12. ЖИЛИ СЕМЬ МАТРОСОВ В ЧУЖОЙ СТОРОНЕ

12. ЖИЛИ СЕМЬ МАТРОСОВ В ЧУЖОЙ СТОРОНЕ

Ермаков молчал, сосредоточенно раскуривая свою трубочку.

— С чего ж начать-то? — сказал он задумчиво. — Ну, начну с самого с начала. Как отъехали вы с командою, то до вечера все мы находились вон там, — указал Ермаков на окончание мыса.

— А потом костер зажгли. Долго я на его огонек смотрел…

— Видали, значит? — обрадовался Ермаков. — Ну, эту ночь спал я, прямо скажу, неважно. Все думал, как жить будем… Как ребята, — не начнут ли на свободе озорничать, не отобьются ли от рук?.. Ну, однако, все обошлось. Как с утра начался распорядок, так я шкот и румпель из рук уж не выпускал. Признали меня ребята за командира. Помня ваши слова, решил я первым делом, от всяких недобрых людей оберегаясь, устроить себе острожек. Обмозговали мы это дело с Маметкулом и вот, значит, как изволили видеть, все в этом роде и устроили до снега. Правда, уже в заморозки пришлось кончать. Зиму мы прожили, и не заметили как. И вот пришла весна, и стали мы поджидать, что за нами судно придет. Ждем-пождем, а судна все нет. Тут от этого ожидания и работы все остановились и порядок упал. Чего, мол, стараться, коли вот-вот нас вовсе отсюда вызволят? Но, между прочим, судна все нет как нет, а мы уж и провиант весь приели. Ребята ходят, затянув пояса, и с лица спали. А уж и май прошел, июнь на дворе. Неладно дело, хоть пропадай. Которые еще бродят кой-как, а Маметкул, Нефедов, Пупков уж и с коек перестали вставать. Вижу я, что надо ребят выручать, и пошел я к старосте здешнему, к Ванагу. Шел я, прямо скажу, не час и не два, а все полдня. Иду — от ветра шатаюсь. Пройду кабельтов, сяду. Сижу, сижу и думаю: вставать, мол, все равно надо, Иваныч. Встану да опять и иду, а что кругом меня, то прямо как в мареве, аж в голове гудет. Немудрено ведь, сколько дней не евши. Добрел я до мызы Ванага, смотрю — и он сам вот он. Ходит по саду в колпаке с кисточкой да яблони свои осматривает. Я подошел к ограде, поздоровался и за кол держусь, потому стоять мне трудно, в голове кружение и в глазах вроде мушки. Он эдак приветливо со мною обошелся, колпак за кисточку приподнял: здравствуй-де, Ермаков. Я ему, конечно, объясняю все дело и прошу, не может ли он нам ссудить продовольствия до прихода судна, а лучше прямо месяца на два, на семь душ, из денного матросского рациона исходя. Казна-де за нас сполна заплатит, а мы, конечно, будем оченно благодарны. Смотрю, мой Ванаг распушился, надулся, как голубь перед голубкою, и уже на меня через губу глядит. "Что же это вы, говорит, господин Ермаков? Может, полагаете, что я вам оберштер-кригс-комиссар? Я и так вашему мичману предостаточную сумму под его квитанцию предоставил, и вы на сие чуть ли не цельный год кормились. И я же всю вашу команду отправил на материк. А что-то пока не видно, чтобы мне за сии мои труды и убытки заплатили". Я отвечаю: "Не может, мол, того статься, чтобы наше отечество у вас, у Ванага, в долгу осталось. Небось кой-как наскребут еще денег в казне, чтобы расквитаться, может, даже самим на прожиток останется".

— Молодец! — перебил его Гвоздев.

— Обидно мне показалось, господин лейтенант. А он еще эдак попушистее сделался и говорит: "Я, господин матрос Ермаков, шутить не люблю и шутки плохо понимаю. А скажите лучше, сколько вас душ?" — "Семь, отвечаю, я уж и раньше вам сказал". — "Так вот, — говорит Ванаг, — чем так вам там сидеть и даром небо коптить, идите ко мне работать за пропитание. Авось не объедите, а работы у меня на всех на вас хватит". И посмеивается, толстая рожа, эдак неуважительно. Ах, ты, думаю, неладно как получилось. Даже в жар меня бросило. Я ему и говорю: "Мы работы не боимся, небо коптим не даром и без дела не сидим, но только мы российского флота матросы, при своей присяжной должности состоим, и в батраки к тебе идти нам невместно". И в сердцах повернулся и пошел эдак быстро, и откуда сила взялась. Он было меня окликать, а я иду, не оглядываюсь, да про себя всячески, конечно, выражаюсь.

— Это ты правильно, Ермаков, что ушел!.. Экая сволочь толстопузая! вскричал лейтенант.

— Настоящий кровопивец этот Ванаг, — продолжал Ермаков. — Отец его побогаче был прочих и отправил его в Ревель мальчонкой еще в обучение. Там он и в русском языке понаторел. Вернулся — и незнамо как через несколько лет уж все его земляки ему должны-передолжны и у него по струнке ходят. Главная их добыча рыба, да и землицей, конечно, они тоже занимаются, а остров отовсюду далеко, и сбывать им свое или что там купить трудно. Так этот Ванаг судно себе завел. Все, что им требуется, на этом судне привозит, других купцов отвадил и так земляками своими овладел, что только диву даешься…

— Ну, черт с ним, с Ванагом!.. Как же вы из вашей беды выпутались? перебил Ермакова лейтенант.

— Ну, иду я, — можно сказать, не иду, а бегу. Вбежал я в деревню, а вечерело — все крестьянство работу покончило. Гляжу — Густ и мужики здешние на бревнах сидят, покуривают. Тут мне опять в ноги вступило, зашатало меня, и в глазах мухи, едва я до этих бревен дотащился. "Здравствуйте, говорю, почтенные". И рядом с Густом сел. Табачный дым на меня несет, и я прямо им надышаться не могу. Давно уж у нас курево кончилось. Табачку мне Густ предложил, я закурил, да и…

Ермаков в смущении остановился.

— Что же ты, продолжай, — сказал Гвоздев.

— Совестно, сударь.

— Да уж говори, чего там… Чай, я вам не чужой, не для смеха спрашиваю.

— Это точно, что, сударь, вы доподлинно нам свои. Одним словом, в глазах у меня потемнело, и все. Ничего дальше не помню. Всхоманулся я, ан лежу на травке, ворот расстегнут, и мать Густа мне какое-то питье в рот льет, а Густ мне голову поддерживает. Страм-с. Я, натурально, поднимаюсь, а они не дают. "Лежи, говорят, обожди малость". Ну, понятно, что да почему, слово за слово. Рассказал я Густу свою на Ванага обиду, он даже с лица потемнел. "Да, говорит, он нехороший человек. Он любит чужая беда на своя польза повернуть. Мы все от него вот такими слезами плачем", — и на пальцах наказал, какими. Ну, Густ человек хороший, еще при крушении от него много хорошего мы видали, да и после, как уехали вы, хорошо мы с ним ладили и с прочими тоже, хотя они и по-русски не разумели, но кое-как мы друг друга понимали. Ну вот, я Густу нашу беседу и рассказал. "Боюсь, кабы матросишки мои с голоду не перемерли, говорю, нескладно ведь эдак получается". Да и задумался. А Густ что-то своим: "гыр-гыр", они ему в ответ. Много они не говорят, сами знаете. Слова два-три скажут, помолчат, дым пустят из-под усов и опять два слова скажут. Разговор у них не бойкий. Вот они так промеж себя что-то побуркотали, а потом Густ мне говорит: "Мы решили вам немножко помогать. Вы люди добрые. Мы от вас-де зла не видали, и нам неохота, чтобы вы тут померли. Дадим мы вам муки, крупы, соленой рыбы и капусты. Сможете отдадите, а нагревать руки на чужой беде — стыдно". Ну, что тут говорить. Я, конечно, помолчал, подумал. Как быть? В землю смотрю, а она, матушка, молчит, не отвечает. Самому надо решать. Встал я, шапку снял и поклонился им. Ну, они смеются, сами доброму делу рады и по плечу меня хлопают. "Нитшего, нитшего"… Это слово они все знали. "Что ж, — думаю я про себя, — возьму пищу, авось это не зазорно. В долгу мы у них не останемся". И верно. Пищу мы взяли. Ну, ясное дело, от еды повеселели, кто и помирать собрался, враз передумал. И вот смекаю я: как бы мне добрым людям тоже чем-ничем помочь. Близко уж осеннее время, а корабля, заметьте, все нет.

— Да уж как не заметить, — усмехнулся Гвоздев

— То-то вот и оно, — продолжал Ермаков. — А у них осенью самый рыбный лов, им они и держатся. Вот тут-то им Ванаг главный свой капкан и приготовил.

— Какой же капкан?

— А вот, сударь, какой. На всю деревню у них было два бота. Один у Густа, один еще у одного. Ну, вот они на паях брали остальных и ходили на путину, а рыбу поневоле сдавали Ванагу. Но тому, вишь ты, этого мало. Боты от времени оба так обветшали, что чинить их уже нельзя, — латай не латай, а текут, как старые лоханки, и ходить на них в море рисково. А на острове починить бот кой-как могут, а новый сделать — никак. На этом-то их Ванаг и поймал. Купил он неведомо где бот, новый, отличный, и ждет-пождет, когда те два совсем на слом пойдут, — вот тогда-то земляки у него в руках и со всеми их потрохами. Хоть веревки из них вей. Они ему и за четверть улова в охотку в море пойдут, потому как им без рыбы погибель. Ну, мы мозги раскинули и порешили людей выручить. Они нас — мы их. Петров, Нефедов да и я грешный, нам не в диковинку бот построить, была бы только пропорция[53]. А пропорция вон она — их старые шифы. Надо сказать, что лес на бот и у Густа и у Петера, у второго-то, уже два года лежит, выдерживается. Дело за мастерами. Вот я с Маметкулом пришел к Густу и говорю: "Зови своих земляков, надо нам сними разговор иметь". И как они собрались все, им и объясняю: "За вашу, дескать, доброту и мы вам добра желаем. Построим мы вам новые боты. Только везите лес к нам поближе, потому что нам от нашего острожка отлучиться далеко нельзя, надо свою службу соблюдать". Обрадовались они, ужас как! Просто удивительно смотреть. А я думаю: "Вот так-то, мол, господин Ванаг. Мечтал ты нас голыми руками взять, ан нет. Еще и сам у нас попрыгаешь".

— Смотри ты, какие, — улыбаясь, сказал Гвоздев. — Значит, и сами не пропали и людей выручили?

— Выходит, вроде этого, — продолжал Ермаков. — Ну конечно, на этот год мы судна уж и не ждали, а жить между тем надо. Задумался я. А Маметкул мне и говорит: "Иваныч, чем жить-то будем?" — "Загвоздка", — отвечаю я ему. "То и оно", — и показывает он мне вот этот ложок.

Ермаков указал мичману на долину между склоном мыса и дюнами.

— "Тут вот, Иваныч, — говорит мне Маметкул, — больно земля хороша, и немало этой земли. Всех нас она прокормить может". Я и смекаю: верно ведь. Спросил я Густа: чья это земля? Оказалось, можно нам ее засеять без помехи. Вот мы с осени и взялись ее обрабатывать. Сами надеемся, что не иначе как весною придет за нами судно, а сами, горячо раз уж хлебнув, второй раз не хотим. Думаем: лучше мы потом наше поле и огород Густу отдадим, чем второй раз голодною смертью помирать. А тут еще пришла путина, а Пупков и Финогеша у нас архангельские, все это рыболовство знают, и напасли они нам рыбы на всю зиму. Густ с товарищами за наши труды нас благодарят, нам мучицы дали и семян на посев. Смотрю — не пропадем. А тут увидали жители, как Петров ловко из дерева режет, и то один просит — ему наличники, то другой — карниз узорчатый взрезать, и, конечно, — кто сальца, кто мясца, кто крупы какой-нибудь. Петров парень добрый, все отдает на общий кошт. И все гладко. Мы, значит, здешним, — чем можем: там скосить, обмолотить, чтобы дожди хлеб им не сгубили, они нам. И все добрым порядком, без всякой зависти, никому не обидно. Один только Ванаг до того злится, что даже два раза ему цирюльник дурную кровь спущал. Вот так наша жизнь на лад пошла, Аникита Тимофеич, и так мы сами себе пропитание добывали. Думается мне, что на свое звание пятна не положили мы. Судите сами, а я не знаю.

— Нет, Иваныч, — ответил Гвоздев. — Я полагаю, что вы достойно жили и пятна на вас нет.

Ермаков помолчал, потупясь, потом поднял голову и широко улыбнулся.

— Ну, спасибо вам, сударь, сняли вы с моей души немалую тяжесть, сказал он. — Дозвольте еще табачку.

— Бери, брат, бери, — с готовностью открыл ему свой кисет Гвоздев. Бери и рассказывай теперь, как вы от недобрых людей оружием отбились.

Ермаков рассказал Гвоздеву, как еще через одну весну пришел к острову корабль. Он описал радость свою и товарищей своих при виде русского флага и русской одежды матросов. Когда Ермаков сказал, что, подбежав к берегу, он рядом с кривоглазым, страшным офицером увидел князя, Гвоздев вздрогнул и схватил его за руку.

— Постой, что ты говоришь?! — вскричал он. — Да ты не ошибся?

— Что вы, Аникита Тимофеич, — укоризненно отвечал Ермаков и, как бы что-то сообразив, добавил: — Я ведь не пьющий.

— Да, да… Глупости, конечно… Ошибиться в этом случае ты не мог, сказал Гвоздев. — Это, видно, я, брат, ошибся, доверился — и ошибся… Впрочем, рассказывай дальше!

Ермаков с удивлением посмотрел на Гвоздева и продолжал свой рассказ о предательском поведении князя и его спутников. Гвоздев слушал, сурово нахмурясь, мрачно глядя в одну точку. Его жгла и сверлила мысль: "Пожалел… Пожалел… Выпустил гадину на волю. А ежели бы замысел князя и его соучастника удался, что тогда? Пулю в лоб, и только…"

Ермаков рассказал обо всем происшествии, умолчав только, что целый месяц был без памяти и на волосок от смерти. Он представил дело так, будто рана его оказалась легкой, и с почтительной любовью вспоминал, как самоотверженно выхаживала его мать Густа.

— Но вот и лето минуло. Началась осень, — продолжал он. — Ночи пошли все длиннее да темнее. Ох, думаю, вернутся наши друзья опять с нами повидаться, надо остеречься. А я еще весною взял себе у Густа щенка — вот эту самую Жучку-с. Стал я думать, как бы нам, самое главное, так сделать, чтобы неприятель нас ночью врасплох не взял. Днем-то еще ничего. У нас днем на мысу на вершине часовой стоял, и ему видно всякое судно, что к острову идет. А вот ночью дело другое. Я и так и сяк думаю, но, как говорится, ум хорошо, а два лучше, а нас, сударь, семь душ. Вот мы и надумали один одно, другой другое.

Маметкул придумал пониже рва, саженей на пятьдесят — шестьдесят, протянуть по земле канат и к нему навешать жестянок, вроде бубенчиков. Ежели кто в темноте будет подбираться, обязательно споткнется и зашумит. А Нефедов пушки навел акурат на это место. Чуть звон, то мы картечью, а там пожалуйте к нам и дальше на угощение. Финогеша придумал, чтобы нам внизу, по сторонам, на подступах к валу, факелы сделать, а Петров к этим факелам подвел такое устройство, как на фейерверках в Петербурге. Чтобы они враз засверкали. Намудрили столько, что самим смешно, ну, чисто детишки играемся… Только, поди ж ты, пригодилось нам это устройство. В октябре было дело, в самое глухое время. Стоял на часах Петров. А Жучку я так приучил, чтобы она ночь коротала подле часового, на валу. А от часового у нас был шкертик[54] протянут в кубрик, чтобы в случае чего нас без шуму разбудить. Ну так вот, стоит тебе Петров, постаивает, вахта — "собачья"[55], ночь — глаз выколи. Ходит наш Петров вдоль бруствера, а сам задумался. Вдруг Жучка как взлает. Чудеса! Никогда она понапрасну не лаяла, а тут на бруствер вскочила и в темноту лает, аж заходится. Взял Петров мушкет на изготовку и смотрит в темноту, а Жучка уж перебежала и с другой стороны лает. Дело неладно. Дернул Петров шкертик, мы враз на ноги, а он, сердешный, глядит: какие-то — один, потом другой — через бруствер да к нему. Ну, он хлоп одного из мушкетона, а на другого с багинетом[56] бросился, багинет и вздеть на ружье не успел. А второй-то этот — бац из пистолета прямо Петрову в голову. Он и завертелся, сердешный, упал замертво. Мы выбежали, мушкеты на изготовку, этого второго тотчас порешили, а тут слышим — жестянки наши гремят, и кто-то там за валом не по-русски бранится. Видно, попадали, рожи порасшибали через нашу ловушку. Ну, а у нас фитиль для пушек всегда по ночам наготове тлел. Мы сейчас к пушкам и — р-раз! Изо всех из трех! Аж забренчала картечь… Крики, вопли. И оттуда из мушкетов и из фальконета[57] полосуют, аж пули взыкают, как пчелы. Мы сейчас же свою механику засветили. Глядим — на нас штурмом целая рать идет. И два фальконета стоят поодаль и шибают по нас ядерками своими. Они так хотели: двоих ловкачей послали округи, через самые непроходимые места, чтобы они с флангу на редут влезли и нашего часового без шума сняли. А остальные, поболе их было полусотни, шли шеренгою в темноте, чтобы не растеряться и сразу на редут вскочить. Да не вышло у них. Наткнулись на наш канат и так разом, почитай, все и споткнулися. А тут мы их картечью приголубили, уж не знаю — сколько, но порядочно на месте уложили. Они было смешались, но потом оправились и бегут прямо на нас. И самое дивное — гляжу, и князь бежит со шпажонкой, не впереди других, а бежит. Бежать трудно, тучен, а бежит, сволочь! Тоже нашей кровушки желает попробовать. Ожесточился тут я на него пуще прежнего. Мы как пошли садить по ним! Заволокло все дымом. Глядим будто больше по нас не палят. Перестали и мы, дым развеялся, а уж и факелы наши меркнут, а только все же нам видать, что неприятель уходит. Убитые так по всему склону и лежат, а раненых они с собою волокут и спешно так уходят. И как-то поменьше их, как нам показалось. Маметкул кричит: "Ага! Не сладко! А ну, дай еще им жару, Нефедыч! Ермаков, прикажи стрелять!" А я думаю: черт с ними. Тоже и им солоно пришлось. И так мы их поболе десяти душ положили, не считая, что изувечили. Вон сколько их волокут и какой над полем стон стоит. Пусть уходят. Другой раз не сунутся. "Не надо", — говорю — и вдруг вижу: ковыляет и наш Митрофан Ильич. Идет да еще и оборачивается и шпажкой грозит. Ах ты, думаю! Ну, не дам же я тебе уйти. "Братцы, говорю, бей по нем из мушкетов!" Ну, мы хлоп, хлоп — все мимо, а уж далеко, в темноту скрывается. Но только, глядь, споткнулся, упал. А товарищей его уж и след простыл. Слышно только, как около лодок они галдят. Вдруг смотрю поднимается князь. Встал на четвереньки, потом поднялся и похромал. Спешит, своих зовет. Уйдет, как пить дать — уйдет!.. Ну, тут я не выдержал. "Маметкул, кричу, бежим, схватим его. Не дадим уйти изменнику отечества!" А Маметкул уже и мосток опускает. "Ну, — я думаю, — надо только с умом". Я нашему канониру говорю: "Смоли, Нефедыч, ядрами по лодкам, чтобы у них пятки посильнее чесались и они бы на нас не бросились", — а сам через мосток да во все лопатки за Маметкулом, обогнал его и князя настигаю. Он видит, что не уйти от меня, давай кричать своим. Да где там! Нефедыч им такого жару дает, того и гляди, расшибет лодки и уйти им не на чем будет. Видит князь — делать нечего, обернулся ко мне, скалится, как крыса, и визжит, и слюной брызжет, и пистолет вытянул, а я было нацелился схватить пистолет за дуло, а он — трах! — ну и натурально руку мне и ожег.

Ермаков поднял и показал Гвоздеву изувеченную руку.

— Я тут его левою рукой на землю свалил, а Маметкул, конечно, багинетом.

Ермаков помолчал нахмурясь.

Гвоздев сидел мрачный как ночь. Во всем: и в увечье Ермакова, Петрова и во всех их бедствиях он винил только себя, свои юношеские чувства: добросердечие и доверчивость…

— Так и кончилось дело, — продолжал Ермаков. — Восемь тел мы на другой день похоронили вон там вот, в ложбинке. А князь девятый. Мы его, признаться, земле не предали. Привязали ему камень, раскачали да с мыса Люзе в море бросили. Вот и вся, сударь, наша история.

— А как же Петров? — спросил лейтенант. — Да и ты, рана ведь и у тебя не шуточная была?

— Петрова выходили. Правда, уже не чаяли и живым видеть. А все она, Марковна. — Ермаков сконфузился. — Я по-ихнему не выговорю, как ее зовут. Я ее Марковной называю, — пояснил он.

— Мать Густа? — спросил Гвоздев.

Ермаков кивнул головой.