IX

IX

В самом начале августа 1907 года мы покинули Карлсбад и двинулись в Италию. После короткой остановки в Мюнхене, где нас встретили, чествовали обедом и показывали город оба брата Лейхтенбергских, мы, не останавливаясь ни во Флоренции, ни в Риме, прибыли рано утром в Неаполь.

Там уже ждал нас нанятый русским посольством для нас пароход. Я не буду описывать всю чарующую красоту Неаполитанского залива с его рощами, скалами, с Posilippo82 и дымящимся Везувием вдали. Ее уже столько раз описывали, да и передать ее словами нельзя – ее можно почувствовать, лишь увидев ее на месте. Скажу только, что лично для меня из всех моих путешествий лишь наша Средняя Азия, эта колыбель человечества с ее не исчезнувшей еще до сих пор библейской жизнью, да еще северные норвежские фиорды, с их мистическим сочетанием тишины, белых ночей, хаоса скал и спокойных морских глубин, могут равняться по силе с тем первым впечатлением, которое наполняет меня до сих пор со дня моего первоначального знакомства с прибрежной Италией.

Италия! Сколько образов наполняло меня в юности при одном твоем имени.

Сколько раз и впоследствии мне приходилось бывать в этой чарующей стране, но она уже не могла дать мне восторга первой встречи. Тяжелое личное горе заставляло не замечать ни прелести ее природы, ни величия тысячелетий ее истории: в те годы мои любимые мальчики уже угасали. Один только что ушел от нас навсегда, другого, в надежде на целительные силы природы, мы привезли на берег итальянского моря.

Но и в те дни, когда ему становилось немного лучше, я уже не мог по-прежнему упиваться всюду разлитой красотой. Величественная, но бессильная в спасении молодой человеческой жизни – частицы жизни ее самой – природа с тех пор уже не кажется мне ни столь могущественной, ни столь прекрасной. В ее равнодушном сиянии при всяких, даже тяжелых обстоятельствах нашей жизни нет ни высшей красоты материнской любви, ни прелести сочувствия близкого друга.

Ею можно любоваться до самозабвения, лишь пока тяжкие испытания не коснулись тебя, а затем надолго меркнет и она…

К ней затем обращаешься уже под старость, ища в ее вечных, вложенных в любую былинку законах того мирного доверия к мудрости Создателя, которого так часто не хватает в бунтующей под тяжестью испытаний молодости.

Новая красота – суровая красота изумительной стройности и необходимости всего существующего, прельщающая уже не только глаз и сердце, а душу и разум, – вновь охватывает тогда нас в наши предзакатные дни…

Только с нею начинаешь наконец как следует верить, надеяться до убеждения и смиряться, не рассуждая.

Но в те дни я был еще молод, никакие несправедливости судьбы меня еще не смущали, и я, выйдя из вагона, весь отдавался охватившим меня новым впечатлениям.

Все меня восхищало тогда; и темно-голубое небо, и еще более синее море, и чумазые неаполитанские ребятишки, нырявшие вокруг нашего парохода и выпрашивавшие уморительными знаками монеты в награду за их ловкость, и жгучее солнце, и все, что заливалось им вокруг меня, переливалось красками, шумело, пело, плясало и жестикулировало.

Через два часа мы уже подходили к Сорренто. Наш отель «Tramontano» находился на верху огромных отвесных скал, откуда открывался изумительный вид на весь залив и Везувий.

Нас встретил хозяин на разукрашенной лодке с тем изощренным почетом, на который способны только итальянцы, любящие всякого рода знатных путешественников.

Попадать в отель с берега можно было только на подъемной машине или по туннелю, глубоко прорезанному в скалах.

Помещение нам отвели роскошное, с огромными салонами и не менее громадными верандами на открытое море. С одной стороны находился небольшой сад – гордость хозяина, полный апельсинных деревьев, горячего неподвижного воздуха, пряного от каких-то неведомых пахучих растений.

Только именно с этим благоуханием, в особенности по ночам, можно почувствовать итальянский юг во всей его неге и во всем разнообразии никогда ранее не слышанных звуков.

Все это нам далось испытать в первый же вечер, когда среди подкравшейся незаметно темноты замелькали во всех направлениях летучие мыши, на небе ярким светом зажглись звезды, внизу тихо заплескалось уже успокоенное море, а в середине, в душистом саду около нас, забренчали чьи-то струны, забил бубен, затрещали кастаньеты, и, причудливо извиваясь, закружился хоровод тарантеллы…

Наутро берег и море приковали нас всецело к себе.

Быть на юге Италии и не пожить хоть несколько часов жизнью ладзарони и тамошних рыбаков – прямо невозможно.

Мы и проводили первые дни почти все время в купальных костюмах, валяясь подолгу в промежутках купания на широком песчаном берегу или на палубе большой парусной яхты, на которой мы выходили далеко в море, чтобы найти подходящую глубину для изумительно смелых прыжков Михаила Александровича.

Иногда мне удавалось присоединиться к какому-нибудь местному оборванному рыбаку, отправлявшемуся на жалкой лодчонке на охоту за всевозможными «frutti di mare», для чего, кроме ныряния на большую глубину, ловкости рук да умения высматривать добычу через успокоенную капельками масла рябь моря, ничего больше и не требовалось.

Вскоре прибыл в Сорренто и крейсер «Минерва», присланный в распоряжение Михаила Александровича английским королем.

Он появился перед нашими скалами неожиданно рано утром, выдержав бурный переход из Мальты, и сильно взбудоражил своим появлением местное население.

Мы пригласили всех офицеров к себе на обед и условились с командиром о нашей предстоящей прогулке по Неаполитанскому заливу. Она длилась целый день и удалась как нельзя лучше, почти при зеркальной поверхности моря, безоблачном небе и при полной дружеской непринужденности как хозяев, так и гостей.

Надо отдать справедливость англичанам, когда они захотят, они могут быть радушными, широкими и внимательными, не хуже самых гостеприимных русских.

Во время этой поездки мы высаживались на Капри и в общей компании осматривали знаменитый голубой грот83.

Не желая слишком долго злоупотреблять любезностью короля, Михаил Александрович, отблагодарив команду и дав прощальный обед офицерам, отпустил «Минерву» домой, и наша жизнь более не прерывалась ничем официальным.

Русских в те дни в Сорренто было мало. Кроме генерального консула Деревеницкого, переселившегося нарочно на время нашего пребывания из Неаполя в соседнюю гостиницу и занятого как нашей охраной, так и предоставлением нам всевозможных удобств, приехал к нам и наш тогдашний посол в Риме Муравьев.

Там же или, кажется, в Риме мы познакомились и с нашим представителем при папском престоле – Сазоновым, будущим министром иностранных дел.

Состоя представителем при двух враждующих властителях, эти два наши дипломата не должны были встречаться официально в одном месте.

Из неофициальных русских в Сорренто в то время жил на своей прекрасной вилле В. Солдатенков со своей женой, рожденной кн. Горчаковой. В его гостеприимном доме я познакомился с одним итальянским патером, кажется, иезуитом, удивившим меня, не в пример других иностранцам, не только обширным, глубоким, но и тонким знанием как нашей русской литературы, так и русской истории. Что заставило этого далекого от России, скромного католического монаха заинтересоваться жизнью страны, о которой большинство близко соприкасающихся с нею иностранных политических деятелей не хотят иметь даже смутного представления?

Он мне это объяснял с застенчивой, почти извиняющейся улыбкой тем нашим русским религиозным народным духом, который его привлекал, о котором он знал лишь понаслышке и который он, ни разу не бывший в России, мог изучить только из русских, а не иностранных книг. Я вспоминаю до сих пор об этих наших беседах, где не затрагивалась разница вероисповеданий, с большим удовольствием.

Из дальнейшего нашего пребывания в Сорренто больше всего осталось во мне впечатление от моего подъема на Везувий и в особенности от посещения Помпеи.

Я впервые тогда ознакомился на месте с действующим вулканом во всей его страшной красоте, подымался до самой его вершины, обжег свои сапоги и даже закурил папиросу об его раскаленную лаву.

Последнего я не могу простить себе до сих пор: настолько мой тогдашний ребяческий поступок показался мне сразу же совершенно ненужным, чуть ли не кощунственным, оскорбившим своею мелочностью одно из самых могучих, если не величественных, явлений природы.

Помпею посетили мы одни – вход для остальных посетителей на то время был закрыт.

Благодаря стараниям нашего консула и любезности администрации при нас и из внимания к нам даже начали раскопки в том месте, где еще ни разу они не производились.

Чувство, с которым ждешь с каждым погружением лопаты или кирки появления чего-то тысячелетнего, еще ни одним из современников не виданного, конечно, не может сравниться с каким-либо иным.

Тогдашние раскопки длились уже более двух часов и ничего не приносили нашему напряженному вниманию. Наконец один из рабочих торжествующе протянул какой-то ничего не говорящий нашему глазу загрязненный обломок глиняного черепка, бережно принятый распорядителем работ в свои руки.

Он долго поворачивал его со всех сторон, оживился и приказал копать еще медленнее. Еще несколько осторожных погружений лопаты, другой рабочий низко нагнулся к земле и поднял из нее небольшой, красивой формы глиняный сосудик с узором удивительной свежести, сделанный как будто вчера.

В другом месте работ, уже давно начатых, при нас откопали в какой-то стене небольшую пустую нишу. Самой статуэтки божества, вероятно, в ней находившейся, несмотря на все старания, при нас не нашли, но у подножия ниши докопались до кучки углей, как объяснил распорядитель, по всем данным – жертвенных.

Я взял себе на память один такой уголек, который несколько тысячелетий назад возжигался, быть может, во имя «неизвестного Бога» – того забытого вечного, не материального Бога, который не мог не ощущаться человечеством и в тогдашние языческие времена.

Я, пожалуй, унес тогда из Помпеи одну из ее самых священных вещей…

Не без сожаления покинули мы Сорренто в начале сентября.

Местное население устроило нам торжественные проводы. Они начались еще накануне отъезда утром народным праздником с танцами и играми на берегу у подножия нашего отеля и закончились вечером грандиозным, настоящим итальянским фейерверком и многочисленными серенадами на воде.

Далеко в море были выдвинуты огромные плоты, на которых горели вензеля Михаила Александровича, Ольги Александровны и ее супруга, и в течение долгого вечера оттуда вырывались ракеты, крутились цветные колеса и рассыпались во всех направлениях всевозможные огни, на изобретение которых так искусны итальянцы.

Наш отель был также прекрасно иллюминован. Но сама тогдашняя ночь была лучше всяких человеческих ухищрений.

Тихая, лунная, с ласкающим ветерком, с нежным ароматом моря и соседних садов, она мне запомнилась как прекрасный сон, от которого не хотелось проснуться.

Из Неаполя отправились на короткое время в Рим. Король Италии (Виктор-Эммануил III. – О. Б.), узнав о нашей поездке, предоставил в распоряжение Михаила Александровича свой вагон, очень удобный, но и очень скромный, ничем не напоминающий всю царскую роскошь наших императорских поездов по своему до мелочей продуманному комфорту, действительно единственному в Европе.

В Риме, в котором следовало бы прожить несколько лет, мы пробыли всего 4 коротких дня.

Михаил Александрович торопился в Данию, где его давно ждали, и удлинить наше пребывание мы не могли.

Но в эти 4 дня мы не теряли времени ни на что официальное и с утра до позднего вечера знакомились с «вечным городом», желая видеть по возможности все, и, как бывает в таких случаях, не видели, как следовало бы, ничего. Даже к тем местам, куда надо было бы подходить благоговейным паломником, мы подъезжали на быстром и шумном автомобиле.

К нам были прикомандированы и два знаменитых русских гида – даже не гиды, а ученые-профессора, – и несколько молодых людей из нашего посольства, прекрасно знающих город; нам открывались двери многого заповедного, что было бы недоступно простым смертным; нас наставляли во многом; и из-за всего этого у нас, по крайней мере у меня, не было времени для собственных, а не навязанных другими размышлений. Я все их откладывал для более спокойного будущего, надеясь разобраться в нахлынувших впечатлениях лишь впоследствии, когда буду один. Но этого спокойного одиночества так и не наступило. Пронесшиеся затем годы с их новыми, хотя и более мелкими переживаниями покрыли густою пылью и те образы древнего Рима, которые, как я думал, должны запечатлеться во мне навсегда…

Такова уже жизнь, в ней ничего нельзя откладывать – сейчас потеряешь!

Но я и не очень жалею, что видел Рим лишь поверхностно. Пожалуй, из-за быстроты и нагромождения впечатлений легче составить из них общее суждение, которое уже не забудется до старости; это – могущество всеразрушающего времени, и наряду с ним не поддающаяся даже напору тысячелетий, непревзойденная красота высших человеческих побуждений.

Вечный город, конечно, не был «вечным», как не останется таким и навсегда. И его сохранившиеся доныне памятники когда-нибудь исчезнут бесследно в пространстве и во времени, как исчезает все материальное, но те высочайшие проявления человеческого просветленного духа, которым он был свидетелем и которые сказались с такой силой в борьбе христианства с язычеством, будут жить в сознании людей навсегда, как останется навсегда непревзойденною и та величавая своей простотой красота, которую этим уже разрушающимся камням все же удалось донести до теперешних дней.

Правда, в каждой нации и в каждой эпохе можно найти свое особое красивое, даже величавое – но над нашей архитектурой, над нашими одеяниями, над всем изощренным вкусом нашей современной городской жизни мы, конечно, будем сами смеяться уже через несколько коротких лет, как привыкли давно и по праву потешаться над всякой созданной нами и вскоре нами же отброшенной модой.

Над классическими же образцами Рима люди уже не смеялись тысячелетия, да вряд ли решатся на это и в будущем. Хотя этим примерам и не следуют, но их внутренне почитают, и в этом постоянстве человеческого уважения, столь изменчивого в остальном, чувствуется все могущество не выдуманной и самодовлеющей красоты.

Из воспоминаний о более позднейшем времени Рима наиболее красочным осталось во мне впечатление о Ватикане с его средневековой папской гвардией и нескольких старых базиликах, свидетелей еще не разъединенной христианской религии.

Самого папу (Пий X. – О. Б.) мы не видели – он был чем-то занят в часы нашего посещения, но нас допустили осмотреть его собственный сад.

О современном Риме я не вспоминаю почти ничего. Жизнь нынешних больших городов меня никогда не притягивала. Она мне всегда во всех странах казалась до скуки одинаковой, и небольшая разница в фасадах и расцвете домов, в привычках, вкусах и развлечениях жителей, по-моему, не может, вернее, не должна бы останавливать особенного внимания.

Уж коли искать в какой-либо стране не повторяющегося в других, надо искать прежде всего в местной деревне, среди тамошней свободной природы, не заключенной в каменные мешки улиц и площадей. Там еще можно найти отклики того, что мы называем «душой страны». В городах же давно царствует лишь холодный, международный, расчетливый разум, быть может, проникающий понемногу в тайны существования, но не заставляющий горячее биться издерганное нервами сердце.

Из Рима мы направились прямо на север. Итальянский король опять предоставил нам свой вагон до границы. В Берлине от нас отделилась великая княгиня Ольга Александровна с мужем, направившаяся домой, а мы вдвоем с Михаилом Александровичем продолжали наш путь в Копенгаген.

Там нас встретили на вокзале государыня-мать, английская королева Александра с принцессой Викторией, датский наследный принц Христиан с братом Гаральдом и свита императрицы.

Мы не ожидали такой торжественной встречи, и я вышел из вагона на перрон, не успев к ней подготовиться, в своем старом запыленном дорожном костюме. С вокзала Михаил Александрович поехал с матерью и тетей в Hvid?re, а я отправился с князем Шервашидзе в отведенное мне по обычаю помещение в Hotel d’Angleterre.

Hvid?re – это небольшая каменная вилла на берегу моря в часе езды от Копенгагена. Она была давно приобретена нашей императрицей совместно с ее сестрой, королевой английской, также приезжавшей надолго в гости в свою родную страну, которую сестры любили.

Сама дача почти не отличалась от остальных загородных домов и ничего «дворцового» собою не напоминала. Около подъезда не стояло и обычных почетных часовых. Вход в нее охранялся только одетыми в штатское платье полицейскими. Внутренность ее была очень уютная и красивая, но современная, в английском вкусе.

Ни для свиты, ни даже для большинства прислуги в ней помещения не было, как не было устроено и отопления для холодного времени.

У обеих сестер там был один общий салон, в котором стояло для каждой по отдельному письменному столу, служивших им еще в детстве.

Императрица и королева в Hvid?re вели жизнь совершенно частных людей, так всегда прельщавшую их, и могли пользоваться отдыхом как ни в каком другом месте.

Только по воскресеньям или в другие праздники все гостившие в Дании иностранные родственники датского двора приглашались вместе с их свитою на обед к королю, в остальное время они были предоставлены самим себе и свободе.

Особенно много таких почетных гостей съезжалось обыкновенно осенью. Ко времени нашего тогдашнего прибытия в Копенгаген, кроме многочисленной датской королевской семьи, там уже находились: русская императрица, королева английская с дочерью принцессой Викторией, греческий король Георг, гостила (кажется) шведская принцесса Ingeborg, и приезжали ненадолго король Норвегии Гаакон с королевой Моод и маленьким наследным принцем Олафом.

Только при маленьком датском дворе, в особенности при жизни старого покойного короля и императора Александра III, можно было встретить такое блестящее собрание императоров, королей и королев, напоминающее отчасти своею многочисленностью далекие времена эпохи конгрессов.

Но дальше многочисленности участников сравнение с внешней стороны, конечно, не шло. Ни блестящих мундиров, ни еще более ослепительных празднеств с танцами, с музыкой, с изощренными в своей науке дипломатами и такими же ловкими в политических интригах прекрасными дамами в Копенгагене не было. Не замечалось и особенного подогретого любопытства местных жителей.

И сам датский двор и датчане уже давно успели привыкнуть к таким собраниям, казавшихся бы столь необычными в других городах.

Все торжественное ограничивалось только этими скромными семейными обедами по воскресеньям, за которыми нередко отсутствовала и музыка и на которые, кроме гостивших высочайших особ и их свиты, приглашались лишь два-три человека из города, часто совсем не знатных, но которым король желал оказать почему-либо особое внимание.

Всем присутствующим на этих обедах полагалось быть в скромных фраках, но непременно с микроскопическими орденами в петлицах.

Короли и императоры во фраках! Есть ли что-либо несообразнее такого переодевания! Священники и монахи в этой одежде, сравнивавшей их со всеми остальными, мне не казались бы более странными!

Для меня, выросшего в русской военной среде и составившего себе представление об этих высших носителях военной и государственной власти не иначе как в военном мундире или выделяющем их красивом коронационном одеянии, такое низведение их на уровень обыкновенного человека не переставало даже в зрелых годах, как это ни смешно, производить неприятное впечатление какого-то странного, совершенно ненужного маскарада.

Тем более что из всех гражданских одеяний фрак, как и цилиндр, мне всегда казался образцом полнейшего безвкусия, если не уродства. Можно до известной степени почитать равенство, но равенство, доведенное до смешного вида, было и будет отталкивающим. В этом отношении цилиндр и фрак, украшающие в торжественных случаях одинаково как президентов республик, так и республиканских палачей и лакеев всех остальных стран, уже не вызывают в моем ощущении и того своеобразного чувства «приличия», на которое они, видимо, рассчитывают…

Датский король жил обыкновенно до поздней осени в своем загородном замке «Шарлотенлуст», в часе езды от города.

За нашей свитой обыкновенно присылалась придворная карета, в которую мы и усаживались вчетвером: фрейлина государыни Е. С. Озерова, престарелая, но живая и общительная miss Knollis – фрейлина королевы Александры, князь Шервашидзе и я.

Мне особенно тогда нравились эти долгие, медленные поездки по пустынным уже дорогам, обсаженным липами, кленами и буками.

После юга с его раскаленными скалами, с расслабляющей теплотой и пряными ароматами я тогда особенно чувствовал всю прелесть нашей северной осени. Тогдашний бодрящий воздух Дании вместе с запахом уже падавших листьев особенно живо переносил меня в другие липовые аллеи родной русской усадьбы, навсегда, кажется, покорившей мое сердце и мои мечты.

От всех очарований юга, как это ни странно, можно устать, от Русского Севера получаешь только новые силы. Южане, наверное, испытывают это иначе.

Если мы и являемся детьми природы, то, видно, только природы родной, окружавшей нас в детстве. Остальная, как бы она очаровательна ни была, чувствуется лишь доброй, красивой мачехой, не способной все же заменить самую скромную мать…

Обеды у короля, всегда тщательно, но скромно обставленные, длились довольно долго, после чего все переходили обыкновенно в другой салон, где разговаривали, а иногда – крайне редко – играли в карты. Около полуночи все разъезжались по домам.

Екатерине Сергеевне Озеровой и князю Шервашидзе было тогда отведено помещение в главном королевском дворце Amalienborg; впоследствии жил в нем и я, занимая прекрасную комнату на самом верху с видом на площадь.

Вся эта дворцовая постройка состоит собственно из четырех отдельных невысоких зданий своеобразного датского стиля, расположенных почти на равных расстояниях вокруг широкой площади.

Те два из них, которые предназначены для жизни королевской семьи, соединены между собой стильною колоннадою. Сами постройки красивы своей стариной, но не величественны. Внутренне убранство их было бы также весьма скромно, если бы и тут старина не приходила на помощь.

Странная вещь, чувствуемая не одним мною: как бы роскошна и удобна ни была мебель середины XIX столетия и наших позднейших годов, в ней упорно не хочешь видеть ни благородства, ни хорошего вкуса. Она слишком практична и вместе с тем неопределенна, слишком приноровлена или к нашей лени, или к нашей изворотливой приспособляемости, чтобы ею дорожить или чувствовать к ней хоть какое-либо уважение.

Самый скромный старинный стул или шкафик способны украсить любое современное роскошное помещение, тогда как нынешние, стоящие безумных денег мягкое клубное кресло или вычурный письменные стол всегда останутся богатым parvenus в неприхотливой зале бедного старинного замка.

Таких неподходящих новых вещей почти не встречалось в старом Amalienborg, и он во многом напоминал внутренности очень старинных и зажиточных русских барских усадеб. В нем только не было наших громадных печей, без которых не могли обойтись наши предки и служивших предметом зависти, но почему-то не подражания, современных им иностранцев.

В моем семейном архиве по этому поводу я нашел любопытное письмо одной состоятельной итальянки к моей прабабушке, в котором та просила разрешения приехать к ней в Россию из ее горячей Италии, чтобы погреться у нас на севере зимой!!!

Сама жизнь в датском дворце была для меня очень приятна, даже уютна. Мне нравился тамошний спокойный распорядок, так же как и датская дворцовая прислуга, немного патриархальная и добродушная.

Ни при одном дворе во время больших обедов я не видел такой неторопливой распорядительности и заботливого внимания к гостям со стороны гофмаршальской части, как при датском дворе.

Это тем более заслуживает признательности, что при большом наплыве лишних людей, скромности средств, малочисленности прислуги задачи тамошнего гофмаршала порою усложнялись невероятно…

– Датский двор – это самый приятный, самый милый двор во всей Европе, – говорил всегда мой bean pere, повидавший много разных дворов на свете.

В свободное время – а его в те дни было у меня довольно много, – вернувшись после обычного утреннего посещения в Hvid?re Михаила Александровича домой, я знакомился более подробно с городом, его музеями, старинными замками, совершал прогулки за город, сидел подолгу на берегу моря, изредка обедал вместе с другими в нашем посольстве или пил чай у знакомых датчан.

Но больше всего мы, трое лиц русской свиты, проводили время вместе, собираясь обыкновенно у фрейлины императрицы Екатерины Сергеевны Озеровой. И ее уже теперь нет, этой милой общительной женщины, седой, исхудалой донельзя от долголетней болезни, но всегда с живыми движениями, с натянутыми нервами, постоянно о чем-либо волнующейся и за кого-нибудь, «во имя справедливости», хлопочущей; не устававшей негодовать и порою по-юношески восторгаться.

Я ее знал давно, но узнал близко лишь тогда, в Дании. В ней было много, очень много «придворного», но хорошего придворного, без важности, мелочности, наивности, желания во что бы то ни стало понравиться, было и много просто душевного и глубоко просвещенного.

Ее живой ум охватывал с поразительной легкостью самые сложные, казалось бы, не созданные для женского мышления положения.

Она могла бы с успехом руководить наиболее влиятельным политическим салоном прежнего времени и вместе с тем была не способна на это – не только из-за недостатка материальных средств, но и из-за того, что простая, не политическая, а страдающая жизнь ей казалась наиболее важной.

В литературе придворного быта я не встречал схожего с ней облика, а между тем он существовал довольно постоянно при русском дворе. Я думаю, что этот тип вряд ли повторится с такой привлекательностью в будущем, как это бывало раньше, – наше грядущее «Сен-Жерменское предместье», несмотря на всю общность положения и среды, будет резко отличаться от французского. Они уже и теперь почти ничем не напоминают друг друга, а наше текущее, утилитарное время, порвав всякую преемственность с красивыми духовными традициями прошлого, создаст из молодежи и этого круга новых людей, быть может, с большими способностями и более сильной волей, но уже без прежней милой непрактичности, без непреодолимой потребности к высоким душевным переживаниям и без той изысканности и тонкости воспитания, что хотя и редко, но все же еще встречались у некоторых в мои молодые годы.

В моих мыслях о будущей молодежи мне невольно вспоминается еще один притягательный образ юной русской девушки, свитской фрейлины молодой императрицы, графини А. В. Гендриковой – «Настеньки», как ее называли ласкательно в ее кругу… И ее уже нет теперь на земле; большевики не пощадили и эту, полную прелости молодую жизнь, виновную только в не рассуждающей преданности своему долгу и любви к своим государям. Я вспоминаю о навсегда ушедшей с особенным волнением. Сколько часов мне пришлось проводить с ней в Александровском дворце уже в тяжкие возбужденные дни. Несмотря на свою молодость, она была серьезна и дальновидна.

На мрачном фоне надвигавшейся революции образы ее и прекрасных великих княжон до сих пор светят мне своим тихим незабываемым светом… Их милая юность обещала им такую хорошую старость. Так хотелось верить, что разразившаяся буря, ломая деревья, сохранит хоть эти цветки…

Но довольно… О милых ушедших будем вспоминать лишь в самом себе…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.