Глава 6. Новый облик советской литературы
Глава 6. Новый облик советской литературы
Литература в советскую эпоху всегда рассматривалась действенным инструментом идеологического влияния, с помощью которого закреплялись провозглашенные политические установки. Развертывание в стране культурного строительства и последовавший рост грамотности широких слоев населения серьезно повысили значимость художественного слова. Писательские опусы не просто перемещались в эпицентр общественных интересов, но и оказывались под пристальным вниманием партийно-государственного руководства страны. Разумеется, соперничество различных группировок в верхах на протяжении 20-30-х годов XX века не могло не отразиться и на этой творческой сфере. Знакомство с общеполитическими тенденциями той поры позволяет проследить переход большевизма с интернациональных на патриотические рельсы, а также увидеть многосложность этого процесса. Литературная жизнь той поры являет собой прекрасную иллюстрацию того, как происходило перемещение выходцев из староверия на вершину власти, как преображался советский писательский Олимп. Рассмотренная в данном ключе, эта, казалось бы, хорошо известная сторона отечественной истории предстает в совершенно ином свете.
Октябрьская революция повлекла за собой полное крушение старого мира и его атрибутов. В глазах многих это грандиозное событие знаменовало начало новой эры в жизни не только страны, но и целого мира. Пересмотру подвергся весь интеллектуальный и культурный багаж прошлого: его подлинная значимость отныне стала соотноситься исключительно с революционными потребностями. Эти весьма болезненные явления в полной мере затронули и литературное творчество, находившееся в дооктябрьский период на признанной высоте. Однако, пришедшая к власти большевистская элита отнеслась к этой богатейшей сокровищнице с неподдельным скепсисом, провозглашая примат пролетарской культуры, призванной заменить старое наследие. Наиболее полно это обосновал известный теоретик, старый большевик с самыми разносторонними интересами А. А. Богданов (1873–1928)[721]. Отношение к старой культуре он сравнивал с восприятием чуждой религии, когда ее критически изучают, но вместе с тем вырабатывают собственную точку зрения. Только в этом случае возможно овладеть старой культурой, не подчиняясь ей, превратить ее в средство для строительства новой жизни, в орудие борьбы против того же старого общества[722]. В подтверждение своей мысли Богданов приводит марксистское учение, а его титаническое здание на 9/10 состоит из переработанных буржуазных источников. Маркс и Энгельс установили между ними новые связи, очистили и переплавили их в огне своих гениальных идей и в результате выработали теорию научного социализма[723]. Нечто подобное необходимо проделать и со всей буржуазной культурой. Заметим, что Богданов уже пытался подступиться к этому грандиозному делу, участвуя до революции (совместно с М. Горьким, А. В. Луначарским и др.) в организации рабочих школ на острове Капри и в Болонье (Италия). Теперь же, после Великого Октября, «идея самой пролетарской культуры приобрела характер ультиматизма, поставленного историей нашему рабочего классу»[724]. Разумеется, новая обстановка располагала к более масштабным экспериментам, и уже весной 1918 года в Москве учреждается Пролетарский университет, распахнувший свои двери для рабочих масс. Правда, это начинание окончилось неудачей, поскольку пролетарии не проявили к нему большого интереса. Аудитории заполнялись главным образом интеллигенцией советских учреждений, что сильно угнетало организаторов, так как противоречило самому духу их замысла[725]. В итоге университет прекратил свое существование.
Но большевистский истеблишмент не оставлял забот о пролетарской культуре. Тем более, что завершение Гражданской войны сопровождалось всплеском литературного творчества. Авторы всевозможных оттенков и разного уровня дарования пытались осмыслить произошедший общественно-экономический перелом, отразить вызванные им настроения и чаяния. Из пестрого многообразия течений постепенно выделился круг писателей, которые на протяжении 1920-х годов доминировали в молодой советской литературе. Его ядро составляли Г. Лелевич, И. Вардин, С. Родов, Л. Авербах, А. Безыменский, Ю. Либединский, А. Селивановский, Б. Волин (И. Фрадкин), А. Зонин (Э. Бриль), В. Киршон, Ф. Раскольников и др. Перечисленные деятели действовали согласованно, отслеживая литературные веяния, поддерживали одних писателей и поэтов и в тоже время создавали препоны для других. Творческие пристрастия вставшей у руля советской литературы, группы, состоявшей, как можно заметить, преимущественно из инородцев, отличались откровенно пренебрежительным отношением к русской литературе как таковой. Основываясь на богдановских идеях, они неустанно призывали «не ахать, не восторгаться, не подражать», а изучать доставшееся наследие, чтобы делать все «по своим законам, прямо противоположным старым»[726]. Они пропагандировали принципиальные черты формирующегося пролетарского творчества. В кардинально изменившейся жизни классики уже мало чем могут быть полезны; к тому же они вовсе не были совершенны, им свойственны и ошибки, и противоречия[727]. Фразы Л. Н. Толстого загромождены синтаксически, в них тесно, как в заставленной вещами комнате; «прекрасного стилиста» И. С. Тургенева уже невозможно читать без улыбки; а восхищение А. С. Пушкиным грозит ни много ни мало утратой исторической перспективы![728] На журнальных страницах печатались соответствующие разъяснения: когда мы говорим о классиках, то вспоминаем шесть-семь имен или двадцать-тридцать произведений, к каждому из которых приклеен ярлык «великий». А говорить надо не столько об отдельных писателях, как бы велики они ни были, сколько о господствующем стиле эпохи. И молодежь надо приучать к тому, что литература делается не одиночками, а коллективным трудом поколений[729]. Такие мысли были созвучны настроению большевистских лидеров, и на них с энтузиазмом ориентировались предводители новой литературы. В первую очередь на Н. И. Бухарина, не упускавшего возможности лишний раз заклеймить российское литературное наследие. Так, в своей небольшой по объему статье, украсившей первый номер журнала «Революция и культура», Бухарин «проехался» по Л. Н. Толстому, который гораздо лучше понял бы народ, если бы ему пришлось «работать, чтобы жить, а не для спасения души»; И. С. Тургенева назвал «слащавым либералом», вообще мало смыслящим в жизни[730]. Не забыл он и поэтов: С. А. Есенина, пробравшегося в советский лагерь, дабы «тянуть якобы вольные песни», и В. В. Маяковского, двигающего нас от коммунизма в «анархическое болото»[731]. Неудивительно, что идеолог советской литературы тех лет С. Родов с удовлетворением признал на одном высоком совещании: Бухарин, а также К. Б. Радек принципиально стоят на нашей позиции![732]
Согласно той же принципиальной позиции, произведения нового типа ожидались исключительно от авторов из пролетарской среды, объединенных в литературные ассоциации, через которые массы должны были приобщаться к культурной жизни[733]. К примеру, неподдельный восторг того же Бухарина вызывали творения Ю. Либединского; он оценивал их как своего рода «первую ласточку»[734]. Образцом для литераторов будущего неизменно считался известный поэт Д. Бедный, с завидной регулярностью сочинявший пасквили на мракобесную Русь:
«Спала Россия, деревянная дура,
Тысячу лет! Тысячу лет!
Старая наша «культура»!
Ничего-то в ней ценного нет»[735].
А его известные фельетоны образца 1930 года («Слезай с печки», «Перерва», «Без пощады» – о невежестве и ничтожестве России) были объявлены Ю. Либединским не только непревзойденными с художественной точки зрения, но и утверждающими подлинный диалектико-материалистический метод в искусстве[736]. Нельзя не заметить, правда, что упомянутые пролетарские писатели имели далеко не пролетарское происхождение. Однако, это не смущало тех, чье мнение определяло судьбы литературы той поры: заведующих отделом печати ЦК ВКП(б), который во второй половине 1920-х годов поочередно возглавляли И. М. Варейкис и С. И. Гусев (Я. Д. Драбкин).
Данный период оказался очень трудным для всех, кто не пришелся ко двору творческой большевистской элите и ее высокопоставленным покровителям. Так, форменной обструкции подвергся М. М. Пришвин, на которого прочно навесили ярлык реакционера. Его замечательные зарисовки русской природы вызывали неподдельное возмущение. Например, пришвинский рассказ «Медведь», посвященный размышлениям человека об утраченных целостных взаимоотношениях с живой природой, о первобытно-счастливом времени, был раскритикован М. Гельфандом. На дискуссии в Коммунистической академии он назвал рассказ «проклятием в адрес революционной действительности, проклятием, исходящим от тупого, раздраженного филистера, которому «помешали» спокойно и безбедно устроиться на этой планете»[737]. Пришвин приготовился к тому, «что теперь надолго нельзя будет печататься»[738]. Подобные же оценки получал писатель В. Каверин. Очередной его роман «Скандалист, или вечера на Васильевском острове» о питерской научной интеллигенции был назван чуждой и враждебной книгой, мещанским брюзжанием людей, находящихся не в ладу с пролетариатом и крестьянством, игнорирующих классовую борьбу: они, а стало быть, и сам Каверин – охвостье враждебных народу сил[739]. Будущего крупного русского прозаика и мыслителя Л. М. Леонова, чья гениальность уже ощущалась в ту пору, именовали «неким Леоновым», враждебным рабочему классу: ведь он печатался в изданиях, за которыми стоит заграничный капитал[740]. Не избежал критики и Ф. И. Гладков (у него, кстати, в отличие от его оппонентов, было самое, что ни на есть рабоче-крестьянское прошлое). Нарекания вызвал роман «Цемент», чья популярность вызывала недоумение: как могла понравиться такая посредственная вещь?! Конечно, в ней есть все необходимое, но книга получилась несъедобная, поскольку «продукты не сварены и только для вида смяты в один литературный паштет»[741]. Подобные произведения вредны, так как «ничего не синтезируют, а только затемняют основную линию нашего литературного развития»[742]. «Цемент» практически все двадцатые годы оставался вне основного литературного тренда, и это вопреки последовавшим переводам на другие языки[743].
Весьма любопытно, что сложившийся в тот период крепкий антирусский литфронт получил ощутимую пробоину. Причем его идейная монополия была оспорена не кем иным, как самим Л. Д. Троцким. Этот пламенный революционный трибун никогда не проявлял большой любви ко всему, что касалось России, да и в данном случае дело было не в проснувшихся вдруг симпатиях. Просто Троцкий, абсолютно не веривший в какие-либо творческие потенции русского народа, возможность какого-либо их развития считал невероятной. И если Богданову с последователями не терпелось приступить к взращиванию новой пролетарской литературы, то Троцкий считал эту задачу делом далекого будущего:
«Нет, рабочие массы культурно чрезвычайно отсталы; малограмотность и безграмотность большинства рабочих представляет сама по себе величайшее препятствие на этом пути»[744].
Не меньший скепсис вызывал у него и конкретно Д. Бедный: Демьян никакой школы не создал, новых поэтических форм не нашел и использует старые, канонизированные. Он воспитан на том же Крылове, Гоголе и Некрасове и в этом смысле является революционным последышем старой литературы[745]. Новая же литература не появится в ближайшие двадцать-тридцать-пятьдесят лет, а потому говорить о самостоятельной эпохе пролетарской культуры невозможно[746]. Троцкий призывал брать примеры из прошлого:
«Нам нужен, свой «Недоросль», свое «Горе от ума», свой «Ревизор», а значит, пока нужны и те, кто в состоянии изображать нечто подобное»[747].
Чтобы лучше выразить свои мысли, Троцкий использовал применительно к литературе термин «попутчик», возникший на исходе XIX века в хорошо знакомой ему среде немецкой социал-демократии[748]. Однако, этот термин очень скоро стал употребляться в уничижительном смысле: в «попутчики» попали все советские писатели, не вращавшиеся в орбите литературных руководителей 1920-х годов.
Троцкий не только теоретически обосновал необходимость привлечения различных сил к литературному процессу, но и поучаствовал в создании первого литературного журнала страны Советов, вокруг которого группировались многие из тех, кого он назвал «попутчиками». Речь о журнале «Красная новь». К его учреждению в начале 1921 года имел отношение и М. Горький, а первое заседание редакции прошло вообще на квартире В. И. Ленина, проявившего живой интерес к новому изданию[749]. Редактировать журнал стал А. К. Воронский, родившийся в Тамбовской губернии в семье священника и поучившийся в местной духовной семинарии, откуда был изгнан за неблагонадежность. Вступив в 1904 году в партию, Воронский отметился участием в Пражской конференции большевиков 1912 года, а после революции работал в областных газетах Центральной России[750]. Возглавив «Красную новь», он наладил связи со многими известными и начинающими писателями: И. Бабелем, Вс. Ивановым, Л. Леоновым, Л. Сейфулиной, М. Пришвиным, К. Фединым, Е. Замятиным и др. Здесь же предпочитал публиковаться, уехавший в Италию М. Горький. Сам Воронский выступал с критическим статьями, где давал оценки многим писательским опусам, со знанием дела разбирал произведения классиков. Троцкий поддерживал тесные отношения с редактором «Красной нови» и высоко ценил его труды, именуя «лучшим партийным литературным критиком»[751].
Воронский считал величайшей нелепостью попытку «окоммунизировать» советскую литературу в крестьянской стране:
«Мы твердо должны помнить, что огромное количество наших художников – прозаиков и поэтов – неизменно будут привносить в литературу настроения, нам, коммунистам, чуждые, несвойственные. Мы готовы с этим посчитаться, особенно если писатель вознаграждает нас за эти недостатки талантливой и искренней правдой художественного показа. Мы обязаны учесть, что писатель часто бывает политически аморфен, не испытывает особого вкуса к политике, что его не тянет к политической злободневности, что он скроен из иного материала, чем общественник, что, наконец, художественное оформление нашей современности – дело трудное, сопряженное с ошибками, с раздумьями, с сомнениями»[752].
Воронский призывал осознать ценность старой классической литературы, которая в своих лучших образцах звала массового читателя на борьбу с ограниченными собственническими инстинктами, с психологией крепкого хозяина. По его убеждению, от Гоголя до Чехова русское художественное слово служило передовым взглядам своего века[753]. Стоявшая на этой идейной платформе «Красная новь» считала своей главной задачей объединять разных писателей. Недаром за Воронским в середине 1920-х годов закрепилось имя Ивана Калиты, подчеркивавшее его роль в собирании по крупицам советской литературы[754].
Именно вокруг «Красной нови» оформилась группа «Перевал», в которую вошли или с которой сотрудничали многие литераторы того времени. Они стремились поддерживать традиции русского классического наследия, чем сразу вызвали нещадную критику со стороны большевистской элиты. Ее рупор «На литературном посту» не уставал рассуждать о проповедниках несостоятельности пролетариата в культурном строительстве, а именно о Троцком и Воронском, чья практическая линия сведена к выдвижению непролетарских писателей, из-за которых сдаются позиции советской литературы[755]. Как разъяснял Л. Авербах, «корни наших разногласий находятся не только в пределах литературы, но и за ее пределами – в политике»[756]. Связи попутчиков, пригретых «Красной новью», с откровенными буржуазными писателями, с остатками внутренней эмиграции весьма значительны, что не может не тревожить[757]. Далее следовало угрожающее напоминание: «Мы вовсе не поставили в дальний угол столь популярную у наших противников «напостовскую дубину»… она «готова «функционировать», о чем мы и имеем удовольствие довести до сведения…капитулянтов»[758]. И это не были пустые слова. Падение Троцкого повлекло за собой отстранение Воронского от руководства журналом, а затем и его высылку из Москвы в провинциальный Липецк, после чего был учинен полный разгром «Перевала». Участников этого писательского объединения называли мещанскими перерожденцами, которым безразлично марксистское политическое воспитание, а важно «изворотливое, типично мелкобуржуазное по своей трусливости стремление всячески оправдать ошибки, путаницу и колебания тех или иных писателей…»[759]. В силу этого группа «воспринимает революцию именно с ее мучительной стороны, как застывшее противоречие», а «новая полоса больших боев за социализм кажется ей большим кошмаром»[760]. Журнал «На литературном посту» с гневной иронией вопрошал: когда же, собственно, писалась продукция этих творцов в 1928 или 1908 году?[761]Особенно жестким нападкам подверглись идейные лидеры «Перевала» – известные критики А. Лежнев и Д. Горбов. Они разрабатывали схему единой литературы, вход в которую открывается только избранным, при этом отводя себе «роль архангелов, стоящих у ворот рая»[762].
Противостояние Воронского и его последователей, с одной стороны, и группы, делавшей ставку на развитие исключительно пролетарской литературы (РАПП) – с другой, является любимым сюжетом современных исследователей[763]. И этот сюжет затмил некоторые другие тенденции, на самом деле имевшие не меньшее, а точнее, гораздо большее значение для развития советской литературы. С середины 1920-х годов в ней появляется все больше кадров из рабоче-крестьянских низов. Конечно, набирающую силу тенденцию бурно приветствовали руководители литературной отрасли, предвкушающие скорую победу над ненавистными «попутчиками». Они с удовлетворением отмечали снижение удельного веса «попутнической» литературы: она теряла «социальный темп и пульс жизни», и ей на смену приходили произведения новых, уже пролетарских авторов[764]. Вообще говоря, этот процесс был вполне естественным, поскольку его определяло резкое изменение «лица» ВКП(б). Партийцы пролетарского происхождения активно проявляли себя во всех сферах, включая и литературную. Неожиданным стало другое: они не собирались мириться с засильем инородческой публики, оспаривая ее монопольное право определять, кого и что следует считать подлинно революционным. Острый конфликт на этой почве произошел в писательской среде уже в 1925–1926 годах. Особая роль в нем принадлежала Дмитрию Фурманову, бросившему вызов литературным руководителям. К этому времени имя автора «Чапаева» и «Мятежа» было достаточно хорошо известно читателям. Однако, «напостовские» вожаки явно не спешили признавать его писательский талант. Если произведения С. Родова, Г Лелевича, Ю. Либединского, А. Безыменского расхваливались сразу же после публикаций, то «Чапаев» удостоился их внимания лишь через год после выхода в свет; причем роман оскорбительно назван всего лишь материалом «тем поэтам и писателям, которые в основу своего творчества кладут революционный эпос»[765].
И все-таки со временем Фурманов попал в тесный круг предводителей советской литературы, с которыми у него и разгорелся конфликт. Здесь нужно обратить внимание на личность Фурманова, его происхождение и формирование. Будущий советский писатель родился в 1891 году в деревне Середа Кинешемского уезда Костромской губернии (ныне Ивановская область) в семье с «крепким домостроевским укладом»[766]. Эти места издавна были старообрядческими – типичный староверческий анклав. Окончив начальную школу, Фурманов поступает в реальное училище г. Кинешмы, где живет вместе с рабочими местных фабрик. Как он вспоминал, большое влияние на него оказала рабочая семья Голубевых: они вели долгие беседы о жизни, распевали волжские песни[767]. Фурманова отличало равнодушие к церкви, переросшее в пренебрежение: «Не верю я этому богу, который одним дает все, а других заставляет всю жизнь мучиться»[768].
Революционная деятельность писателя связана с Иваново– Вознесенском, где он работал с М. В. Фрунзе и откуда с отрядом ткачей уходил на Восточный фронт воевать против колчаковцев, что впоследствии и описал в «Чапаеве». Оказавшись после войны в литературной среде, Фурманов, как истинно русский человек, сразу ощутил узость, кастовость «напостовского» круга. К тому же, эти люди не относились к поклонникам задушевных волжских песен. Главным оппонентом писателя стал Семен Абрамович Родов. «Борьба моя против родовщины – смертельна: или он будет отброшен, или я», – так воспринимал Фурманов это противостояние[769]. И выступил за коренное изменение структуры московской организации пролетарских писателей, чтобы выйти из молчаливого подчинения родовцам[770]. «Напостовство» же он оценивал как «вещь в значительной степени дутую и раздутую; идеология тут зачастую подводится для шику, для большего эффекта, чтоб самое дело раздуть куда как крупно, а чтоб 2-3-5-ти его вожакам славиться тем самым чуть ли не на всю вселенную»[771]. Фурманов ратовал за такое руководство, которое «понимают и принимают широкие массы пролетписателей»[772].
В марте 1926 года Фурманов скончался от очередного сердечного приступа, но его борьба не прошла бесследно: конфликт получил большой общественный резонанс. С. Родов, Г. Лелевич, И. Вардин были выведены из всех руководящих органов пролетарских литературных объединений, хотя на политику в целом это повлияло мало. К рулю встал Леопольд Авербах, который ранее поддерживал «родовцев». При его деятельном участии была учреждена Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП), которая, по сути, проводила прежний курс: выдвижение авторов из рабоче-крестьянской среды. Авербах, уроженец Нижнего Новгорода, пользовался благосклонностью в верхах, поскольку его родная сестра Ида была замужем за фактическим руководителем ОГПУ Г. Г. Ягодой[773]. Случай с Фурмановым вся авербаховская компания расценила как досадную случайность и пребывала в уверенности, что без труда сможет манипулировать новым литературным пополнением.
Тем временем ряды РАПП непрерывно ширились; к писателям из низов предписывалось относиться бережно, помогая им «заработать себе историческое право на гегемонию»[774]. Как свидетельствуют изученные биографии, многие из них вышли из старообрядчества, что прежде оставалось за рамками внимания историков. Известный писатель Федор Панферов был родом с Поволжья. В своих воспоминаниях он рассказывает о родственниках (бабушке, матери, брате, тетке и т. д.), как о ревностных беспоповцах, хотя по официальным документам все они числились правоверными православными. Молодой Панферов и его родной брат Алексей часто помогали староверам читать псалтыри в молельных[775]. В годы советской власти брат Панферова писал, что их матери – Дарье Носковой – имя дали в честь одной местной женщины: она и под кнутом не выдала единоверцев, которых за неподчинение разыскивала полиция. Эту твердость характера, верность своим убеждениям мать вполне передала своим детям[776]. Федор Гладков, также выходец из беспоповцев, умиленно вспоминает молельню, куда он часто ходил с матерью и бабушкой, здесь к нему пришла любовь к музыкальным переживаниям. Пишет он и о поездках с отцом по Волге, где они встречались с работниками «неизбалованными… росшими в старой вере». Когда его отец нанимался на работу, хозяин удовлетворенно заметил: «Хорошо, что от тебя не ладаном воняет. Такой ты мне и нужен»[777]. В той среде жили по принципу: «у нас своя правда, а у богача да попа своя»[778]. И все эти люди казались Феде Гладкову «необыкновенными, загадочными существами, которые таили в себе страшную силу, неведомую другим людям. Все они были похожи друг на друга… шагали тяжело, лица у них были жесткие, бородатые, глаза твердые и зоркие»[779].
Аналогичное происхождение и у видного организатора советской литературы Владимира Ставского. Настоящая фамилия этого уроженца деревни под Пензой – Кирпичников; он начинал трудиться кузнецом на Пензенском оборонном заводе. Ставским же стал после штурма Тифлиса в 1921 году: тогда погиб его товарищ, и будущий писатель взял его фамилию в знак памяти[780]. О Ставском всегда говорили как о человеке «крутом, слишком прямолинейного склада» (и это скоро почувствовали многие в литературном мире[781]). Упомянем и петербургского рабочего Сергея Семенова (1893–1942); он также вышел из староверческой среды и стал писателем. Его происхождение, включая место рождения, неизвестно, что типично прежде всего для согласия бегунов-странников дореволюционной поры. Семенов погиб на фронте в Великую Отечественную войну, и сегодня его помнят лишь немногие специалисты. Необходимо назвать Михаила Чумандрина, Феоктиста Березовского, Николая Кочина, Ивана Макарова и др., к произведениям которых, описывающих генезис староверия после революции, мы еще обратимся.
Поначалу авербаховская компания очень позитивно относилась к их творчеству, осыпая похвалами и благосклонными рецензиями. Чумандрина называли «величайшим художником нашего времени»[782], роман Н. Кочина «Девки» сочли крупной удачей автора[783], роман С. Семенова «Наталья Тарпова» признали блестящим[784], так же как повести В. Ставского[785] и др. Но в центре новой литературы оказался Ф. Панферов, гордившийся тем, что путевку в творческую жизнь ему дал Д. Фурманов[786]. Вокруг романа «Бруски» развернулся невиданный ажиотаж, Панферова именовали «едва ли не самым серьезным писателем эпохи», который сумел показать лицо настоящего, живого, цепкого классового врага в деревне[787]. Рапповские критики уверяли, что эта книга «нащупывает столбовую дорогу пролетарской литературы»[788]. Официальный успех «Брусков» заметили и в эмиграции. Известный критик русского зарубежья Г. Адамович писал, что ни один роман, написанный на русском языке, не имел такого распространения. Тираж книги превысил 600 тысяч экземпляров – рекордная цифра для советской печати[789]. По меткому замечанию критика, «с «Брусками» по существу не спорят: «Брусками» клянутся… цитатами из романа уничтожают противника так же, как ссылками на Ильича»[790].
Литературные предводители, пестовавшие рабоче-крестьянских писателей, были уверены, что это пополнение станет важным подспорьем в их борьбе с «Перевалом» и разношерстными «попутчиками». Поначалу все так и происходило. Новые авторы испытывали неприязнь к «пробуржуазным» литераторам, тем более что лидеры «Перевала» не упускали возможности высмеять художественную несостоятельность писателей из народа. Например, ведущий критик объединения А. Лежнев в пух и прах разнес «Бруски», указав на вопиющие недостатки текста – вязкого и трудного для чтения, изобилующего повторениями одинаковых ситуаций. Каждый раз, когда автору нужно изобразить тяжелый кризис героя, иронизировал Лежнев, на помощь обязательно приходит несчастный случай или избиение. С тем же постоянством повторяются и бытовые сцены. Художественные типы у Панферова не обладают ни глубиной, ни сложностью. Особенно женские персонажи, которые отличаются разве что именами. Развязка автором просто не предусмотрена: роман может быть завершен практически в любом месте. Так что для его финала лучшего всего подходит знак вопроса[791]. Вывод – это никакое не достижение, а сырой ученический роман[792]. Усугубляло ситуацию то, что статья Лежнева была посвящена не только Панферову, но и молодому автору из «Перевала» П. Слетову, причем сравнение, как можно догадаться, делалось не в пользу любимца литературного официоза. В ответ пролетарские писатели требовали разгромить «беспринципный блок» в литературе[793]. И вполне совпадали в этом с Авербахом и компанией.
Но продолжалась эта идиллия недолго – до окончательного разгрома «Перевала» в начале 1931 года. Казалось, победа в многолетней борьбе давала Авербаху и «рапповцам» все основания провозгласить:
«Мы вышли победителями из очень трудных и сложных столкновений, мы стали ведущим отрядом советской литературы, мы превратились в важнейшего проводника литературной политики партии»[794].
Однако, очень быстро выяснилось, что рабоче-крестьянские писатели ведут собственную игру против руководства РАПП – того самого, которое всячески их лелеяло. Оказалось, что устранение «перевальцев» не являлось для литераторов из народа конечной целью: ведущие роли на писательском Олимпе они примеривали на себя. Противостояние группы Панферова и группы Авербаха составило главное содержание интересной, но малоизвестной страницы литературной жизни страны. Для авербаховцев поведение их рабоче-крестьянских коллег явилось неприятной неожиданностью. Например, Авербах был возмущен тем, каким тоном М. Чумандрин атаковал поэта А. Безыменского: мол, тот не имел права писать о пролетариате, пробыв на Путиловском заводе всего шесть дней. «Написав целый том довольно дрянных стишков, он через некоторое время поймет, если захочет, как он мало знает рабочего и как плохо умеет его показывать»[795]. Здесь содержится прямой намек на интеллигентское происхождение Безыменского: в глазах рабочего, приобщившегося к писательству, это было откровенным недостатком.
Панферовская группа подготовила программу для литкружков, в которой вообще не упоминались (а, следовательно, не рекомендовались для чтения) Д. Бедный, А. Фадеев, Ю. Либединский, А. Безыменский, зато всем им – олицетворявшим прошлое литературы – противопоставлялись ставшие знаменитыми «Бруски». В ответ Авербах негодовал: «Это есть не что иное, как попытка канонизировать творческие установки одного писателя в противовес опыту всей пролетарской литературы»[796]. Необходимо нещадно критиковать создавшееся положение, потому что оно «дезориентирует самого Панферова и все пролетарские кадры»[797]. Однако заявившие о себе «кадры» не обращали внимания на эти одергивания и пропагандировали новое понимание советской литературы, недоступное их интеллигентным коллегам по РАПП. Прошло время, когда писательский труд ограничивался стенами кабинета, когда для подготовки романа было достаточно сесть за стол и творить в одиночестве. Ныне ощущается потребность в творческой практике, в коллективной работе, во взаимной проверке. Во главу угла ставится коллективное обсуждение готовящегося произведения, благодаря чему растет ответственность каждого за творчество всей группы и наоборот. Это не только позволяет смотреть «на собственный пуп писателя, как ранее, когда каждый считал себя последним словом пролетарской литературы, но и заставляет объективно смотреть на свои собственные недостатки…»[798]. Высокохудожественной может стать только та работа, которая написана в огне социалистического строительства, в непосредственном стыке с людьми, в процессе глубокого изучения производства и техники. Писатель В. Ильенков, изложивший это литературное кредо, поведал, как они вместе с Панферовым готовили очерк о бетоне: десять дней вникали в процесс бетонирования в одной из бригад, и в итоге перед ними ярко и во всей глубине развернулась жизнь рабочих. Иными словами, самое тесное участие в социалистическом строительстве объявлялось обязательным условием литературного труда[799]. Под этим знаменем панферовская группа требовала перемен, а ее лидер грозил тем, «кто до сих пор не понимает всего значения перестройки РАПП., кто до сих пор еще остался чахленьким индивидуалистом, кто случайно попал в ряды пролетарской литературы, кто способен написать только избитую, никому не нужную резолюцию (прямой намек на Авербаха – авт.) и кто знает, что при перестройке РАПП. он отвалится от организации, как хлам, как клоп»[800]. Дабы не быть голословным, он указал на Либединского – типичного индивидуалиста, неспособного к коллективному творчеству[801]. Панферов настойчиво требовал, чтобы произведение конкретного писателя активно критиковалось еще до выхода в свет. В качестве примера он привел работу своего соратника В. Ильенкова. Его роман «Ведущая ось» в течение года прорабатывался всей группой: каждый делился своими впечатлениями и мыслями, обогащал текст замечаниями. Надо понять, заключил Панферов: «только тот обижается на критику, кто не живет литературой, для кого литература – простая подкормка»[802].
В этом, казалось бы, сугубо профессиональном конфликте у рабоче-крестьянских писателей появился мощный союзник. В поддержку панферовской группы с энтузиазмом выступил советский комсомол. Эта молодежная организация и прежде не оставалась в стороне от литературных баталий. К примеру, она внесла свой вклад в разгром «Перевала», требуя нанести крепкий большевистский удар по мелкобуржуазным перерожденцам[803]. Специалисты считают, что в этой шумной пропагандистской кампании комсомол действовал в унисон с Авербахом и руководством РАПП[804]. Тем более интересна быстрая переориентация ЦК ВЛКСМ на новых союзников. Это крайне значимый момент, если принять во внимание, кто в 1929 году встал у руля ленинского комсомола. Речь идет о сталинских выдвиженцах – А. В. Косареве и его группе. Заметим: это были не просто функционеры пролетарского происхождения, ненавидящие интеллигенцию, а выходцы из староверческой, заводской среды (этому сюжету посвящена отдельная глава настоящей книги). Их ментальность полностью соотносилась с жизненными предпочтениями «панферовцев», имевших, как сказано выше, те же конфессиональные корни. Комсомольское руководство бросилось в атаку на Авербаха и его союзников[805]. Им припомнили превозношение Д. Бедного, который оказался не в чести у новых вожаков ВЛКСМ (что само по себе весьма показательно). «Комсомольская правда» одной из первых выступила против «одемьянивания» литературы, но «Литературная газета» – орган РАПП – критику игнорировала[806]. Там задавались вопросом: почему коллеги так чутко откликаются на события писательской жизни?[807] И издания ЦК ВЛКСМ разъясняли: нельзя думать о советской молодежи как о пассивном потребителе художественных ценностей, создаваемых профессионалами (по принципу «писатель пописывает, а комсомолец почитывает»). Есть тысячи примеров, когда писатели давали искаженные образы, выражали классово чуждые настроения, и непосредственное дело читателей («комсомольских читателей»!) – своевременно указать на это[808]. Указывать они начали очень активно, адресуя все претензии авербаховцам. Например, объектом их критики стал А. А. Фадеев, который до осени 1932 года числился соратником Авербаха. «Комсомольскую правду» категорически не устраивала его тяга «на малиновый настрой «вечных проблем» – это непозволительно для писателя, претендующего на высокое звание пролетарского. Мы вправе требовать, подчеркивало издание, прекратить вкладывать в головы рабочего класса противоречия, свойственные интеллигентскому хлюпику[809]. «На литературном посту» встал на защиту Фадеева: он-де касался этой тематики, дабы показать меняющегося человека с его отношением к религии, с размывающимися старыми понятиями[810].
Попытки Авербаха удержать конфликт в литературной плоскости не достигали цели. Комсомол как раз стремился вывести его в политическую сферу и увязать с классовым подходом. Можно сказать, что руководство РАПП били тем же оружием, которое они часто использовали в борьбе с «попутчиками». В дискуссию вступил и комсомольский лидер А. В. Косарев. Он еще раз пояснил, что оппоненты зря считают лишь себя компетентными в литературе, так как это снижает их восприимчивость к справедливой критике, приводит к искусственным, непринципиальным спорам. Авербах и ему подобные не склонны к самокритике, берегут честь мундира и готовы сокрушить всех, кто нелестно о них отзывается. Поэтому вокруг Панферова и его единомышленников и сложилась такая нездоровая атмосфера. «Но мы не из пугливых», – многозначительно добавил Косарев[811]. Выступая на пленуме украинского комсомола, он сообщил, что в литературном творчестве надо следовать наработкам панферовской группы: только такие картины социалистического строительства и классовой борьбы могут овладеть умами миллионов[812]. «Бруски», уверяла «Комсомольская правда», остаются одним из крупных и лучших произведений советской литературы[813]. Идеи Косарева были благожелательно встречены центральным партийным органом – «Правдой». В газете было также указано на необходимость усилить связи РАПП с комсомолом. Однако некоторые товарищи, как отмечалось в статье, вместо этого ударились в амбиции и полемику, причем в недопустимом тоне[814].
Оправдывая позитивную оценку своих усилий, комсомол проецировал в центр советской литературы фигуру ударника. Незамедлительно был инициирован смотр литераторов, пишущих о молодом поколении. Принципиальным здесь стало то, что смотр не был узкопрофессиональным; он объявлялся делом всех комсомольцев и вообще пролетарской общественности. Его назначение – по-большевистски четко выявить отклонения, ошибки и промахи того или иного писателя. Для этого организовывались специальные собрания и вечера для обсуждения произведений, для создания коллективных отзывов и рецензий. Смотру планировалось подвергнуть максимальное количество пролетарских творцов. «Комсомольская правда» опубликовала список тех, кого хотели бы обсудить трудовые коллективы. Интересно, что из сорока двух известных и начинающих писателей лиц еврейской национальности было всего восемь-девять человек[815]. Это наглядно демонстрирует, что «панферовцы» в литературе и «косаревцы» в комсомоле ориентировались совсем на другие круги.
В литературном конфликте начала 1930-х годов появился еще один весьма заинтересованный участник – М. Горький, возвратившийся в СССР после долгого пребывания в Италии. Его приезд стал действительно крупным событием для советского литературного мира. Горький не прерывал связи с целым рядом советских литераторов и внимательно следил из-за границы за течением творческой жизни на родине. Как говорилось выше, симпатии писателя находились на стороне А. К. Воронского, с которым он состоял в постоянной переписке. Позиция же противников «Красной нови», которую Горький считал откровенно антикультурной, вызывала его неодобрение[816]. Он критиковал РАПП за готовность «проработать» того или иного талантливого автора вопреки заботе о его росте, что в итоге затрудняет формирование товарищеских взаимоотношений. Со своей стороны, предводители советского литфронта «оплачивали той же монетой»: называли именитого писателя «бывшим Главсоколом – ныне Центроужом»[817]; демонстративно холодно встретили его эпопею «Жизнь Клима Самгина» (в одной из рецензий была отмечена «нечеткость постановки основных общественных проблем» в романе, что влечет за собой разнообразные толкования и создает трудности для читательского восприятия[818]).
Первый визит Горького в Москву в мае 1928 года был связан с празднованием его 60-летнего юбилея. А незадолго до этого газета «Известия» опубликовала три статьи, в которых Горький обрушивался на групповщину и мелочные споры в литературе, на низкий уровень издаваемых журналов. Он подчеркивал, что ныне критика в большей степени учит начинающих писателей политграмоте, тогда как должна учить литературной технике. И для этого необходимо «поднять на щит» наследие русской классики, прекратить ее огульное отрицание. Литературному стилю и языку надобно учиться в первую очередь у Толстого, Гоголя, Лескова, Тургенева, также как и у Бунина, Чехова, Пришвина[819]. Горький утверждал, что ему безразлично, как относятся к нему критики: гораздо дороже мнение рабочих, а они «именуют меня «нашим», «товарищем». Пролетариат превратился в хозяина страны, и литература теперь обязана обслуживать интересы трудового народа в целом[820]. Все эти горьковские рассуждения были крайне негативно встречены руководством РАПП; Авербах увидел в них претензию на «учительство и панскую непогрешимость»[821]. Нападки на Горького возобновились и во время его второго, уже более длительного приезда в страну. На сей раз отличились сибирские члены РАПП во главе с неким А. Курсом, давним сторонником Авербаха. Их особенно возмутило то, что Горьким публично защищал Б. Пильняка и Е. Замятина, подвергнутых официальному остракизму. В конфликт пришлось вмешаться Сталину, который настойчиво завлекал в СССР писателя с международной репутацией. В декабре 1929 года ЦК ВКП(б) принял специальное постановление, признав недопустимыми какие-либо выпады против великого литератора современности[822].
Правда, еще до выхода данного постановления рапповское руководство изменило свое отношение к Горькому. Хотя основная заслуга здесь принадлежит далекому от литературы Г. Г. Ягоде. Он информировал своего не в меру ретивого родственника – Авербаха и его компаньонов о серьезности намерений в отношении писателя, а также способствовал его сближению с вождями РАПП.
Завязавшаяся дружба начала приносить плоды. Например, журнал «Молодая гвардия» возмутился чрезмерно обширной программой публикации русских и зарубежных классиков. Предлагалось значительно сократить ее, а оставшиеся произведения обязательно снабдить марксистскими предисловиями и комментариями[823]. Однако, к удивлению многих, «На литературном посту» поддержал приобщение читательских масс к художественному наследию прошлого. Рапповцы заявили, что покушаться на искусство нельзя, так как это свидетельствует о культурной ограниченности, а «нет ничего хуже фарисействующих забот о трезвости «бедных»[824]. Несомненно, такая позиция отвечала горьковским творческим установкам. К тому же в это время стало широко известно, что Сталин ценит русскую классику и с удовольствием читает Пушкина, Чехова, Салтыкова-Щедрина и др.[825]
Теперь сближению Горького и руководителей РАПП ничто не препятствовало. Именно под них Горький инициировал новый громкий проект «История фабрик и заводов», которому придавал большое значение. А у Авербаха, Киршона, Либединского, Фадеева, Селивановского появился сильный союзник, на чью помощь еще годом ранее они не могли рассчитывать. Это оказалось как нельзя более кстати в разгоревшемся конфликте с панферовской группой и поддержавшим ее комсомолом. Авербаховцы доказывали Горькому, что претензии их оппонентов на руководство советской литературой несостоятельны. Как информировал писателя Киршон, борьба с этой безответственной компанией принимает крайне жесткие формы; они ничуть не заботятся о деле и об интересах дела, просто продуманно бьют по нам, – сетовал Киршон. И при этом они не способны самостоятельно повести литературную организацию, а могут лишь участвовать в общей работе[826]. Горький выступил на стороне своих новых любимцев, одновременно демонстрируя неодобрение действиями их противников. Но те оказались на редкость сплоченной силой.
Понимая, что Горький выбрал Авербаха, панферовская группа сделала ставку на своего «духовного» наставника в литературе – писателя с дореволюционным стажем Александра Попова (родом из донских казаков); больше известного под псевдонимом Серафимович. У него сложились такие же тесные отношения с писателями из рабоче-крестьянской среды, как у Горького – с авербаховцами. Судя по материалам тех лет, Серафимовича прочили на роль гуру новой советской литературы. Так, журнал «Октябрь», который с начала 1930-х годов контролировал Панферов, с сожалением отмечал, что творчество такого гиганта до сих пор мало изучено, а ведь его, помимо всего прочего, высоко ценил сам В. И. Ленин: вождь пролетариата письменно выражал ему свою глубокую симпатию[827]. И действительно: Серафимович, будучи студентом Петербургского университета, состоял в дружбе с Александром Ульяновым, казненным за подготовку покушения на Александра III, и тоже проходил по этому делу, был арестован. Между тем трепетное отношение Ленина ко всему, что связано с памятью старшего брата, хорошо известно. К тому же этот эпизод биографии Серафимовича означал, что он стоял у истоков революционного движения в России, а значит, по его произведениям лучше всего изучать историю борьбы. К тому же, его работы просты, реалистичны, незатейливы, но динамичны, обладают особым звучанием. «Железный поток» был назван ведущей вещью советской литературы[828]. Но, несмотря на все свои заслуги, Серафимович не мог обогнать своего старшего коллегу по цеху: Сталин нуждался в международном авторитете Горького, которым Серафимович конечно не обладал.
Таким образом, на литературном ландшафте четко определились два полюса. Первый – группа Авербаха с Горьким в качестве патрона и второй – группа Панферова-Серафимовича, поддержанных лидером комсомола Косаревым. Это противостояние соответствовало общему раскладу сил и проходило не только по линии интеллигенты – выходцы их рабоче-крестьянских низов, но и по принципу конфессиональной принадлежности. В первой группе не было никого со староверческими корнями, зато костяк второй составляли выходцы именно из этих слоев. Присутствовали там, конечно, люди и с другим прошлым: например, В. Ильенков происходил из семьи священника Смоленской губернии, окончил местную духовную семинарию; религиозный генезис того же Серафимовича мы пока не выясняли. Но факт остается фактом: выходцы из староверия определяли сплоченность второй группы. Она-то и послужила опорой при создании Союза писателей СССР, причем Горький оказался из-за этого в сложном положении. Ведь он возвращался в страну под проект единой творческой организации, которую ему предлагалось возглавить; размах почитания его личности на государственном уровне не имел прецедента в истории[829]. При этом реальные возможности по формированию и управлению Союзом писателей были у Горького весьма ограниченны. И это стало для него трагедией, которую он в конце концов не смог пережить.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.