; различные социальные законы; права, присвоенные себе могущественными людьми; всевозможные обычаи и табу; и т. д. Во всех этих случаях Мария (как и большинство писателей в отношении Тристана и Изольды или Ланселота и Гвиневеры) принимает сторону влюбленных, выступая против социальных, моральных или религиозных установок, стремящихся разлучить их, но при условии, что героев связывает «настоящая» любовь, бескорыстная и основанная на прочном чувстве. Иными словами, та любовь, чьи основные характеристики уже выявил Р. Шнелл, проанализировав корпус литературных произведений, приступавших к этой теме[736]. Брак и любовные отношения в этом случае не обязательно являются противоречащими друг другу понятиями, но предпочтение все же отдается любви.
Любовная проблематика, на мой взгляд, неотделима от породившей ее социальной действительности. Куртуазная любовь, безусловно, никогда не существовала в качестве концепта, но размышления и «куртуазный» дискурс о любви красноречиво свидетельствуют о беспокойстве, зародившемся в аристократической среде того времени. Эти дискурсы, в частности, касаются места, отведенного в жизни «любви-чувству», роли, которую должна играть в ней женщина, а также способа примирить «всеобъемлющую» любовь, признанную самоценной, с той формой брака, которая принята в знатной среде и навязана церковной моралью[737]. Понятие взаимной любви приобретает значимость в глазах образованной части общества и даже завоевывает сторонников в женоненавистнической среде церковных писателей. Поэты и писатели воспевают ее как идеал — особенно те из них, кто трудится при дворе, где играют роль (как бы ее сегодня ни отрицали) такие женщины, как Алиенора Аквитанская или Мария Шампанская. Это отнюдь не случайность[738].
Приобретая все большую силу и значимость в ходе литературного распространения, эти дискурсы вливаются в основную проблему, волнующую умы просвещенных людей XII в: проблему личности, его свободной воли, свободы выбора. Любовная проблематика уже заявила о себе (по крайней мере, в практическом плане) на примере отношений Абеляра и Элоизы. В то, что Алиенора оставалась в стороне от этих вопросов, поверить сложно, даже отрицая то, что она внушила любовь Бернарту де Вентадорну или, что еще более проблематично, Джауфре Рюделю[739]. Факт остается фактом: аристократическое общество XII века, не колеблясь, связывало Алиенору со спором о куртуазной любви; по мнению Андрея Капеллана, королева даже внесла свой вклад в составление ее правил.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.