ЧАСТЬ I. ПОСЛЕДНЕЕ ОЖИДАНИЕ

ЧАСТЬ I. ПОСЛЕДНЕЕ ОЖИДАНИЕ

Чтение депеш из России привело Наполеона к выводам, как раз противоположным тем, какие делал его посланник, которому во всяком поступке Александра хотелось видеть искренние и благие намерения. Такая доверчивость Коленкура была основной чертой его благородного характера, потребностью его души, и нужно было выставить перед его взорами слишком ясные и убедительные доказательства, чтобы заставить его судить менее благоприятно о монархе, удостаивавшем его своими милостями. Наполеон исходил из другой точки зрения. Со времени последней кампании, когда он накрыл Александра в вероломстве, он относился с недоверием ко всем намерениям царя и в каждом его поступке, в каждом слове искал задней мысли. “Я знаю греков”, – вскоре скажет он, употребляя нелестное для молодого императора сравнение с владыками Византийской империи. Но нужно сказать, что и сам он никогда не отказывался от случая противопоставить двуличности своего союзника утонченную хитрость, которой щедро одарила его родина предков. Если обратить внимание на усилия, какие употребляют обе стороны, стремясь разгадать и уяснить себе игру противной стороны, прикрываемую видом самой искренней дружбы, то кажется, что присутствуешь при поединке двух рас, одинаково владеющих искусством притворяться и хитрить – это состязание итальянца с византийцем. В описываемый нами момент, читая между фактами, выдвигая некоторые из них на первый план, сравнивая и группируя данные, сообщаемые ему его посланником, Наполеон подметил умысел царя спрятаться за мать, впутать в дела министра, сестру, и из всего этого он выводит заключение, что Александр искусно готовит почву, чтобы увернуться от предложения, явно не отклоняя его. Русский двор, – думал император, – заготовляет предлоги, чтобы вежливо указать ему на дверь, и он находил – таково его собственное выражение – что для того, “чтобы всучить ему отказ”,[321] игра была недурно задумана. С этих пор эта невыносимая для его гордости мысль завладела его умом. Она – источник его вдохновения; ею определяется его дальнейшее поведение.

Если бы Россия уклонилась от предложения, она вынудила бы его прибегнуть к партии, к которой он и сам уже склонялся в силу совершившегося в нем перелома; она заставила бы его обратиться к Австрии, которая по собственному почину шла навстречу его желаниям. Но станет ли он выжидать до тех пор, когда обстоятельства безусловно вынудят его к перемене фронта, когда его неудача в Петербурге будет бесспорным и совершившимся фактом? Или же он сам предупредит Россию и, отступая первым, лишит ее возможности указать ему на дверь? Думать, что из этих двух путей он способен избрать путь, менее отвечающий его гордости, значило бы плохо знать его. “Он был слишком горд и хитер для того, чтобы дать событиям дойти до конца”, – говорит Маре. Предвидя угрожающий ему неприятный удар, он предпочитает резким движением увернуться от него и направить руку противника в пространство.

Но для такого движения время еще не пришло, да и благоразумие требует не торопиться. Чтобы принять твердое решение относительно дальнейшей судьбы переговоров, ведущихся в России, недостаточно одних симптомов, как бы знаменательны они ни были. Наконец, возможно и то, что Коленкур судит правильно, что царь искренно работает в пользу нашего дела, и, можете быть, ему удастся восторжествовать над своей матерью. Затем обратиться к другой стороне в то время, когда Александр обещает дать ответ в определенный срок, когда с часу на час может придти согласие России, значило бы подать повод к справедливому негодованию царя и вызвать жестокий разлад, чего Наполеон всячески желает избегнуть, особенно в настоящий момент, когда вся Испания охвачена пламенем мятежа, а Франция жаждет только покоя. Хотя уже один тот факт, что Россия держит его в неопределенном положении, что она обсуждает его просьбу, не оставляет и тени от тех выгод, которые он некогда усматривал в русском браке, – тем не менее, он чувствует, что зашел слишком далеко, что отступить c легким сердцем он уже не может, Поэтому он решает потерпеть еще несколько дней в надежде, что его сомнения скоро будут разрешены. Он думает, что герцог Виченцы, усердие которого ему хорошо известно, не замедлит уведомить свой двор о ходе переговоров и, по всей вероятности, в ближайшем будущем представит новые сведения. Желание императора обладать таковыми обнаруживается в том, как он приказывает посланнику донести о приеме, оказанном его посланию. “Желательны, – пишет Шампаньи Коленкуру 31 января, – более подробные сведения; надеются получить их с вашим первым курьером; они необходимы для принятия решения с полным знанием дела”.

Это были единственные слова, которыми Наполеон ответил на всякого рода бумаги, присланные Коленкуром. Как видим, эти слова не имеют ничего общего с тем, что говорилось шесть недель тому назад. При этом он не только не отсылает с обратным курьеров утвержденного договора о Польше, но и не подписывает его, он хочет решиться на эту крайне важную уступку только по зрелом размышлении. С этого времени, не принимая пока никаких обязательств относительно Австрии, он с недоверием следит за Россией и задерживает все дела с нею. Но уже теперь он принимает меры, чтобы переход от России к Австрии, если таковому суждено свершиться, имел вид вполне естественного, а не вынужденного события, чтобы он не шокировал и не сбивал с толку общественной мысли. Он хочет подготовить умы, дать почувствовать французам возможность и этой второй комбинации, и для начала с большой оглаской передает на обсуждение тот вопрос, который еще недавно разрешал своей высочайшей волей.

27 января он ознакомился с содержанием депеш Коленкура, а в воскресенье – 29-го, после обедни – в Тюльери распространился слух, что у императора днем будет большое частное совещание – совет из членов его семьи и государственных чинов, на котором будет обсуждаться выбор будущей императрицы. Действительно, короли и принцы обоих семейств, высшие чины империи, кардинал Феш, министры, председатели Сената и Законодательного Корпуса начали съезжаться во дворец. Все они, человек двадцать пять – тридцать, были введены в залу, где сорок три дня тому назад был составлен акт о разводе.

После того, как с подобающей церемонией совершился высочайший выход, когда император сел в кресло, а приглашенные – высочайшие особы и сановники – собрались в благоговейном молчании вокруг совещательного стола, наступил торжественный момент, подобный которому, надо полагать, редко встречался в необычных событиях нашей истории. Представьте себе человека, могуществом превзошедшего Цезаря и Карла Великого, представьте себе, что он перед вашими взорами готовит решение, благодаря которому рассчитывает управлять будущим, как доселе владел настоящим, вообразите, что присутствуете при моменте, когда он предоставляет слово Франции и устами самых знаменитых ее представителей приглашает ее дать ему совет. Сгруппируйте вокруг него знаменитых титулованных мужей, из которых одни олицетворяют военный героизм, другие – политический и административный гений; с одной стороны, лиц, шпагой завоевавших себе королевский титул, с другой – государственных деятелей, мужей опыта и знания, хранителей традиций: Мюрата и Евгения, Талейрана и Фуше, Бертье, Камбасереса, Маре, Шампаньи, Фонтана – людей, не одинаковых по происхождению, уму и склонностям, но объединенных общим повелителем, который служит для них связывающим звеном и с которым связана их собственная судьба. Заставьте всех их предстать перед вами с их всем знакомыми чертами, с их характерными манерами, с теми особенностями души и облика, благодаря которым они запечатлелись в воображении потомства; придайте этой сцене тот важный и величественный тон, который в то время господствовал во всех государственных делах; перенесите все это в величественные золоченые апартаменты, и вы поймете, что никто из присутствующих не мог избегнуть неизгладимого и глубокого впечатления.

Но под этой величественной внешностью поищем самую сущность дела; спросим себя, к какому практическому результату могло привести это не имеющее примера в прошлом совещание. Объявленной целью совещания было – дать выбору императора определенное направление, помочь ему в этом деле. Но выбор зависел прежде всего от событий, которые Наполеон сам поставил вне своей воли. Переговоры в Петербурге были поставлены в такие условия, что первый же курьер из России быть может, ехавший уже по Германии, мог привезти вполне оформленный брачный договор между царем и нашим посланником, и тогда императору было бы крайне трудно вернуть свою свободу, распоряжаться которой он предоставил Коленкуру. Русский брак делался обязательным уже только в силу извещения, что он возможен. Что же касается австрийского брака, то о нем могла быть речь только в том случае, если бы Россия дала ясные указания своего нежелания породниться.

Чего же добивался император, требуя совета по вопросу, решение которого не принадлежало ему? Во-первых, он хотел утолить народное нетерпение. Ему, известно было, что ожидание важного события поддерживает возбуждение умов; что Париж волнуется, нервничает, считает дни; находит, что дело тянется слишком долго, и удивляется, что до сих пор нет ничего определенного. Чтобы объяснить эти замедления, Наполеон прикидывается, что затрудняется в выборе между высокими партиями, которые предлагаются ему со всех сторон. Не имея еще возможности представить развязку, он делает вид, что занят ее подготовкой и что в этих видах окружает себя самыми просвещенными и надежными умами. Обладая редким искусством в деле воздействия на народы, с одинаковым искусством ослепляя их, как блестящими миражами, так и волшебной действительностью, он хочет отвлечь внимание французов от истинного положения дел и занять их зрелищем больших прений.

Затем, ему было небезызвестно, что у значительной части общества имя Австрии вызывает большие опасения. Австрия, по существу, государство старого режима, отсюда страх французов, как бы, сблизившись с ней, не поворотить назад, а всякое подобие ретроградного движения тревожит нацию, ибо и сторонником-то империи она сделалась главным образом потому, что империя упрочила новый режим, что она придала ему блеск и славу и взяла его под свою охрану от всякого рода покушений. Но Наполеону известно и то, что многие из его министров и высших военных чинов желают выбора эрцгерцогини. Он считает полезным, чтобы их авторитетный голос был услышан, чтобы они ответили на страхи и сомнения общества, заставили бы оценить выгоды австрийского брака и указали на неудобства первоначально намеченной партии. Так как совет предполагается гласный, при открытых дверях, то известного рода замечания будут вынесены наружу и могут настроить и направить умы надлежащим образом. Если бы Австрии пришлось занять место России, Наполеон не желает, чтобы эта замена была приписана затруднениям, встреченным в Петербурге. Публика должна приписать эту перемену побуждениям высшего порядка, должна видеть в ней свободно и зрело обдуманный выбор и заранее утвердить его, сделаться участницей в деле.

Император открыл заседание несколькими фразами, которые могли бы служить образцом надменности и ораторского искусства, “Я могу жениться, – сказал он, – на русской великой княжне, на австрийской эрцгерцогине, на саксонской принцессе, на одной из принцесс царствующих домов в Германии или же на француженке. Только от меня зависит указать ту, которая при вступлении в Париж первой пройдет под Триумфальной Аркой”.[322] Он тем настойчивее напирал на свободу своего выбора, что отлично сознавал, что у него нет ее. Он прибавил в выражениях, которые должны были польстить национальному чувству французов, что брак с француженкой был бы ему наиболее по сердцу, но что государственные интересы могут потребовать иной партии. Затем получил слово и выступил в роли докладчика герцог Кадорский. Он дал некоторые указания относительно разных принцесс, возраст и высокое положение которых отвечали предполагаемому выбору; назвал великую княжну, эрцгерцогиню австрийскую и саксонскую принцессу. После этого были открыты прения, и император пригласил членов совета высказать свои мнения.

Мастерский рассказ, написанный с поразительный искусством и жизненностью, посвятил нас во все подробности этого совещания. В нем приведены имена говоривших и тщательно воспроизведены их речи.[323] Но он опирается на описание только одного свидетеля – Камбасереса. С тех пор появились в печати рассказы других современников, но весьма несходные, и вот тут-то и начинаются затруднения для разрешения задачи, выпавшей на долю историка. Вот какой факт сильно подрывает кредит современников. Из присутствовавших на совещании многие оставили мемуары я нарисовали в них картину или набросок этой сцены[324]. Но среди этих рассказов, составленных некоторое время спустя после события, не найдется и двух, которые сходились бы вполне относительно данных времени, состава совета и, в особенности, высказанных мнений. Если день и может быть достоверно установлен на основании документальных указаний,[325] то нельзя с уверенностью сказать того же о подаче мнений. Разногласие по этому вопросу легче объяснить, чем примирить. Желание преувеличить свою роль и умалить или извратить роль других могло вызвать у многих повествователей некоторое ослабление памяти, чему весьма способствовало одно непредвиденное на первом заседании обстоятельство. Дело в том, что второе совещание по тому же вопросу состоялось несколько дней спустя, когда положение уже существенно изменилось, что не могло не отразиться на мнениях. Авторы мемуаров, все без исключения, спутали свои воспоминания и умышленно соединили оба собрания в одно, так что нет никакой возможности восстановить, что собственно относится к первому. При таких условиях – в этом надо откровенно признаться – невозможно определить точно речь каждого члена, передать буквально содержание и даже смысл всех речей, иначе говоря, составить протокол заседания.

Но все-таки на основании некоторых данных, достоверность которых установлена, возможно представить общий характер прений, и, хотя и нет полных сведений о том, кто голосовал за то или иное мнение, тем не менее, можно с положительностью указать, какие мнения были высказаны; можно нарисовать, как начался спор и как он велся между выразителями разных мнений. Мысль жениться на француженке никем не была подхвачена. Саксонский брак нашел несколько сторонников. С точки зрения отношений к России, он представлял все неудобства австрийского брака, не имея его выгод; он имел вид беспритязательной благопристойности, что могло понравиться недалеким и боязливым людям; компрометируя императора, он не компрометировал их самих. Саксонский брак был поддержан министром финансов Лебреном и собрал два или три голоса. Настоящая борьба возгорелась только при имени двух империй – России и Австрии. Это было не только серьезным спором между сторонниками того или другого брачного союза, сколько распрею внутреннего порядка, возобновлением вечной борьбы страстей, которые в течение целого века периодически мутили и разрывали на части нашу родину. По поводу вопроса о браке составились в совете, если можно так выразиться, правая и левая сторона, и снова сформировались те две Франции, которых насильно сблизила железная рука и вдохновение гения.

По странному стечению обстоятельств, за самодержавную Россию стала самая передовая партия. Под знаменем России сгруппировались ненавистники ее соперницы – лица, насквозь пропитанные духом революции с ее предрассудками и традициями. Выразителем этого направления выступил король Мюрат. Со свойственной ему пылкостью и хлестким красноречием, он стремительно напал на Австрию. Чтобы сразить ее, он пустил в ход все избитые фразы, которыми так часто пользовалось революционное невежество. Впрочем, все заставляло неаполитанского короля оказать поддержку России. Во-первых, Богарне держали сторону Австрии; одного этого уже было достаточно, чтобы он, от имени Бонапартов, бросился в противоположный лагерь. Затем, этот дивный солдат, командуя авангардом в 1807 г., лучше всех других оценил доблесть русских. Он был вправе сказать, что они были самыми стойкими противниками, какие до сих пор встречались французам; что было бы крайне полезно отвратить их враждебность и заручиться их поддержкой. Правда, с 1809 г. эти доводы потеряли в глазах императора часть своего значения. Мюрат, не принимавший участия в дунайской кампании, оставался под впечатлением Эйлау; – Наполеон помнил Эслинг. Особенные силу и значение словам Мюрата придавало то, что за ним выступала большая партия в народе – все, кто боялся возврата к прежним принципам, к прежним злоупотреблениям и привилегиям, все, кто увидел бы в австрийском браке сделку с прежним режимам.

Мнение Мюрата, нашедшее горячих приверженцев, встретило и самых многочисленных противников. За Австрию были все, кто из принципа или по врожденной склонности желал, чтобы император, по возможности, отрекся от революционного наследия и принял традиции старой законной монархии. В совете эта мысль не была высказана открыто, ее прикрыли и поддержали соображениями внешней политики, весьма искусно подобранными и, нужно сказать, весьма правдоподобными.

Было сказано: поддержание континентального мира и завоевание морского – вот что всегда было первой необходимостью и всеобщим желанием. Отличительной чертой войн на континенте, явившихся следствием революции, был постоянно возобновлявшийся поединок между Францией и Австрией. Примирение этих двух противника закроет источник, из которого вытекло так много крови; оно уничтожит главную причину столкновений, упрочит безопасность наших границ, и окончательно установит судьбу Германии и Италии, обычных ставок и театра военных действий. Закрыть для борьбы и соревнования эти два огромных поприща – не значит ли доставить покой миру?

Эти доводы в пользу выгод настоящего момента могли найти поддержку и в других весьма серьезных соображениях; они могли быть поставлены в связь со стройной системой, с целой политической теорией, на ценность которой указывала история недавнего прошлого. Начиная со второй половины восемнадцатого столетия, в то время, когда мы не столько занимались расширением своих границ, сколько поддержанием мира в Европе и направлением своей деятельности на моря, старая монархия мудро отказалась от потерявшего смысл соперничества с австрийским домом. Она протянула руку своему трехвековому врагу и в согласии с ним искала гарантии европейской устойчивости. Правда, на первых порах этот союз не был счастлив, но зато впоследствии он доставил континенту двадцатипятилетний мир и дал возможность отомстить англичанам. Можно представить себе, какое значение мог приобрести этот пример прошлого в описываемую нами эпоху, когда Франция, втянутая в беспощадную борьбу с островитянами, превзошла на континенте свои самые смелые надежды, когда она повсюду достигла ее естественных границ и даже местами перешла их? Не должны ли были все ее желания сводиться к тому, чтобы сохранить и закрепить за собой свои необъятные владения? Не приобретало ли дело охранительной и предусмотрительной политики наилучшего союзника в лице Австрии, в этом спокойном, не склонном к приключениям государстве, которое желало только сохранять свои владения, а не завоевывать чужие? Наиболее дальновидные из советников императора – те, которых склад ума и карьера наиболее сроднили с изучением международных отношений и законами истории, оставались верными преданиям охранительного союза – тем преданиям, которые до половины девятнадцатого века по непрерывной нити передавали друг другу наиболее мудрые и наименее выслушиваемые из наших государственных людей. Будучи в принципе убежденным сторонником такой политики, – допуская, что был момент, когда Наполеон мог осуществить на деле ее принципы, – мы, тем не менее, думаем, что в 1810 г. время для успешного ее применения было уже пропущено. В это время Австрия шла нам навстречу только на словах в силу необходимости. Она слишком пострадала от нас, чтобы простить нам. Ее непрерывные потери поддерживали в ней непреодолимое чувство затаенной вражды и мести. Тем не менее, надо сознаться, что политика сближения с Австрией, рассматриваемая с теоретической точки зрения и вне условий того времени, находила опору в серьезных рассуждениях и достопамятных примерах.

Никто лучше и полнее Талейрана не мог бы развить доводов в пользу австрийской системы. Он неоднократно излагал ее, как свою излюбленную доктрину. Он был учеником министров, творцов союза с Австрией в восемнадцатом столетии, и сделался учителем тех, которые мечтали о нем в наши дни: он – главное связующее звено в этой непрерывной цепи. Однако из прений не видно, чтобы Талейран, может быть, стесненный своими тайными сношениями с русским двором, взял на себя инициативу выдвинуть выгоды австрийской партии. Если он ее и поддерживал – что еще не установлено безусловно[326]– то с оговорками, ходил вокруг да около, и на словесном состязании, где каждому предоставлено было высказать вполне свободно свое мнение, показав себя более дипломатом, чем оратором. Первый, кто с убеждением и в убедительных выражениях заговорил в пользу Австрии, был принц Евгений. После него блестящим защитником того же дела выступил герцог Бассано. Министр иностранных дел еще до совещания был сторонником Австрии; граф Моллиен присоединился к ним. Фонтан и состоявший в здании придворного духовника кардинал Феш со страстной горечью говорили против России, приводя всевозможные доводы, но, в особенности, доводы религиозного свойства и вытекающие из различия обрядов вероисповедания[327]. Хотя решающее большинство еще не обрисовалось, но голоса лиц, имеющих большой вес, были в пользу Австрии. Правда, они могли быть уравновешены мнением высокого значения. Великий канцлер Камбасерес, устами которого заговорила сама мудрость, выступил в пользу России. Камбасерес предвидел, что государство, которое не будет избрано, неизбежно сделается нашим врагом. Исходя из этого соображения, он постарался осторожно указать на то, что наибольшая опасность в будущем была отнюдь не в возобновлении враждебных отношений к Австрии, которую можно рассматривать, как побежденную заранее, но в войне на Севере, в разрыве с империей, средства и сила сопротивления которой были страшной и притом неведомой величиной. Хотя это важное предостережение, по видимому, не произвело непосредственного впечатления на присутствующих, но и теперь, вдали от событий, чувствуется, как оно витает над дебатами и ясно обрисовывает положение[328].

Император выслушивал все, что говорилось, оставаясь бесстрастным, величественным и, насколько возможно, избегая, так или иначе, выражать одобрение или неодобрение. Он предоставил спору идти своим путем, давая ему разгораться, но не позволяя переходить известных границ, и в случае надобности, умея одним словом, одной многозначительной фразой направлять прения и сдерживать увлекающихся. В его расчеты не входило, чтобы весы слишком явно склонялись в ту или другую сторону, ибо он и сам еще не знал, к какому мнению обстоятельства вынудят его склониться. Лишь только приводился довод, который мог навлечь на одну из сторон слишком заметное нерасположение или непоправимо подорвать веру в нее, он тотчас же останавливал оратора и разрушал впечатление его слов. Военный министр, Лакюе граф де Сессак, в сильных выражениях нападал на Австрию. Он напомнил о непрерывных разгромах этой империи, о постоянном сужении ее границ, и, воодушевляясь, сказал: “Австрия – уже не великая держава”. – “Австрия – уже не великая держава”, – прервал его император. – Видно, милостивый государь, что вы не были при Ваграме”.[329] И тотчас же в памяти императора воскресли впечатления этого дня и яркими образами промелькнули перед его умственными взорами и ожесточенные, рвущиеся в бой неприятельские войска, и их непоколебимое упорство, и бешеные атака, тo та минута, когда исход боя был сомнителен. Теперь, обсуждая выбор Австрии, он не допускает и мысли, чтобы кто-либо мог сказать, что он связывает себя узами с пришедшей в упадок монархией.

Равным образом он не желает, чтобы и по поводу России было высказано бесповоротное решение, ибо возможно, что он вынужден будет остановиться на ней. Кардинал Феш высказал очень серьезное мнение. Намекая на различие веры и высказывая, что это обстоятельство оттолкнуло бы Францию от иноверной императрицы и поставило бы ее особняком среди народа в том случае, если бы ей позволено было открыто исполнять ее обряды, он сказал: “Подобный брак не в ваших нравах”. Эта фраза произвела видимое впечатление. Но ввиду того, что Наполеон обязался перед Петербургом согласиться по религиозному вопросу на всевозможные требования, ему необходимо было оговорить возможность такой уступки и выставить ее в приемлемой форме. Император вышел из затруднения, высказав уверенность, что с этой стороны в Петербурге не предвидится препятствий. Подобное утверждение, как это было ему хорошо известно, не имело ничего общего с истинным положением дела. Вслед за тем, он уклонился в область истории. Он сказал, что, ввиду его превосходных отношений с императором Александром, он имеет полное основание надеяться, что Россия не поставит никаких условий, но что он сам не одобрил бы и не желал бы допустить перемены веры; что отречения не в его вкусе, и привел в пример Генриха IV, но только с тем, чтобы осудить его. Он сказал, что преклоняется пред этим великим государем, но никогда не простит ему его отречения от веры ради короны; что в его глазах это – единственное пятно на достославной памяти Генриха IV.[330] Впрочем, – прибавил он, – он тщательно взвесит высказанные мнения и отнесется к ним с полным уважением. В заключение, подобно судье, который, заслушав дело, удаляется. И чтобы наедине обсудить приговор и представить его в готовом виде, он закрыл заседание, поблагодарил и отпустил совет, не распуская его окончательно. Он достиг своей цели: он сделал то, что в пользу Австрии были высказаны серьезные доводы, но при этом не исключалась возможность и другого брака, в случае, если бы императрица-мать уступила и дала свое согласие.

Слух о состоявшемся в Тюльери совещании распространился тотчас же повсюду, так как приказано было не делать из этого тайны. Два дня спустя, за обедом у баварского короля, прибывшего за месяц до этого в Париж, король восхвалял герцога Бассано за то, что тот смело поддержал брак, который вернее всех других обеспечит спокойствие Германии.[331]

В самых разнообразных кругах заговорили о “лицах, приглашенных на совещание, поименно называли невест, которым герцог Кадорский устроил как бы смотрины; приводили мнения неаполитанского короля и вице-короля (Мюрата), и что сказал Его Величество относительно (их мнений, далее, мнение кардинала, речь, сказанную Фонтаном”.[332] Пошли в ход предположения, пересуды, споры. Спор, прерванный в Тюльери продолжался во всех слоях общества, близких и далеких от правительства. С наибольшей силой возгорелся он в тех местах, где с давних пор велись всякого рода споры, где собиралась толпа и выдумывались и распространялись новости, Языки заработали в самых разнообразных местах – в галереях Пале-Рояля, на бирже, в салонах старой и новой аристократии.

Широкая публика по обыкновению разделилась на два лагеря. Россия сохранила своих защитников, оставшихся ей верными не из симпатии к ней, а из страха перед Австрией,[333] большинство же официальных и светских сфер довольно определенно перешло на сторону эрцгерцогини.

Но одна партия упорно держалась своих предубеждений против Австрии. Это была партия лиц, замешанных в наихудших безобразиях революции; партия, заклейменная деянием, которое, как кару, ввели в ее прозвище, называя ее “партией вотировавших за смерть”.[334] То же нужно сказать и о другом полюсе общественной мысли – о засевшей в “предместье Ceн-Жермен” партии роялистов, не допускавшей в свою среду чуждых ей элементов и гордившейся непоколебимой верностью прошлому. Там также все возмущались при мысли о браке с эрцгерцогиней; но там смотрели на это, как на святотатственное осквернение великого и горестного воспоминания, там приходили в ужас при мысли, что этот брак изгладит на челе Бонапарта клеймо похитителя короны.

Вне этих двух групп большинство голосов было в пользу Австрии. Из бывших деятелей революции те, которых называли благоразумными якобинцами или старым словом конституционалистов, ретиво высказывались в пользу Габсбургского дома, что должно было служить неопровержимым доказательством их раскаяния. Нужно сказать, что и в партии роялистов было огромное количество своего рода конституционалистов. Многие из ее членов, сохраняя к изгнанной династий почтительную преданность, тем не менее, считались с условиями времени. Они признавали в Наполеоне новое могущественное воплощение монархического принципа, уживались с его режимом и охотно принимали государственные должности и придворные звания. Такие переходы из старого лагеря возрастали с каждым годом. Вступая в ряды правительства, они не отказывались от права домогаться своей доли влияния и старались направить дела государства сообразно своим идеям. Австрийский брак не только отвечал их принципам, но и успокоил бы их совесть. Они чувствовали бы себя на службе императора гораздо лучше, когда бы он сделался двоюродным внуком Марии-Антуанетты. Эта партия присоединившихся, приобретавшая при дворе все более выдающееся положение, оказывала решающее давление в пользу Австрии.

Сверх того, салоны высказывались не в пользу русского брака по причинам чисто личного свойства; это были скорее предрассудки, чем доводы. Представители Австрии в Париже были люди интеллигентные, хорошего тона, чего далеко нельзя было сказать о представителях России. Члены австрийского посольства держали себя с большим достоинством, чем их северные коллеги; их чаще видели; они производили впечатление более светских. В Париже русские искали, главным образом, развлечений, не особенно затрудняясь в выборе удовольствий и не очень заботились о поддержании достоинства, какое подобало величию их двора. За небольшими исключениями, русская колония отличалась бестолковой роскошью, а не умением держать себя.[335] Несмотря на всю свою пышность, на приемы, “великолепие которых можно сравнить только с царившей на них скукой”,[336] князю Куракину не удалось сделать свой дом центром изящного и избранного общества. Его слабости и странности были предметом насмешек; он считался “лучшим из людей, но ничтожнейшим из посланников”.[337] Какая разница с блестящим графом Меттернихом, который оставил по себе в Париже самые приятные воспоминания, который за время своей миссии создал себе полезные связи, привлек на свою сторону женщин и большую часть своих успехов искал в лучшем обществе! Старое французское общество, чуть не половина которого сгруппировалась вокруг императорского трона, имело очень много общего во вкусах и воспитании с дипломатами из рядов венской аристократии; которая играла в Париже роль не только благодаря титулованным представителям, но также и немецким принцам и высочайшим особам, в родстве с которыми она состояла. По сравнению с Австрией, Россия – с ее вкусами и обычаями – была далека от нас, как в нравственном, так и в физическом отношении; брак с русской великой княжной, что бы ни говорили, был в глазах света браком с принцессой из чуждого нам мира.

Эти взгляды не только высказывались, но и были изложены письменно. Они повели к ряду заметок и мемуаров, адресованных лицам высшего круга. В них ясно проглядывает старание поддержать свою манеру смотреть на вещи всеми доводами государственного значения, высказанными в совещательном заседании. Для составления таких мемуаров обратились к специальным писателям, занимавшимся вопросами политики и (искавшим случая высказать свое мнение, – лицам, получившим известность своими полемическими статьями в дореволюционное время. Самая интересная работа была составлена бывшим эмигрантом Пелленком. В начале революции он был секретарем Мирабо, затем бежал в Австрию, откуда незадолго до описываемого события вернулся в Париж. Он постоянно работал на задворках политики и всегда плыл по течению. Его мемуары представляют как бы отголосок того, что говорилось в 1310 г. о России и Австрии.

Пелленк передает сначала своими словами речь кардинала Феша, придавая ей растяжимое толкование и очень широкий смысл. “Этот брак – говорит он, имея в виду русский проект – не в наших нравах. В Европе, и в особенности во Франции, на Россию смотрят как на азиатское государство. Различие веры имеет также свои неудобства. Спору нет, в Париже есть православная церковь, но император как-то сам сказал, что глава французского государства должен быть католиком. Рассматривая этот вопрос с точки зрения общественного мнения, можно думать, что выбор русской великой княжны гораздо менее понравится, чем всякий другой. Эта нация, у которой только при дворе есть просвещенные люди, не стоит в ряду цивилизованных государств; трон ее подвержен самым кровавым переворотам; русских во Франции не уважают за буйный, дерзкий и лживый характер. Страшно подумать, что Париж может быть наводнен этими полуварварами, у которых, несмотря на их богатство, нет ничего общего с нашими вкусами, со складом нашего ума, с нашими склонностями и, в особенности, с утонченностью наших нравов.

“При обсуждении этого вопроса с политической точки зрения тоже нашлись бы свои неудобства. Если оставить в стороне условия настоящего времени, союз с Россией почти бесполезен для нас. Какую выгоду может извлечь Франция из государства, которое в течение полувека не может завоевать Молдавии и Валахии? Даже на продолжительность союза с Россией нельзя рассчитывать. Географическое положение России, ее ввоз и вывоз требует союза с Англией, а не с нами; поэтому-то нашими сторонниками в России являются только император Александр и его первый министр; да и их добросовестность довольно сомнительна; вся же нация целиком враждебна нам. Наконец, этот союз будет служить помехой многим проектам, которые предстоят в будущем и которых требует мудрая политика, т. е., расширение Варшавского герцогства и oттеснение России в глубь Азии, не принимая даже в расчет неудобства брака с великой княжной, про брата которой каждую минуту можно узнать, что его свергли с престола…”

– “Выбор принцессы второстепенной державы, – говорится в записке в заключение этих злобных соображений – был бы во многих отношениях гораздо удобнее, чем этот выбор”. Но, говорит он далее, Франция для своего обожаемого монарха хочет большего. Она ревниво относится к его чести и славе, в чем бы они ни выражались, и именно это-то чувство заставляет ее желать австрийского брака. Здесь, при обсуждении мотивов, которыми обусловливается таковое желание благомыслящей части общества, автор впадает в патетический тон. “Ее положение внучатной племянницы последней французской королевы – говорит он об эрцгерцогине – может иметь известное значение. Во Франции немало людей, которые в человеческих делах видят только исполнение предначертаний Провидения. Согласно такому способу смотреть на вещи, появление австрийской принцессы на троне, на котором так печально кончила ее тетка, явилось бы в их глазах одной из тех наград, которые небо готовит, когда ему угодно сменить гнев на милость.

В заключение, изложив политические причины, которые говорят в пользу Австрии, автор пользуется своим долгим пребыванием в Вене, чтобы дать некоторые точные сведения о самой эрцгерцогине, может быть, первые, которые дошли до императора. Не давая портрета, который слишком бы ей польстил, он настаивает на одном пункте, который должен был понравиться Наполеону, а именно, что молодая принцесса – при крепком от природы здоровье, можно сказать, приятной внешности и среднем уме, мало развитом по причине “незаконченного образования – способна воспринять те качества, которые надлежит в ней выработать, и под разумным руководством способна усвоить надлежащий тон.

“Будут ли, – говорит он, – личные качества принцессы Луизы таковы, чтобы остановить на себе выбор Его Величества? Вот единственный пункт, который поистине имеет важное значение. Восемь месяцев тому назад, эрцгерцогиня была очень худощава и немного выше среднего женского роста. Но ведь и последняя французская королева выросла очень поздно и чрезвычайно пополнела после своего замужества. Принцесса обладает великолепнейшим цветом лица, свойственным немкам. Лицо овальное, черты его правильны; волосы средние между светло-каштановыми и белокурыми, глаза голубые и очень красивые, а еще лучше взгляд; на белом лице выступает яркий румянец, но иногда делается пятнами. Этот же недостаток был и у французской королевы в дни ее молодости. Плечи у нее высокие, что, можно думать, указывает на сильное сложение; походка очень хорошая; в ней более благородства, нежели изящества, одевается без вкуса. О ее уме никогда ничего не говорилось, ни худого, ни хорошего; известно только, что ее образование, в которое слишком много вмешивалась ее мать, дурно велось… Таким образом, без ошибки, можно предполагать, что принцесса далеко не то, чем она может сделаться. Одно из ее преимуществ то, что она из семьи, где плодовитость почти не подлежит сомнению. Ее часто сравнивали с нынешней австрийской императрицей, но, что касается красоты, она нравилась больше”.[338]

Записка Пелленка и еще другая записка, написанная по тому же поводу, нашлись в бумагах государственной канцелярии, куда стекались все бумаги, направляемые к императору, а также исходящие от него самого. Адресованная, вероятно, герцогу Бассано, который заведовал этим родом службы, она не могла миновать Его Величества. Наполеон не смотрел неодобрительно на такие почтительно даваемые советы; напротив, он позволял писать, исходя из тех же соображений, по которым позволял говорить и в совете, и с удовольствием видел, что в умах идет движение, которому он в некотором роде дал толчок. Однако, для него недостаточно было знать мнение только высших классов. Ему хотелось знать, продолжается ли дурное настроение и предубеждение против Австрии в среде менее высокой, но не менее достойной внимания. Он хочет принять в соображение материальные интересы страны, т. е. знать, что думают об этом финансовый мир, биржа, представители промышленности и крупного купечества. Ввиду этого он поручает министру финансов осторожно произвести надлежащее расследование.[339] Лично он ставит этот вопрос в первую очередь во всех разговорах. В декабре, для решения в пользу России, он не советовался ни с кем; теперь он расспрашивает своих приближенных, беседует с чиновниками, с которыми работает; заставляет тех и других высказывать мнения, часто благоприятные Австрии, но при этом тщательно заботится, чтобы не выдать себя преждевременным словом, чтобы оставлять под вопросом будущее, которое при существующих условиях остается пока неизвестным. Он сохраняет положение, какое принял на совете, – положение верховного судьи, неограниченного господина своих решений, но судьи, который хочет поставить решение только после того, как будут собраны все данные, которые могут осветить и дать твердую основу его приговору. В действительности же он ничего не обсуждает, а только выжидает. Устремив взоры на Север, он все еще ждет, чтобы новое послание Коленкура подтвердило или опровергло его подозрения; чтобы Россия яснее показала свою игру и высказалась определеннее.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.