Суд и казнь

Суд и казнь

Советские газеты в это время об Унгерне вспоминают часто, но, в традициях новой прессы, информацию дают минимальную. В обычном, пока ещё неказённом, а надрывно-пародийном стиле тех лет сообщается, что «железная метла пролетарской революции поймала в свои твёрдые зубья одного из злейших врагов» и т. д. Заодно, путая Унгерна с его дальним родственником, проходившим по делу Мясоедова, утверждают, будто он ещё в 1909 году был сослан в Сибирь как австрийский шпион.

Для большего пропагандистского эффекта его решили судить не в Иркутске, а в Новониколаевске, ставшем к тому времени официальной столицей Сибири. Здесь и был сформирован состав Чрезвычайного трибунала. Председателем стал старый большевик Опарин, начальник сибирского отдела Верховного трибунала при ВЦИКе, членами – местный партийно-профсоюзный деятель Кудрявцев, некие Габышев и Гуляев, наконец, знаменитый партизанский вождь Александр Кравченко, агроном и создатель возникавших в таёжной глуши эфемерных крестьянских республик, основанных на началах всеобщей справедливости. Защитником назначили бывшего присяжного поверенного Боголюбова, общественным обвинителем – Емельяна Ярославского. В предстоящем спектакле ему отводилась одна из двух заглавных ролей, и выбор неслучайно пал на этого человека. Роль была вполне в его амплуа.

Партиец с большим стажем, уходящим, по тогдашним понятиям, во времена чуть ли не доисторические, коммунистический чиновник псевдогосударственного склада, ограниченный, но почему-то слывший интеллектуалом, сорокалетний говорун и демагог, способный свою эмоциональную подвижность выдавать за страсть. Ярославский, похоже, не без удовольствия согласился выступить в роли обвинителя, а то и выпросил её сам. Тут можно было прогреметь на всю Россию, напомнить о себе как о вдохновенном полемисте, блестящем ораторе, чьё место не в провинциальном Новониколаевске, а в Москве. Собственно говоря, отсюда началось восхождение Ярославского к должности главного государственного атеиста, записного борца с религиозным мракобесием. Трагедию последних дней пленного барона он с успехом использовал как ступень собственной карьеры.

В новониколаевской тюрьме Унгерн просидел недолго, не больше недели. Следствие здесь не велось, трибунал получил материалы предыдущих допросов. Свидетелей не приглашали. Это сочли излишним, поскольку подсудимый не скрывал своих преступлений. Его признаний было вполне достаточно для приговора, который мог быть только смертным.

Судебное заседание открылось ровно в полдень 15 сентября 1921 года, в здании театра в загородном саду «Сосновка». Сам театр известен был в городе под тем же названием. Входные билеты распространялись заранее, публику подбирали соответствующую, но желающих попасть на процесс было гораздо больше. Посмотреть на знаменитого барона хотелось всем. Многие рассчитывали увидеть его в тот момент, когда он будет входить в театр, поэтому с утра перед подъездом собралась толпа. В зале, по свидетельству репортёра, преобладали мужчины, среди них – рабочие и красноармейцы, а в саду – женщины и обыватели. Разговоры об Унгерне сводились, главным образом, к одному вопросу: «Каков он из себя?»

Стенограмма процесса почти полностью была опубликована в местной газете «Советская Сибирь» (для того времени случай едва ли не уникальный), а оценочный, так сказать, репортаж, учитывая, что его будут читать и в Харбине, и в белом Приморье, написал Иван Майский, в недавнем прошлом меньшевик и член Самарского правительства, в скором будущем – советский посол в Лондоне.

«Узкое длинное помещение „Сосновки“, – пишет он, – залито тёмным, сдержанно-взволнованным морем людей. Скамьи набиты битком, стоят в проходах, в ложах и за ложами. Все войти не могут, за стенами шум, недовольный ропот. Душно и тесно. Лампы горят слабо…» Возбуждение зрителей понятно, ведь перед ними сейчас пройдёт «не фарс, не скорбно-унылая пьеса Островского, а кусочек захватывающей исторической драмы». Декорации таковы: на сцене какой-то лозунг, стол под красным сукном. Члены трибунала должны сидеть лицом к публике. На авансцене, на выдвинутом в зал помосте, поставлена скамья для подсудимого. Вокруг снуют люди с фотоаппаратами. Входит трибунал, все встают и снова усаживаются вместе со статистами на сцене. Тишина, затем вводят Унгерна.

Барон «высок и тонок», у него «белокурые волосы с хохолком вверху», рыжеватая бородка, большие усы. Одет в «жёлтый, сильно потёртый и истрёпанный халат с генеральскими погонами», который на нём «болтается». На груди Георгиевский крест[98], на ногах – перевязанные ремнями монгольские ичиги. Унгерн садится на скамью и в течение всего заседания «смотрит больше вниз, глаз не поднимает даже в разговоре с обвинителем». На вопросы отвечает «достаточно искренне», говорит «тихо и кратко». Он выглядит «немного утомлённым», но держится спокойно, только «руки всё время засовывает в длинные рукава халата, точно ему холодно и неуютно». Вообще на нём лежит «отпечаток вялости», так что Майский «невольно» задаётся вопросом: «Как мог этот человек быть знаменем и вождём сотен и тысяч людей?» Но «моментами, когда он подымает лицо, нет-нет да и сверкнёт такой взгляд, что как-то жутко становится». И тогда «получается впечатление, что перед вами костёр, слегка прикрытый пеплом».

В 12 часов дня заседание открыто, председательствующий Опарин зачитывает обвинение из трёх пунктов. Первый – действия под покровительством Токио, что выразилось в планах создания «центральноазиатского государства» и т. д.; второй – вооружённая борьба против Советской власти с целью реставрации Романовых; третий – террор и зверства.

ОПАРИН: Признаёте себя виновным по данному обвинению?

УНГЕРН: Да, за исключением одного – в связи моей с Японией.

Он, безусловно, искренен. За несколько часов до смерти никакие политические резоны уже не властны над ним, но он хочет сам отвечать за дело своей жизни. Уходить из неё с клеймом японской марионетки для него унизительно.

Затем слово предоставляется Ярославскому, который тут же переводит процесс в принципиально иную плоскость. Политика ему как бы неинтересна. Его задача – показать Унгерна типичным представителем не просто дворянства, а именно дворянства прибалтийского, самой, по его словам, «эксплуататорской породы». Сам еврей, Ярославский пытается играть на русских национальных чувствах в их низменном варианте: в зале театра «Сосновка» он вызывает призрак остзейских баронов, которые всегда «сосали кровь из России», но одновременно предавали её Германии, а теперь перекрасились в русских патриотов, потому что «лишились имений».

ЯРОСЛАВСКИЙ: Прошу вас более подробно рассказать о своём происхождении и связи между баронами Унгерн-Штернбсргами германскими и прибалтийскими.

УНГЕРН: Не знаю.

ЯРОСЛАВСКИЙ: У вас были большие имения в Прибалтийском крае и Эстляндии?

УНГЕРН: Да, в Эстляндии были, но сейчас, верно, нет.

Лично у него никаких имений никогда не было, разве что у отчима, но ему не важно, что таким ответом он облегчает Ярославскому его задачу. Унгерну всё равно, он по привычке держится давным-давно, ещё в юности выбранной им для себя, роли классического аристократа – землевладельца и воина.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Сколько лет вы насчитываете своему роду?

УНГЕРН: Тысячу лет.

Имея в виду эту реплику, один из эмигрантских комментаторов процесса чуть позже напишет: «Тысячелетняя кровь имела для его палачей особый „букет“, как старое вино». Замечание эффектно, хотя неверно по существу. Прежде всего интересовала не древность крови, а её состав. Как сам Унгерн подчёркивал, что все главные большевики – евреи, так Ярославский не лишним считает напомнить, что в верхах Белого движения много прибалтийских немцев.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Чем отличился ваш род на русской службе?

УНГЕРН: Семьдесят два убитых на войне.

Ответ явно не даёт желаемого результата, и Ярославский предпочитает оставить эту, как выясняется, опасную тему. Теперь он сосредоточивает внимание на нравственном облике барона – опять же как представителя определённого класса. У Ярославского имеется замечательный, по его мнению, документ – характеристика, которую четыре года назад подсудимому дал его тогдашний полковой командир барон Врангель. Там, в частности, говорится, что есаул Унгерн-Штернберг «в нравственном отношении имеет пороки – постоянное пьянство, и в состоянии опьянения способен на поступки, роняющие честь мундира». Имя Врангеля, правда, на суде не упомянуто (или, может быть, вычеркнуто из газетного отчёта), но сам документ зачитывается вслух.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Судились вы за пьянство?

УНГЕРН: Нет.

ЯРОСЛАВСКИЙ: А за что судились?

УНГЕРН: Избил комендантского адъютанта.

ЯРОСЛАВСКИЙ: За что?

УНГЕРН: Не предоставил квартиры.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Вы часто избивали людей?

УНГЕРН: Мало, но бывало.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Почему же вы избили адъютанта? Неужели только за квартиру?

УНГЕРН: Не знаю. Ночью было.

Всё это кажется диалогом из пьесы абсурда. В Забайкалье ещё не остыли поля сражений, а здесь подробнейшим образом разбирается четырехлетней давности заурядная пьяная драка. Но наконец неизвестный адъютант оставлен в покое. Обвинитель, как и следовало ожидать, расспрашивает Унгерна о его родственнике-шпионе, затем следует несколько вопросов идеологического порядка, призванных выявить обскурантизм подсудимого, после чего председательствующий зачитывает отрывки из следственного материала – об экзекуциях и казнях.

Теперь Ярославскому предоставляется слово для обвинительной речи. В газете она занимает почти целую полосу, но её нехитрый смысл при всей напыщенности может быть сведён к следующему: суд над Унгерном есть суд не над личностью, а «над целым классом общества – классом дворянства». От «эпохи крестовых походов с их ужасами», к которым прямо причастны предки подсудимого, Ярославский опять возвращается всё к тому же комендантскому адъютанту: «Унгерн бьёт его по лицу, потому что привык бить людей по лицу, потому что он барон Унгерн, и это положение позволяет ему бить людей по лицу…»

Его жестокость объясняется прежде всего двумя причинами: классовой психологией дворянства и религиозностью, которая в изложении Ярославского предстаёт как набор кровавых суеверий. Как иудеев обвиняли в человеческих жертвоприношениях, так и он предъявляет аналогичное обвинение своим врагам: «Они считают, что не только нужно установить некий ряд обрядов, они верят в какого-то бога, верят в то, что этот бог посылает им баранов и бурят, которых нужно вырезать, и что бог указывает им звезду, бог велит вырезывать евреев и служащих Центросоюза, всё это делается во имя бога и религии»[99].

И вывод: «Приговор должен быть приговором над всеми дворянами, которые пытаются поднять свою руку против власти рабочих и крестьян!»

Затем выступает защитник – Боголюбов.

Начинает он с комплимента предыдущему оратору: «После великолепной и совершенно объективной речи обвинителя…» Тем не менее он позволяет себе сказать ту правду об Унгерне, которая устроителям процесса была отнюдь не нужна и которая, в общем-то, с тех пор так ни разу и не прозвучала.

«Серьёзный противоборец России, – вольно пересказывает Боголюбов формулировки обвинения, – проводник захватнических планов Японии» и т. д. Но так ли это? Нет: «При внимательном изучении следственного материала мы должны снизить барона Унгерна до простого, мрачного искателя военных приключений, одинокого, забытого совершенно всеми даже за чертой капиталистического окружения».

Нужно отдать должное смелости Боголюбова. Он, пусть осторожно, подвергает сомнению выводы представительства ВЧК по Сибири, которое готовило обвинение.

И ещё один выпад, на этот раз – в сторону Ярославского, объявившего Унгерна типичным представителем своего класса. Но разве может, спрашивает Боголюбов, хотя бы и прибалтийский барон, будучи нормальным человеком, «проявить такую бездну ужасов»? И продолжает: «Если мы, далёкие от медицины и науки люди, присмотримся во время процесса, мы увидим, что помимо того, что сидит на скамье подсудимых представитель т. н. аристократии, плохой её представитель, перед нами ненормальный, извращённый психически человек, которого общество в своё время не сумело изъять из обращения…»

Боголюбов предлагает два варианта приговора. Первый: «Было бы правильнее не лишать барона Унгерна жизни, заставить его в изолированном каземате вспоминать об ужасах, которые он творил». Увы, продолжающаяся «борьба с капиталистическим окружением» делает этот вариант сугубо предположительным.

Остаётся второй: «Для такого человека, как Унгерн, расстрел, мгновенная смерть, будет самым лёгким концом его мучений. Это будет похоже на то сострадание, какое мы оказываем больному животному, добивая его. В этом отношении барон Унгерн с радостью примет наше милосердие».

ОПАРИН: Гражданин Унгерн, вам предоставляется последнее слово.

УНГЕРН: Мне нечего сказать.

Перерыв: трибунал удаляется на совещание. Процесс продолжался пять часов. В 17.15 объявляется приговор. Унгерн признан виновным по всем трём пунктам обвинения, включая сотрудничество с Японией, и приговорён к смертной казни. Это конец: приговор окончательный, обсуждению и обжалованию не подлежит.

Расстреляли его в тот же день.

В одном ему повезло больше, чем Семёнову, спустя четверть века повешенному на Лубянке. Ходили упорные слухи, будто Унгерну позволили умереть не в петле, которой грозили ему каппелевцы, и даже не от пули в затылок, а перед строем стрелкового взвода.

Но, может быть, это всего лишь слухи.

Зато известно, что когда весть о смерти барона пришла в Ургу, Богдо-гэген повелел служить молебны о нём во всех монастырях и храмах Монголии.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.