Блокада, 1941–1943 годы Петр Палладин, Галина Вишневская, Ольга Берггольц
Блокада, 1941–1943 годы
Петр Палладин, Галина Вишневская, Ольга Берггольц
Полная блокада Ленинграда продолжалась легендарные «900 дней и ночей» – с сентября 1941 года по январь 1943 года.
Одним из тех, кто остался в осажденном городе, был П. А. Палладин, в годы войны – начальник узла связи Ленинградского радиокомитета.
Никогда мне не забыть день 8 сентября 1941 года. После долгого совещания в Дирекции, в прокуренном душном кабинете Н. А. Михайлова, я решил пройти от улицы Якубовича до Малой Садовой пешком, подышать свежим воздухом. Вечер выдался тихий и теплый. По пути меня застал сигнал воздушной тревоги. Но мы уже привыкли к ним. И я не побежал к подъездам ближайших домов, а продолжал идти по опустевшей улице. Вышел на Невский и увидел, как в небе летят звено за звеном черные фашистские самолеты, летят нагло, не обращая внимания на разрывы зенитных снарядов. Когда переходил мост через Мойку, увидел, что где-то в Московском районе взвился огромный густой столб черного дыма, медленно разлезающийся в светлом еще небе. Оказалось, что это горели Бадаевские склады.
Это был первый массированный налет вражеской авиации на Ленинград. Как я узнал потом, на Московский, Красногвардейский и Смольнинский районы фашисты сбросили 6327 зажигательных бомб, в городе возникло 178 пожаров.
С этого дня началась блокада Ленинграда, бесконечные воздушные налеты и артобстрелы, наш город стал городом-фронтом. С вышки на крыше Дома радио во время дежурств были хорошо видны места пожаров, в небе, затянутом дымкой пожаров, висели аэростаты заграждения, а выше них – вражеские самолеты. Небо стремительно пересекали лучи прожекторов. В перекрестке их лучей самолеты светились серебристым блеском. Бьют по нервам лающие звуки выстрелов зенитных пушек. В вышине вспыхивают разрывы, по крыше стучат осколки зенитных снарядов. В осеннем небе осажденного города ежедневно шли бои. <...>
Воздушные тревоги объявлялись по нескольку раз в день, бомбежки причиняли все больше разрушений, гибли люди. Ужесточились и меры безопасности. Пришел приказ: при объявлении воздушной тревоги на местах оставлять минимум дежурных, а всем остальным немедленно спускаться в бомбоубежища. Но воздушные тревоги, особенно изнурительные по ночам, следовали одна за другой. Только заснешь – тревога. Поднимаешь всех и заставляешь спускаться в бомбоубежище. Усталые после тяжелого рабочего дня, люди нехотя встают. Наконец звучит отбой тревоги, все вновь поднимаются в общежитие, укладываются спать. И вдруг – опять тревога. В иные ночи было их по пять-семь. Многие стали хитрить. Те, кто жил в отдельных комнатах, чтобы их не тревожили, запирались изнутри и не подавали признаков жизни. <...>
С 1 октября 1941 года были снижены нормы довольствия в войсковых частях. Это произошло впервые с начала войны. Ну а гражданскому населению норма выдачи продовольствия к этому времени снижалась уже третий раз. Ленинградцам по рабочей карточке выдавалось 400 граммов хлеба в день. Служащие, иждивенцы и дети получали по 200 граммов. Сокращение пайка отразилось в первую очередь на женщинах, дежурных аппаратной, ведь они должны были ежедневно добираться на работу издалека, а транспорт работал с перебоями. Решили установить дежурства по суткам, военнослужащие старались помогать им во всем, заменяли их, давая отдых. <...>
Вот за какими «военными объектами» охотились фашистские летчики.
«Фюрер решил стереть Петербург с лица земли», – говорилось в секретной директиве, изданной немецким военно-морским штабом. И фашистские молодчики бомбили Театр оперы и балета имени Кирова, бывший дом Энгельгардта (Невский, 30, где помещается Малый зал Консерватории имени М. И. Глинки), обстреливали Эрмитаж... Таких «военных объектов» можно назвать десятки и сотни. <...>
С 8 ноября в войсках второй раз снизили норму выдачи хлеба и мяса.
Тринадцатого ноября из-за резкого уменьшения запасов продовольствия и громадных трудностей с его доставкой Военный совет принял решение о четвертом снижении норм снабжения населения.
По рабочей карточке теперь выдавалось 300 граммов хлеба, а служащим, иждивенцам и детям – всего 150 граммов. Надвигался голод. Люди слабели с каждым днем, лица приобретали серый оттенок, появилась одышка, медлительность в движениях. К лишениям в питании добавился холод. В Доме радио прекратилась работа отопительной системы, теплоцентраль из-за нехватки топлива перестала давать горячую воду. Наши товарищи вспомнили ремесло жестянщиков, застучали молотки: началось изготовление «буржуек» и труб к ним. Но как обогреть «буржуйкой» огромную центральную аппаратную площадью более ста квадратных метров и высотой в два этажа! Стены излучали холод, люди работали в пальто, шубах, перчатках. Замерзали чернила, пришлось перейти на карандаши.
В резервном узле в подвале перед студией сложили небольшую кирпичную печь, трубу вывели в окно. Здесь было у нас самое теплое место. Частые воздушные тревоги и холод заставили принять решение о переводе военнослужащих на ночлег в резервную студию. Опять пригодились наши раскладушки-«сороконожки». На ночь их расставляли в студии, а днем убирали за драпировку стен. <...>
Уменьшение нормы выдачи продовольствия давало себя знать все больше. Леонид Иванович Коптев узнал, что на каком-то заводе изготовляют казеиновый сыр и отпускают по письмам-требованиям организаций. Составили письмо и отправили своих представителей за сыром. Вернулись они с большими кусками, принесли что-то около двадцати килограммов очень похожего на настоящий так называемого сыра. Радости не было предела. Разделили «сыр» среди всех работников РВУ. Он показался съедобным, хотя и чувствовался очень неприятный привкус. У рационализаторов открылось широкое поле деятельности: «сыр» резали на куски, ломтики, их сушили, жарили, смешивали с кашей и т. д. и т. п. Но запасы его быстро кончились, и вторая попытка получить новую порцию успеха не имела. «Сыр» начали отпускать столовым, включая в норму в счет каких-то нормальных продуктов.
С 20 ноября 1941 года произошло новое снижение норм выдачи продовольствия. По рабочей карточке теперь получали 200 граммов хлеба вместо 300. По карточкам служащих, иждивенческой и детской норма составляла 125 граммов хлеба в день.
Согласно постановлению Военного совета Ленинградского фронта от 19 ноября 1941 года в войсках хлеб выдавался не полностью, частично его заменяли сухарями.
Хлеб имел горьковато-травянистый вкус. Он не шел ни в какое сравнение с сухарями, настоящими ржаными довоенными сухарями из старых запасов. Сухари хранились в больших мешках из многослойной бумаги, они чудесно пахли. <...>
В это время на рынках велась меновая торговля. Появились здесь и проходимцы, потерявшие человеческий облик, они сбывали под видом нужных пищевых продуктов разную отраву.
Кто-то из дикторов однажды принес купленный на рынке прессованный брикет. Все попытки применить его в пищу ни к чему не привели – ни разрезать, ни раскусить его было невозможно. Красивый на вид, он был совершенно несъедобен. Так и валялся этот брикет на подоконнике в третьей студии. Случайно об этом узнал один наш техник. Он заявил дикторам: «Вы не умеете это приготовить. Дайте я попробую, и вы все пальчики оближете».
Он вымочил и выварил этот брикет, получив студенистую массу. Как повар сам снял первую пробу, но варево имело такой отвратительный вкус, что никто не решился его есть. Вечером у техника обнаружились все признаки отравления, и только чудо, молодость организма, а возможно, и пустой желудок не привели к тяжелым последствиям. Надо сказать, что в то время у нас никто ничем не болел, кроме дистрофии и цинги. Все довоенные болезни куда-то пропали. <...>
Декабрь сорок первого года был самым трудным месяцем блокады. Электроэнергию в городе включали на очень короткие отрезки времени. Мы на радио едва успевали подзаряжать аккумуляторы. Сильные морозы и начавшийся голод стали косить людей.
Невский в сугробах. Стоят застывшие, засыпанные снегом троллейбусы, люди бредут закутанные в платки, шарфы, одеяла, видны только одни глаза. От голода и дистрофии опухали ноги, качались и выпадали зубы. Это были первые признаки цинги.
На многих сотрудников Радиокомитета стало страшно смотреть. Они напоминали скелеты, обтянутые кожей, но продолжали работать. Чем мы, военнослужащие, могли им помочь? Взяли на себя б?льшую часть круглосуточных дежурств на вышке Дома радио, освободили женщин от дежурств в аппаратной.
С 15 декабря воздушные налеты прекратились, но артобстрел продолжался... Помню, как в одно из дежурств, совершая ночной обход здания, я вышел на крышу. Было очень холодно. Над головой – совершенно ясное небо, большой диск луны. Лунным светом залит весь будто вымерший город. Четко видно все: разрушенные дома, пустые улицы с застывшими на них рядами троллейбусов, засыпанные снегом крыши зданий. Громко и монотонно стучит метроном. Радио не умолкало ни днем ни ночью. Любой ленинградец, проснувшись, по стуку метронома определял положение в городе, районе: медленный ритм – все спокойно, частые удары – тревога или артобстрел. <...>
Пробыв всю блокаду в стенах радиодома, являясь ответственным за работу технических средств, хочу особо подчеркнуть, что за все 900 дней блокады радио не умолкало ни на один день, а метроном работал круглые сутки. Случались дни, когда в Дом радио несколько часов, а то и в течение суток не поступала электроэнергия. Но в радиовещательном узле имелась своя большая аккумуляторная, половину которой укрыли в глубоком подвале. Аккумуляторы обеспечивали бесперебойную работу студий и центральной аппаратной, а также аварийное освещение в них.
Да, Дом радио на многие часы погружался в темноту, в редакциях сидели при аккумуляторных фонарях и самодельных коптилках, но студии работали, работали микрофоны, усилители, в студиях на пультах горел фонарь аварийного света. Шли выпуски «Последних известий», передавались сводки Совинформбюро, транслировались передачи из Москвы.
Да, при выключении городской электроэнергии из Дома радио не звучала музыка, грампульты и тонфильм от батарей не работали, но голос Ленинграда не умолкал, все важнейшие сообщения из Москвы передавались в тот же час. <...>
Много хлопот доставлял нам метроном или, как его потом называли, «символическое сердце города». Его звуки улавливались микрофоном и заглушали все, мешая нам работать и громко разговаривать. Мало что дало заключение метронома и микрофона в специальный ящик с акустической изоляцией. Тогда мы попробовали прикладывать к корпусу метронома стальную иглу головки адаптера, но она оказалась слишком чувствительной, и звук получался искаженным. В конце концов решение было найдено. Мы использовали в качестве микрофона наушники высококачественного головного телефона. Клали их на корпус метронома, и звук шел в радиосеть, не мешая нам работать. <...>
Девятого декабря Ленинградское радио передало радостную весть: наши войска освободили город Тихвин, а 19 декабря очистили от врага железную дорогу Тихвин – Волхов. По «Дороге жизни», проложенной по льду Ладожского озера, в осажденный город стали поступать грузы и продовольствие. И к 25 декабря Военный совет Ленинградского фронта принял решение об увеличении нормы выдачи хлеба. Однако до этих времен еще надо было дожить...
В газете «Ленинградская правда» было напечатано, что 18 декабря 1941 года в Театре имени Ленинского комсомола (помещение Малого оперного театра) идет спектакль «Овод», в Театре имени Ленсовета – «Дама с камелиями», в Театре музыкальной комедии (улица Ракова, 13) – «Холопка».
Кажется невероятным, но в городе работали и многие кинотеатры.
Однако к концу декабря все театры и кинотеатры закрылись, остановилось трамвайное движение. Электростанции перестали подавать энергию. Ее получали только хлебозаводы, важнейшие оборонные объекты, госпитали. 27 декабря было решено организовать стационары для ослабевших жителей Ленинграда... Многие из ухаживающих сами были дистрофиками, но, пока могли ходить, спасали жизнь другим. Тогда это было в порядке вещей, хотя требовалось немало усилий, напряжения физических сил, даже мужества, чтобы делать самые обычные вещи – стирать белье, мыть полы, топить печи, ухаживать за больными, когда сам едва двигаешься, когда все подавляет одно желание – лечь и отдохнуть...
В самые тяжелые дни мы старались не впадать в уныние, не роптать, не падать духом. В разговорах слышалось: «После победы я сделаю то-то, буду жить так-то». По вечерам усаживались у топящейся печки и под потрескивание дров возникали теплые, задушевные беседы, вспоминались мирные дни, с мечтательными улыбками планировали жизнь после войны, говорили: не умели жить, покупали дорогие продукты, ветчину, колбасы, пирожное... А что может быть лучше гречневой или пшенной каши?! Вкусно, сытно, питательно и дешево. Вот кончится война – полностью перестроим режим питания и свой бюджет... Никого не оставляла вера в победу, и это в то время, когда был захвачен Тихвин, возникла угроза окружения вторым кольцом блокады, не прекращались артиллерийские обстрелы.
По «Дороге жизни» доставлялись боеприпасы, продовольствие, по ней эвакуировались ленинградцы... За неполных четыре месяца сорок второго года по зимней дороге эвакуировали 514 069 человек. Выехали многие заводы, институты, театры и отдельные граждане. <...>
С приближением весны город начал оживать. Ленинградцы принялись за очистку города. Работа предстояла немалая, требовалось вывезти весь снег, нечистоты, сколоть толстый лед на панелях и мостовых. Каждая организация получила свой участок.
Несмотря на очень тяжелые условия фронтовой жизни, в Ленинграде продолжал работать единственный театр – Театр музыкальной комедии. Его спектакли шли в помещении Театра драмы имени Пушкина, начинаясь днем, в три часа. В промерзшем зале, где не было отопления, каждый раз все места оказывались занятыми. Зрители сидели в шубах, шинелях, шапках и валенках. А на сцене выступали артисты, одетые в легкие костюмы. Сколько нужно было иметь любви к своему искусству, к ленинградцам, чтобы выступать в таких условиях! Во всех спектаклях танцевала прима-балерина Н. В. Пельцер. Ее исполнение, полное огня, темперамента, грации, вызывало чувство восторга – не верилось, что это возможно в холодном и голодном блокадном городе. <...>
В конце 1942 года был создан Городской драматический театр – «Блокадный театр», как назвали его ленинградцы. В нем играли И. Горин, Н. Чернявская, М. Павликов, Н. Левицкий, П. Курзнер и другие. Актеры театра участвовали в инсценировках спектаклей специально для радио, находили силы выступать с концертами в госпиталях, воинских частях, на кораблях КБФ, многие из которых мы транслировали по радио.
Музыкальная редакция радио с наступлением весны сорок второго года значительно активизировала свою деятельность. Резко увеличилось число трансляций с выездных концертов из воинских частей, госпиталей, с предприятий. Каждый приезд творческих бригад был для зрителей настоящим праздником. <...>
Налеты вражеской авиации вновь стали регулярными, чередуясь с артобстрелами разных районов города. Пришлось возобновить и дежурства на вышке Дома радио.
Но весна брала свое. Стало легче дышать. Прошли холода. Город приводился в порядок, с Невского и других улиц увезли застрявшие там троллейбусы. Всюду наводилась чистота. Ну а 15 апреля на ленинградских улицах вновь раздались звонки трамваев – начали работать сразу несколько маршрутов. <...>
В связи с введением карточек нам пришлось отказаться от питания из общего котла и организовать собственную столовую. Поваром вызвался быть техник Н. О. Богоутов. Однако для приготовления пищи необходимо было сделать плиту. В одном из разрушенных бомбой домов обнаружили сохранившуюся плиту, разобрали ее, зарисовывая все повороты каналов дымохода. Перевезли в РВУ. В маленькой комнате рядом с аппаратной сложили печку с плитой. Радиоинженеры и техники оказались неплохими печниками, к тому же нам, вероятно, попался удачный образец, и мы достаточно точно его скопировали – плита удалась на славу, даже бачок для горячей воды работал исправно. В коридоре поставили столы, шкаф для посуды, обзавелись кастрюлями, сковородами, дуршлагами, мясорубкой и другой кухонной утварью. Мы знали Колю Богоутова как хорошего аккумуляторщика, способного монтажника, человека, владеющего сапожным ремеслом, но в первый же день открытия столовой он всех удивил поварским искусством. Невысокого роста, коренастый, в белой куртке и колпаке, с ножом и чумичкой в руках, он производил впечатление заправского кока. У него сразу же появились в речи специфические поварские выражения. Готовя котлеты, он требовал муки для колера, сетовал на отсутствие полного набора специй. Пища стала немного вкуснее благодаря изобретательности Богоутова. Многие из нас с живым участием отнеслись к Колиным экспериментам: давали советы, припоминали рецепты своих домашних довоенных фирменных блюд. В помощь самодеятельному повару назначали дежурных. В их обязанности входило мыть кастрюли, носить дрова и вообще выполнять работу кухонного рабочего. От дежурств не освобождался никто.
С наступлением весны началось и всеобщее увлечение огородами и сбором зелени, трав. Горожане отправлялись в пригороды, на станции Удельная, Шувалово, как, впрочем, и в городские парки, сады, на пустыри собирать крапиву, лебеду и еще какую-то зелень. Из нее варили супы и каши, радуясь появлению витаминов, так необходимых при цинготных заболеваниях. Некоторые кулинары пекли из лебеды лепешки. Дом радио был буквально пропитан запахами этих травяных кормов. <...>
Как только на улицах стало тепло, мы ликвидировали «буржуйки», печурки, благоустроили седьмой этаж под удобное общежитие. Окна его выходили на солнечную сторону, и кое-кто из молодежи начал принимать солнечные ванны.
О самых страшных месяцах блокады (зима 1941/42 года) поведала Г. П. Вишневская.
Всего только несколько месяцев прошло с начала войны, а город уже голодал. Все меньше и меньше продуктов стали выдавать по карточкам. 20 ноября 1941 года рацион хлеба дошел до 125 граммов иждивенцам и 250 – рабочим. Крупы давали 300 г, масла – 100 г в месяц. Потом пришло время, когда уже не выдавали ничего, кроме хлеба. Да и эти 125 г, от которых зависела жизнь, были не хлебом, а липким черным месивом, сделанным из мучных отходов, мокрым и расплывающимся в руках. Каждый растягивал свой кусок насколько мог...
Какое-то время еще работали школы, кто был в силах – приходил. Сидели в пальто и шапках в ледяном, нетопленном классе, голодные. У всех – закопченные лица: электричества уже не было, в квартирах горели коптилки – баночки с какой-то горючей жидкостью, в которые вставлялся маленький фитилек. Света она дает ничтожно мало, но коптит немилосердно: отсюда и название. И у учительницы нашей скопилась в морщинках эта копоть. Обессилевшие от голода люди постепенно стали опускаться – не мылись, покрылись вшами.
Были столовые, где за талончик на 20 г крупы давали тарелку супа. Правда, суп – одно только название, но хоть что-нибудь, все лучше, чем ничего. Раз пошли мы в такую столовую с девчонкой из моего класса. Я оторвала талончик, карточку положила на стол и пошла к окошечку получать свой суп. Вернулась обратно – девчонка сидит, а карточки моей нет. Она ее украла. А ведь украсть карточку, когда 125 г хлеба в день и 300 г крупы в месяц, – это равносильно убийству. Я ее хорошо помню, эту девчонку, – она была из тех, у кого животное чувство голода побеждало рассудок, они теряли человеческий облик и умирали в первую очередь. Эта выжила, потому что ела человеческое мясо. У нее был странный взгляд, какая-то ужасная походка – она ходила боком и говорила всегда только о еде. Потом, когда мы вместе оказались на казарменном положении и жили в общей комнате, она обворовала меня еще раз. Но я не могла ничего прятать – меня это унижало! Я вспоминаю о ней сейчас без осуждения – я не виню ее. Время было страшное, и нравственно выживали те, в ком не был побежден дух.
Люди умирали прямо на улицах и так лежали по нескольку дней. Часто можно было увидеть трупы с вырезанными ягодицами. Бывало, что, если в семье кто-нибудь умирал, оставшиеся в живых старались как можно дольше его не хоронить, не заявлять о его смерти, чтобы получать на умершего хлебную карточку. Матери лежали в постели с мертвыми детьми, чтобы получить еще хоть крошку хлеба, пока не умирали сами. Так и оставались замерзшие покойники в квартирах до весны. <...>
Вышел приказ об эвакуации детей и женщин. Это была последняя возможность выехать. Последняя лазейка – через Ладожское озеро, по ледяной трассе, пока не пришла весна. Собралась тетя Катя с тремя детьми, поехал Андрей... В переполненных грузовиках ехали они ночью – все-таки был шанс, что не попадут снаряды. Но немцы простреливали дорогу метр за метром. А ведь знали, что едут полумертвые женщины и дети!
Колеса машины полностью в воде (уже начал таять лед), кругом воронки от бомб и снарядов – часто машины проваливались и шли под лед. Последние дни, часы эвакуации... И все-таки успели вывезти десятки тысяч людей. Ладога – «дорога жизни».
На другом берегу спасшихся ждала еда. Это было большое испытание. Люди, обезумевшие от голода, набрасывались на хлеб, не обращая внимания на предупреждения врачей о том, что следует соблюдать осторожность, – множество переживших голод не пережили долгожданного куска хлеба. У тети Кати умерли двое младших детей: не выдержали, бросились на хлеб, наелись досыта. В результате – кровавый понос, и через день обоих не стало. Здесь же она их и похоронила. Остался у нее один сын, и с ним она поехала дальше. Об Андрее с тех пор, как он эвакуировался, мы ничего не знали. Умер ли он на ладожской «дороге жизни» или в эшелоне – один Бог ведает.
И вот я осталась одна. Родные звали меня с собой, но я отказалась. Не то чтоб была на то какая-то разумная причина – видно, подступило уже равнодушие, безразличие к своей реальной судьбе, то состояние, которое, в общем-то, помогло мне выжить. <...>
Я жила в каком-то полусне. Опухшая от голода, сидела одна, закутанная в одеяла, в пустой квартире и мечтала... Не о еде. Плыли передо мной замки, рыцари, короли. Вот я иду по парку в красивом платье с кринолином, как Милица Корьюс в американском фильме «Большой вальс»; появляется красавец герцог, он влюбляется в меня, он женится на мне... Ну и, конечно, я пою – как она в том фильме (я еще до войны смотрела его раз двадцать).
Я даже не страдала от голода, а просто тихонько слабела и все больше и больше спала. Мучило лишь вечное ощущение холода, когда ничем нельзя согреться... И, вспоминая сейчас блокаду, я прежде всего вижу промерзшие, покрытые инеем стены нашей комнаты, а за окном – пустынные, занесенные снегом улицы, по которым кто-нибудь, закутанный до глаз в разное тряпье, волочит санки с покойником, зашитым в простыню или одеяло. <...>
Однажды ночью я проснулась от странных звуков, несшихся с улицы. Подошла к окну – внизу стоит открытый грузовик, доверху нагруженный трупами: к весне боялись эпидемий, ездили собирать мертвецов по квартирам. Для этого был организован специальный отряд из женщин – им выдавали дополнительный паек за тяжелую работу. Работали они ночью. Выволокут промороженного мертвеца из квартиры на улицу, возьмут за руки за ноги, раскачают – раз, два, три! – и бросают в грузовик. Звенит, как обледеневшее бревно. От этих-то звуков я и проснулась. Смотрю, вынесли женщину, бросили наверх – а у нее длинные-длинные волосы, упали вдруг, рассыпались живой волной! Боже, красота-то какая! Вот и я, наверно, совсем бы не проснулась однажды, и меня в грузовик – раз, два, три!.. И зазвенела бы...
Но пришла весна 1942 года, и стали ходить по квартирам искать уже тех, кто остался в живых. Такая комиссия из трех женщин пришла и ко мне.
– Эй, кто живой?
Слышу – из коридора кричат, а я дремлю, и отвечать неохота.
– Смотри, девчонка здесь! Ты живая?
Открыла глаза – три женщины возле дивана моего.
– Живая...
– А ты с кем здесь?
– Одна...
– Одна?! Что же ты здесь делаешь?
– Живу...
Если б они тогда не пришли – был бы мне конец.
На другой день они вернулись и отвели меня в штаб МПВО (местной противовоздушной обороны). Зачислили меня в отряд, состоявший из 400 женщин, жили они на казарменном положении. Командиры – мужчины-старики, не годные к отправке на фронт. Получали все военный паек. Носили форму – серо-голубые комбинезоны, за что моряки в шутку прозвали их «голубой дивизией». Вот в эту-то «дивизию» я пришла и ожила среди людей.
Обязанности наши заключались в круглосуточных дежурствах на вышках: мы должны были сообщать в штаб, в каком районе видны вспышки и пламя пожаров; если была бомбежка или артиллерийский обстрел, то где были взрывы, в какую часть города попадания. Сразу после сигнала воздушной тревоги мы должны были быть готовы выехать по первому же требованию для помощи гражданскому населению: откапывать заваленных в разбитых взрывами домах, оказывать первую медицинскую помощь и т. д. Кроме того, днем надо было работать на расчистке города. Мы ломали, разбирали деревянные дома на топливо и раздавали дрова населению (в Ленинграде было то же самое – там совсем не осталось деревянных домов).
Техники, конечно, никакой не было. Руки, лом да лопата. После страшных морозов везде полопались канализационные трубы, и, как только земля оттаяла, надо было чинить канализацию. Это делали мы, женщины, – «голубая дивизия». Очень просто делали. Допустим, улица длиной 1000 м. Сначала нужно поднять ломом булыжную мостовую и руками оттащить булыжник в сторону. Выкопать лопатой и выбрасывать землю из траншеи глубиной метра два. Там проходит деревянный настил, под которым скрыта труба. Отодрать ломом доски и... чинить там, где лопнуло. Рецепт прост и ясен, как в поваренной книге. Вот так я и узнала, как устроена канализация. Стоишь, конечно, в грязи по колено, но это неважно – ведь мне дают есть.
Хлеб – 300 г – весь отдают утром, плюс еще кусочек сахару и 20 г жиру. В обед – суп и каша, на ужин – каша. Все это крошечными порциями, но это же царская еда, и каждый день! Это уже жизнь.
Голосом блокадного Ленинграда была поэтесса О. Ф. Берггольц, диктор ленинградского радио, «обаятельный сплав женственности и размашистости, острого ума и ребячьей наивности», по выражению В. К. Кетлинской, главы Ленинградского отделения Союза писателей СССР. Тихий голос Ольги Берггольц, звучавший по радио, в блокадные годы стал голосом самого города – это были репортажи с фронта, просто беседы, стихи...
В бомбоубежище, в подвале,
нагие лампочки горят...
Быть может, нас сейчас завалит,
Кругом о бомбах говорят...
...Я никогда с такою силой,
как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
такой влюбленной не была.
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
...Какие ж я могла найти слова,
я тоже – ленинградская вдова.
Стоит отметить, что имя О. Ф. Берггольц значилось в составленном гитлеровцами списке тех, кто подлежал немедленному уничтожению после захвата города.
Позднее по московскому радио был прочитан «Февральский дневник» поэтессы.
То, что мы останемся в Ленинграде, как бы тяжело ни сложилась его судьба, – это мы решили твердо с первых дней войны. Я должна была встретить испытание лицом к лицу. Я поняла: наступило мое время, когда я смогу отдать Родине все – свой труд, свою поэзию. Ведь жили мы для чего-то все предшествующие годы...
Уже за Невкой тропинку мою пересекла поперечная. И так случилось, что в ту минуту, когда я подошла к этому малому перекрестку, столкнулась я с женщиной, замотанной во множество платков, тащившей на санках гроб... Я остановилась, чтобы пропустить гроб, а она остановилась, чтобы пропустить меня, выпрямилась и глубоко вздохнула. Я шагнула, а она в это время рванула саночки. Я опять стала. А ей уже не сдвинуть с места санки... Она ненавидяще посмотрела на меня из своих платков и еле слышно крикнула:
– Да ну, шагай!
И я перешагнула через гроб, а так как шаг пришлось сделать очень широкий, то почти упала назад и невольно села на ящик. Она вздохнула и села рядом.
– Из города? – спросила она.
– Да.
– Давно?
– Давно. Часа три, пожалуй.
– Ну что там, мрут?
– Да.
– Бомбит?
– Сейчас нет. Обстреливает.
– И у нас тоже. Мрут и обстреливают.
Я все-таки раскрыла противогаз и вытащила оттуда драгоценность: «гвоздик» – тонюсенькую папироску. Я уже говорила, что у меня их было две: одну я несла папе, а другую решила выкурить по дороге, у завода имени Ленина. Но вот не утерпела и закурила. Женщина с неистовой жадностью взглянула на меня. В глубоких провалах на ее лице, где находились глаза, вроде что-то сверкнуло.
– Оставишь? – не сказала, а как-то просвистела она и глотнула воздуху.
Я кивнула головой. Она не сводила глаз с «гвоздика», пока я курила, и сама протянула руку, увидев, что «гвоздик» выкурен до половины. Ей хватило на две затяжки.
Потом мы встали, обе взялись за веревку ее санок и перетащили гроб через бугорок, на котором он остановился. Она молча кивнула мне. Я – ей. И опять, от столба к столбу, пошла к отцу...
В конце 1942 года О. Ф. Берггольц ненадолго выбралась в Москву – и записала в дневнике: «Я не доставила москвичам удовольствия видеть, как я жадно ем... Я гордо, не торопясь, съела суп и кашу...»
Восемнадцатого января 1943 года блокада была прорвана – в районе Шлиссельбург – Синявино, у Невской Дубровки, на плацдарме, отбитом еще в первые месяцы осады. Как вспоминал Г. К. Жуков:
Как потом показали пленные, удар советских войск, который гитлеровцы ожидали целый год, в тот день оказался все-таки для них неожиданным, особенно по силе и мастерству.
В 9 часов 30 минут утреннюю морозную тишину разорвал первый залп артиллерийской подготовки. На западной и восточной сторонах шлиссельбургско-мгинского коридора противника одновременно заговорили тысячи орудий и минометов обоих фронтов.
Два часа бушевал огненный ураган над позициями противника на направлениях главного и вспомогательных ударов советских войск. Артиллерийская канонада Ленинградского и Волховского фронтов слилась в единый мощный рев, и трудно было разобрать, кто и откуда ведет огонь. Впереди вздымались черные фонтаны разрывов, качались и падали деревья, летели вверх бревна блиндажей противника. Над землей то тут, то там появлялись серые, быстро оседающие на сильном морозе облачка – испарения от вскрытых огнем болот. На каждый квадратный метр участка прорыва падало два-три артиллерийских и минометных снаряда.
Хорошо подготовленная атака принесла желаемые результаты. Преодолевая сопротивление врага, взламывая его оборону, ударные группировки обоих фронтов, хотя и не без больших трудностей, настойчиво пробивались навстречу друг другу.
Семь суток шла ожесточенная борьба в глубине обороны противника, не прекращаясь ни днем, ни ночью. Гитлеровские войска упорно сражались за каждую высоту, за каждую рощу и поселок. Но их оборона была сломлена общими усилиями советских воинов всех родов войск, хорошо взаимодействовавших друг с другом.
В результате наступления наши войска заняли Шлиссельбург и ряд других населенных пунктов, превращенных противником в мощные узлы сопротивления. 18 января в районах Рабочего поселка № 5 и Рабочего поселка № 1 наступавшие части фронтов соединились. Блокада Ленинграда была прорвана!
В тот же день по радио прозвучало обращение к горожанам О. Ф. Берргольц – «нашей Оли», как ее называли в городе.
Ленинградцы! Дорогие соратники, друзья! Блокада прорвана! Мы давно ждали этого дня, мы всегда верили, что он будет... Ленинград начал расплату за свои муки. Мы знаем – нам еще многое надо пережить, много выдержать. Мы выдержим все. Мы – ленинградцы. Уж теперь-то выдержим, теперь-то мы хорошо почувствовали свою силу.
Да здравствует суровый и спокойный,
Глядевший смерти в самое лицо,
Удушливое вынесший кольцо,
Как человек, как труженик, как воин!
Сестра моя, товарищ, друг и брат, —
Ведь это мы, крещенные блокадой,
Нас вместе называют – Ленинград,
И шар земной гордится Ленинградом.
Клянемся тебе, Большая земля – Россия, что мы, ленинградцы, будем бороться, не жалея сил, за полное уничтожение блокады, за полное освобождение советской земли, за окончательный разгром немецких оккупантов.
Г. П. Вишневская говорила, что день прорыва блокады запомнила на всю жизнь.
Сижу вечером одна в комнате – все в кино ушли, тут же в доме. Музыку по радио передают. Я у печки задремала, и вдруг музыка оборвалась, и я слышу сквозь дрему голос диктора Левитана: «...Правительственное сообщение... наши доблестные войска... блокада Ленинграда прорвана!» Боже ты мой, и я одна это слышу! Я вскочила – что делать, куда бежать? Надо сказать, кричать, кричать: «Товарищи, жизнь! Блокада прорвана!» А вдруг показалось? Вдруг приснилось? Бегу в кинозал, приоткрываю дверь – с краю сидит взводный. Я ему шепотом:
– Взводный, скорей сюда, скорее!
Вышел в коридор.
– Ну, что случилось?
А у меня сердце в самом горле стучит. Кричу ему:
– Блокада прорвана!
– С ума ты сошла! Закрой дверь и давай без паники!
– Да иди же сюда, послушай радио!
Побежали в нашу комнату, а там, конечно, Левитан по радио все снова повторяет. Мы – обратно в зал, дверь нараспашку, включаем свет:
– Товарищи, блокада прорвана!
Что тут началось! Это было почти безумие. Хотя впереди еще много горя, но мы уже не отрезаны от своих, есть уже маленькая дверца, щель, через которую к нам могут прорваться люди с помощью!
Конечно, не на другой же день улучшилось положение, но вот уже прибавляют к пайку еще 100 г хлеба, на кораблях угощают американскими консервами – люди пробиваются к нам!
Окончательно блокаду удалось снять только к январю 1944 года. За это время в городе скончались до одного миллиона человек, причем 97 процентов из них умерли от голода...
А. А. Ахматова писала:
И в ночи январской, беззвездной,
Сам дивясь небывалой судьбе,
Возвращенный из смертной бездны,
Ленинград салютует себе.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.