ЧАСТЬ II. ДНИ 6 И 7 ФЕВРАЛЯ 1810 ГОДА
ЧАСТЬ II. ДНИ 6 И 7 ФЕВРАЛЯ 1810 ГОДА
5 февраля в пять часов вечера, в здание министерства иностранных дел вошел курьер герцога Виченцы. Подобно своему предшественнику, он привез две шифрованные депеши. Они были отмечены 15 и 21 января. К депешам была приложена записка. Взглянув на нее, Шампаньи тотчас же понял, что в Петербурге ничего не было кончено. Посланник в замаскированных выражениях извинялся, что не мог еще исполнить желания своего правительства, и давал понять, что его терпение подвергается весьма продолжительному испытанию. Министр счел своей обязанностью немедленно сообщить императору свои выводы. Обещая, что через несколько часов депеши будут дешифрованы, он послал ему приложенную Коленкуром записку. “Из нее Ваше Величество увидит, – прибавлял Шампаньи в нескольких препроводительных строках, – что этот курьер не привез еще желаемых вами определенных сведений”.[340] Затем министр провел ночь за дешифровкой двух депеш и действительно прочел в них, что переговоры с императрицей-матерью тянулись безрезультатно. Донесение посланника о ходе переговоров было только передачей со слов Александра.[341]
Сын и мать видались каждый день. Их разговоры, или, вернее, совещания, тянулись часа по три. При частых свиданиях с Коленкуром император Александр давал ему понять, что ничего не скрывает от него. Из Твери пришел ответ: он был благоприятен. Несмотря на это, императрица-мать была в крайнем затруднении и никак не могла решиться. Ее возражения не останавливались на каком-нибудь определенном пункте; они росли до бесконечности и всякий день являлись новые, то серьезные, к которым нельзя было отнестись без внимания, то странные и нелепые.
Прежде всего она сослалась на молодость великой княжны. Правда, она не отрицала, что ее дочь может уже выйти замуж, “что были тому хотя и незначительные, но явные признаки”, но тотчас же сослалась на пример двух старших дочерей, на эрцгерцогиню Палатинскую и герцогиню Мекленбургскую, которые умерли оттого, что слишком рано были выданы замуж. В следующие дни вопрос о годах, видимо, менее тревожил ее, но “она выходила из себя при мысли выдать дочь за разведенного государя”. Разве, – говорила она, – церковь не осудила браки подобного рода? Коленкур подсказал царю на это возражение. Разделяя весьма распространенное, но ошибочное мнение, что брак Наполеона с Жозефиной был только гражданским браком, и не зная о начатом в парижском духовном суде деле и о последовавшем по этому делу решении, он сказал, что церковного брака не существовало. Но у императрицы-матери всегда и на все были готовые доводы, иногда очень хитро придуманные. Теперь она стала на почву гражданских законов и обратила внимание на то, что наполеоновский кодекс не позволяет разведенному супругу вторично жениться раньше двух лет. Пришлось ответить, что наполеоновскому кодексу подчинены во Франции все, за исключением его творца.[342] Затем, говорила она, брак – не такое дело, которое можно скрутить как-нибудь. Его нужно обдумать зрело, не спеша. Что за необходимость спешить с решением, когда из Парижа и намека нет на предложение – сам император Александр сказал это, – и весь разговор идет только о возможной случайности?
Однажды императрица спросила: “Могут ли быть у Наполеона дети?” Александр, не задумываясь, поручился за своего союзника. Она не унималась. Она высказала, будто ей известно, что у Наполеона “даже от любовниц”[343] никогда не было детей, и что, следовательно, самого-то главного брак мог и не дать. Тогда, говорила она, одному Богу известно, в каком положений очутится будущая императрица и какие унижения придется ей переживать. Может быть, и она будет отвергнута? Может быть, потребуется ее участие в каком-нибудь гнусном обманном деянии? Императрица тотчас же привела в пример одно истинное, а, быть может, и вымышленное событие, которое довольно продолжительное время служило предметом насмешек в хронике о дворах. Рассказывали, будто бы в Швеции, в царствовании Густава III, королеве вместо короля подсунули другое лицо, обеспечив таким образом наследника престола и пополнив королевский недочет. У моей дочери, – говорила императрица, – слишком честные правила, чтобы согласиться на что-либо подобное”.[344]
Александр привел этот разговор Коленкуру, как пример тех “тысяч затруднений, которые создавались в уме его матери”. [345]Чтобы в более ярком свете выставить перед ним исключительный характер этих переговоров, где самые пустые доводы противопоставлялись наиважнейшим интересам, он не избавлял его ни от какой подробности и передавал их в фамильярно-дружеских беседах, все без исключения, свойственным ему мягким и непринужденным тоном, употребляя живые, картинные и иногда рискованные выражения, превосходно пользуясь нашим языком, тонкостями которого он владел еще лучше, чем его правилами. Если посланник выражал некоторую досаду на проволочки, на бесконечные колебания, Александр не только соглашался с ним, но шел дальше его и возмущался поведением своей матери. Он давал понять, как велика должна быть его привязанность к императору Франции, чтобы заставить его переносить все неприятности, которые доставляло ему это дело. “Если я добьюсь успеха, – говорил он – уверяю вас, я буду считать, что провел самые трудные переговоры; ибо приходится бороться не с доводами, на которые можно ответить другими доводами, а с логикой женщины, и притом самой бестолковой…”
– “Я не падаю духом, – продолжал он, – ибо верю, что это дело выгодно для всех нас, что для союза одной скрепой будет больше. Я в этом не нуждаюсь, но я счастлив при одной мысли, что наши преемники почтят наше дело, что они будут союзниками вашей династии, подобно тому, как я состою союзником ее великого основателя”. Затем он заговорил о том, что, если бы ему удалось сделать что-нибудь приятное лично императору Наполеону, это доставило бы ему истинное наслаждение; что он чувствует к нему непритворную симпатию; что он имел возможность достойно оценить его в дни Тильзита и Эрфурта; что знает, как завидна участь женщины, будущей супруги императора; что она найдет и семейное счастье, и исполнение самой смелой мечты. “Императора не знают, – говорил он, – о нем судят более, чем строго, даже несправедливо; многие считают его бессердечным. Я же, при более близком знакомстве с ним, нашел в нем человека, не лишенного добродушия, в глубине души очень доброго, который искренно любит своих родных и приближенных”.[346] Далее он высказал, что даже в вопросе “не склонен ли он к глубокой привязанности?”[347] нет ничего странного.
Впрочем, – прибавлял Александр, – посланник был бы неправ, если бы приписал колебания императрицы-матери личному ее предубеждению против Наполеона. Она вовсе не питает к нему антипатии, как это многие ей приписывают, и так как царь, видимо, стеснялся высказаться вполне по этому щекотливому вопросу, то Румянцев взял на себя эту задачу. Он передал Коленкуру слова императрицы, которые должны были обнадежить его. Она будто бы сказала: “Ошибаются насчет моего мнения об императоре Наполеоне. Как мать, я желала бы, чтобы мои сыновья были похожи на него, не только как на великого полководца, но и как на государственного человека. Никто не управляет лучше его”.[348] Процессуальная сторона развода, в том виде, как она была проведена в Париже, заслужила в Гатчине похвалу и одобрение. Лица, вращающиеся в кругу императрицы, слышали, что она высказывалась об этом деле в справедливых и корректных выражениях.
Между тем, слухи о предполагаемом браке начала распространяться. Первым поводом к ним послужили несколько фраз императрицы-матери; затем в разных слоях общества были получены письма из Франции, посланные оттуда в декабре, т. е. в то время, когда все говорило о принятом в пользу России решении. Петербург, который был “эхо Парижа”,[349] но эхо, которое запаздывало на три или четыре недели, заключил из этих известий, что предложение или уже сделано, или придет в самом непродолжительном времени, и что важное событие висит в воздухе. Разговоры об этом шли и при дворе, и в городе. Одни заговаривали об этом с самим Коленкуром, другие же старались угадать тайну, которую он таил в себе, по его лицу, по манере держать себя. В высокоторжественные дни, когда он являлся для принесения поздравлений императрице-матери, которые та принимала, окруженная своими младшими детьми, взоры всех присутствующих с любопытством устремлялись на него, следя за его малейшими движениями. По глубине его поклонов великой княжне Анне присутствующие рассчитывали вывести заключение о степени его надежд, думали угадать, приходили ли переговоры к концу или были временно приостановлены.[350]
В общем, светское общество не было против брака – таково было впечатление, вынесенное посланником. Несмотря на упорное предубеждение русских против новой Франции и ее главы, не были ли они польщены предпочтением, выпавшим на долю царствующего дома, не умолкали ли их политические страсти пред удовлетворенным самолюбием? Как бы там ни было, но Коленкур утверждал, что императрица-мать, обратившись к некоторым липам за советом, получила от них ответы, которые должны были расположить ее в пользу проекта. Светское общество не только не одобряло ее сопротивления, но поощряло ее к уступчивости, и даже заранее предсказывало ее решение. Повсюду говорили о решении в утвердительном смысле, и такое единодушное настроение, казалось, должно было повлиять на государыню, очень чувствительную к мнению света.
Но почему же она не уступала, когда все упрашивали ее дать согласие! На этот вопрос, очень определенно доставленный Коленкуром, император Александр ответил следующее: “В сущности, императрица ничего не имеет против, но, по свойству своего характера, никак не может решиться… Словом, склонность к проекту есть, но не хватает решимости, что зависит от недостатка характера, от слабости, присущей женщинам, которые в деликатном деле выбора рассчитывают выйти из затруднений, откладывая самый выбор…” Казалось бы, достаточно было ее сыну сделать еще одно последнее, энергичное усилие, чтобы превратить это благоприятное настроение в вполне определенное согласие, вырвать то да, которое, как будто, само готово сорваться с уст императрицы. Александр, которого посланник умолял не откладывать этого усилия, обещал обратиться с новыми и более настойчивыми просьбами, но, в то же время, повторял свои вечные извинения зa свою медлительность. Он говорил, что не хочет неуместной поспешностью дать своей матери повод заподозрить, что Наполеон уже сделал предложение. Коленкур выразил желание, чтобы Александр не был так осторожен и вел переговоры энергичнее. Он просил его прямо сказать императрице, что сделано формальное предложение. На это Александр ответил, что он намерен по возможности воздержаться от этого. “Так как он не был уверен в скромности своей матери, то необходимо было, чтобы, в случае неудачного исхода дела, тайна эта осталась при нем”. Впрочем, он продолжал предсказывать благоприятный исход, не проявляя большой энергии в деле и не ускоряя его хода. В результате, когда Коленкур запечатывал свою вторую посылку, т. е. 21 января, вторая десятидневная отсрочка давным-давно прошла, а посланник все еще ждал столько раз просимого ответа. Он высказывал надежду, что скоро получит его, думал, что он будет благоприятен, но в настоящее время мог сообщить только свои разговоры с императором Александром: слова, приписываемые императрице-матери, ходившие по Петербургу слухи – и обо всем этом слово в слово доносил в своих двух новых депешах.
Эти бумаги, предоставленные императору на другой день по их прибытии, окончательно выяснили ему дело и доложили конец его колебаниям: они нанесли смертельный удар его сомнениям. В словах Александра он увидал ясное доказательство уклончивых намерений. Он думает, что обещанный ему ответ или вовсе не придет, или будет отрицательным; во всяком случае, чтобы повлиять на его решение, он будет слишком поздним. С этих пор он больше не колеблется. Усматривая в отсрочках только скрытое желание потешить его, только нежелание сразу же ответить отказом, и думая, что этого более чем достаточно, чтобы освободить его от его обязательства, он считает, что может без стеснения обратиться к другой партии, и, таким образом, превосходно отомстить России за пренебрежительное к нему отношение. Теперь с неудержимой поспешностью хватается он за великолепный реванш, который предлагается ему из Вены. Во избежание неприятного впечатления от неудавшегося сватовства, он без подготовки приступает к другому браку. Всю ту страстность, весь пыл, которые еще недавно влагал он в стремление к России, влагает он в стремление в противоположном направлении. Он хочет, чтобы все было покончено с Австрией в двадцать четыре часа, и отказу из Петербурга, который он предчувствует, который считает неизбежным и настолько близким, что вот-вот он появится, спешит противопоставить свое отречение, которое должно разнестись повсюду еще до получения отказа России.
6-го утром он прочел депеши Коленкура. В тот же день, после полудня, он приказал разыскать австрийского посланника. Шварценберга в этот день не было в Париже: он был приглашен на охоту. Там-то и дошло до него “первое слово”.[351] Его предупредили, чтобы он вернулся в свой отель и ждал важного сообщения. В шесть часов вечера к нему приехал принц Евгений в немногих словах объявил, что император остановил свой выбор на эрцгерцогине и готов жениться на ней, но при одном условии: чтобы все было кончено сейчас же и чтобы брачный договор был подписан не далее, как через несколько часов; что всякая отсрочка будет рассматриваться, как отказ, и император обратится с предложением в другое место.
Это сообщение вызвало в Шварценберге целый ряд противоречивых чувств. Он очень обрадовался при мысли, что представляется неожиданный случай покончить с несчастиями Австрии, т. е. обеспечить ее существование и поправить ее дела; но немедленное и бесповоротное обязательство, которого от него требовали, налагало на него крайне серьезную ответственность. Его двор разрешил не уклоняться от предложений и дать надежду на согласие; но ему и в голову не приходило, чтобы Наполеон потребовал от посланника письменного обязательства безотлагательно, не дожидаясь, пока тот получит новые приказания, и потому он не позаботился снабдить его соответствующими полномочиями. Посланнику дано было право на все, исключая право подписать брачный договор. “Никогда еще, рассказывал потом Евгений, посланник не был в более жестоком положении. Я видел, как он волновался, как пот крупными каплями выступал на его лице, какие усилия он употреблял, чтобы в возможно деликатной форме выставить ни к чему не ведущие возражения”.[352] Поняв, наконец, что для его карьеры наступил критический момент, Шварценберг решил, что существуют моменты, когда и осторожный дипломат должен быть готовым поплатиться за инициативу, взять на себя ответственность за принятое решение и поставить на карту свое будущее. Он объявил, что согласен подписать брачный договор.
Евгений поспешил с этим ответом в Тюльери, где с величайшим нетерпением ждал его император. “Как только я произнес да, – рассказывал принц,[353] – радость этого великого человека выразилась в такой дикой, в такой сумасшедшей форме, что я остолбенел”. Про эту сцену Евгений рассказал в 1814 г., в Вене, во время конгресса, графине Эдлинг, другу Каподистрия, горячей поклоннице Александра, Эгерией,[354] которой она считала себя одно время. Если принять во внимание тогдашнее положение обоих собеседников и место и время их встречи, то позволительно думать, что этот рассказ был выдуман или передан в преувеличенном виде, не особенно лестном для падшего героя. Тем не менее, мы охотно допускаем, что император был чрезвычайно доволен. Такой исход устраивал и его лично, и был в интересах его политики. Брак с дочерью Габсбургов поднимал его на более высокую ступень и почти узаконивал в глазах Европы; кроме того, с этих пор он мог не бояться последствий недоброжелательства России.
Не теряя времени, в тот самый вечер он вторично собрал чрезвычайный совет того же состава, как и девять дней тому назад. Следовало, чтобы дело имело такой вид, как будто бы выбор эрцгерцогини, в действительности уже состоявшийся, исходил от этого внушительного совещания. Впрочем, для Наполеона это скорее было способом всенародно объявить о выборе, чем делать его предметом новых прений: он хотел только дать свое заключение. Тотчас же рассылаются приглашения, во все стороны летят эстафеты, и в течение вечера съезжаются в Тюльери: “голландский король, итальянский вице-король, кардинал Феш, высочайшие особы, министры, председатели Сената и Законодательного Корпуса”.[355]
Собрание под председательством императора открылось очень поздно. Казалось бы, что это заседание, столь спешно созванное, происходившее при свечах, в ночной тиши, в то время, когда вокруг ярко освещенного двора замерли последние звуки уснувшего города, приобретало, благодаря позднему часу и необычайным обстоятельствам, еще более таинственное значение. А между тем, даже для непосвященных не было уже почвы для серьезного обсуждения вопроса. Слухи о принятом утром решении быстро распространились по городу; в течение целого дня об этом только и говорили во всех слоях общества, во всех салонах. Министры, а в особенности, их жены, не стесняясь, рассказывали о знаменательном событии; всюду предусматривались самые ничтожные последствия, обсуждались даже подарки, указывались лица, которые будут удостоены австрийскими орденами и “драгоценными табакерками”.[356] Члены совета, не посвященные в тайну, были предупреждены тем или иным путем и знали, что их роль ограничится одобрением заранее решенного выбора.
К тому же, и вопрос был поставлен так, что ответ него был подсказан, или, лучше сказать, предписан ранее. Шампаньи прочел целиком четыре депеши Коленкура, не делая уже тайны из переписки, из которой видно было, что в Петербурге не было оказано императору должного внимания. Во время чтения присутствующие внимательно наблюдали за императором, стараясь прочесть на его лице его мысли. Они ясно понимали, “что у него не было ни желания, ни возможности ждать того дня, когда императрица-мать соблаговолит дать согласие”.[357] При таких условиях последние сторонники великой княжны принуждены были смолкнуть. Кое-кто из лиц с независимым положением рискнули высказать робкое пожелание в пользу Саксонии, всех же остальных вдруг обуял безграничный энтузиазм к Австрии. Достаточно было, чтобы император отвернулся от России, чтобы все поднялись против нее. Каждый хотел вставить свое слово, каждый старался найти новый довод, прибавить лишнюю причину к тому, что было сказано, чтобы объяснить решенное уже устранение России. Прежде всего сослались на возраст великой княжны, который дал повод для серьезных возражений. Затем темой для бесконечных пересудов послужил вопрос о религии. Требование поселить в Тюльери иноверного священника было сочтено неуместным, шокирующим, “подразумевающим известное его превосходство, чем нация была бы оскорблена”.[358] Потом было высказано, что, кроме этого неприемлемого условия, разве различие религии не составляет само по себе непреодолимого препятствия? “Подруга жизни императора, государыня Франции, исповедовала бы веру, чуждую не только ее супругу, но и всем ее подданным”.[359] Она исполняла бы на глазах своих подданных неведомый им культ узкого формализма, загроможденный мелочными обрядностями; она совершала бы обряды покаяния, которые Франции не известны и понять которых французы не в состоянии. Она, может быть, занесла бы и нам не только свою веру, но и свое суеверие. У нее были бы свои отдельные праздники, другой календарь, что ставило бы ее в постоянное противоречие в французами; она не присутствовала бы на религиозных торжествах, столь дорогих нашей нации и так глубоко проникших в наши нравы; ее пост совпадал бы с днями нашего веселья; она веселилась бы, когда все вокруг нее переживали бы дни покаяния. Говорилось, “как неприлично было бы видеть, что императрица предается удовольствиям масленицы в то время, когда та окончилась бы для всей Франции, и что она не разделяет с императором торжества первого дня нового года!..”.[360] Эти и многие другие возражения в таком же роде затянули собрание до поздней ночи. Когда прения были исчерпаны, Наполеон объявил свое решение, закрыл заседание, собранное исключительно для того, чтобы поговорить при торжественной обстановке и составить протокол, и предоставил в достаточной степени подготовленной молве разносить эту важную новость по всем частям города, империи и далеко за пределами Франции.
Когда разъехались члены совета, когда в Тюльери на месте блестящего собрания водворяется тишина и безмолвие, император не отдыхает и не дает отдыху министру иностранных дел. Обеспечив за собой с чисто военной быстротой эрцгерцогиню, он должен подумать о том, как держаться по отношению к России. Как ни был он уязвлен поведением России, он все-таки думал, что австрийский брак не мог служить поводом к политическому разрыву с ней, а тем более к союзу с Веной в полном смысле этого слова. В этом браке он видел только средство расширить, а не изменить свою систему; он хотел улучшить свои отношения к Австрии, обеспечить спокойствие в Германии и в то же время поддерживать с северным двором, правда, не деятельный, но для всех очевидный союз. Обезопасив себя со стороны обеих великих держав континента: России – подобием союза, Австрии – семейными узами, он был бы в состоянии обратиться со всеми своими силами против Англии. Вот как, на первый взгляд, представлялось ему будущее. Мы видим, что желанием его было, насколько возможно, насколько позволял ему горький осадок, таившийся в его душе, поддерживать с Россией добрые отношения, а тем более избегнуть ссоры.
Мы знаем, что Наполеон судил о чувствах русского двора только по подозрениям, что он не получил еще определенного ответа на предложение, связывавшее его известными обязательствами. Понятно, что он задавался мыслью, как отнесется Александр, который все время дает чувствовать, что усердно работает в пользу проекта, к тому факту, что император французов взял свое предложение обратно, не подождав определенного ответа? Не усмотрит ли он в этом поступке недостаток внимания, обязательного между высочайшими союзниками и друзьями? А главное, – не будет ли он поражен тем, что для того, чтобы занять место России, Австрия явилась без особого приглашения, по собственной инициативе, и притом в столь строго определенное время, что императору не пришлось ждать ни одного дня, ни одного часа? Не выведет ли он отсюда заключения, что Наполеон вел переговоры в двух местах, что он одновременно делая предложение обеим сторонам, с целью выбрать ту партию, которая, по зрелом размышлении, будет для него более удобной, нисколько не заботясь о другом дворе, о его чести и достоинстве, столь беззастенчиво выставленных на поругание?
Чтобы предупредить такой взгляд, Наполеон думает представить царю оба дела – отречение от русского брака и соглашение с Австрией, которые в действительности шли одновременно – как события, следующие одно за другим. Он постарается разделить на два периода слишком бурное проявление своей воли. Путем умело распределенных сообщений он сначала даст понять Александру, что смущен прибывшими из Петербурга известиями, что поражен создавшимися препятствиями к браку, что, может быть, помимо своей воли, должен будет отказаться от проекта. Посла этого он сделает паузу, переждет некоторое время; затем сообщит, что, лишенный возможности выполнить самое заветное, самое дорогое свое желание, он вынужден был обратиться к Австрии и подписать с нею брачный договор.
Этот план пришел ему в голову после полудня, когда он поручил Евгению вырвать согласие у Шварценберга. Он тогда же отправил к Шампаньи набросок депеши к Коленкуру, которая должна была иметь характер сообщения, написанного до принятия окончательного решения, и в которой следовало только намекнуть на возможность отказа от проекта брака с великой княжной. Mинистр должен усиленно подчеркнуть обстоятельства первостепенной важности, которые затрудняют осуществление этого проекта; возраст великой княжны, неуверенность относительно ее физического развития. Затем он должен указать на неприятное впечатление, произведенное требованиями России по вопросу о религии, на то, что общественное мнение требует от императора безотлагательного решения; но наиболее тщательно должен он установить то положение, что задержки в ответе возвращают вам полную свободу.[361] Император приказал, чтобы это предварительное сообщение, в котором он вежливо откланивался, было отправлено тотчас же и, во всяком случае; “до шести часов”.[362] После совета он тотчас же вспомнил о спешной депеше. Ему пришло в голову, не забыл ли Шампаньи в хлопотах и волнениях этого дня предписания о неотложной ее отсылке. Отсюда следующее напоминание, адресованное министру: “Герцог Кадорский, прежде чем вы ляжете спать, прошу вас отправить депешу в Россию в том смысле, как я вам писал. Не говорите ничего о сегодняшнем вечернем заседании”.[363] Завтра вечером, думает он, министр может известить Россию о выборе “австриячки”,[364] сопровождая это уведомление подходящими объяснениями. Из предосторожности первая депеша будет помечена задним числом, вторая – более поздним, чем она была действительно написана. Все это делается о целью увеличить видимый промежуток между двумя отправками и вернее скрыть необычайную быстроту совершившейся перемены.
Приняв меры по отношению к России, Наполеон возвращается к Австрии. Не теряя ни минуты, он хочет использовать усердие Шварценберга. Он не допускает и мысли, чтобы наступающий день миновал, не завершившись составлением и подписью брачного контракта. Несмотря на поздний час, Шампаньи получает приказание написать Шверценбергу коротенькую записку с приглашением приехать в министерство на следующий день к двенадцати часам пополудни. Ночь в министерстве иностранных дел заканчивается справками в государственных архивах и в поисках за реликвией печального прошлого: разыскивают брачный контракт Людовика XVI с Марией-Антуанеттой, который можно взять за образец. Как только наступило утро, Шампаньи с отысканным документом в руках отправляется на утренний прием Его Величества. Наполеон одобряет выражения контракта и приказывает воспользоваться ими при составлении нового, но, по возможности, упростив их. У министра хватает времени только на то, чтобы прямо из Тюльери отправиться на свидание с австрийским посланником.[365]
Шварценберг является в назначенный час. Сияя счастьем, он покоряется воле небес и ставит свою подпись на предъявленном ему акте, которому предстоит немедленно отправиться в Вену на утверждение Его Апостолического Величества. Глубоко взволнованному, ошеломленному таким быстрым ходом событий, растерявшемуся до такой степени, что, выставляя число на своих отправках, он ошибается месяцем, Шварценбергу остается только приложить к акту депеши и письма, в которых он в самых трогательных выражениях будет извиняться в том, что выдал замуж дочь своего государя, не имея на то точных полномочий.[366] В то время, когда все приходило уже к концу, у подъезда министерства иностранных дел остановилась тяжелая, роскошная карета князя Куракина. Несмотря на жестокие боли, он с величайшим трудом поднялся в министерство. Заболев за два дня до описываемых событий подагрическим приступом, он сидел дома, не желая ничего знать, и, только понукаемый своим правительством, требовавшим сведений по вопросу, который особенно озабочивал Россию, он приехал узнать, в каком положении находится дело о польской конвенции, и утвердил ли ее император. Он не был принят, принужден был изложить свое дело письменно, и то, что его – большого человека – не приняли и без всякого стеснения отослали домой в ту самую минуту, когда французы и австрийцы горячо поздравляли друг друга, еще нагляднее подчеркивало, что нашей дружбе дано другое направление.[367]
Того же 7-го числа Наполеон принял все зависящие от него меры, чтобы Австрия могла без задержки выполнить свое обещание – выдать за него Марию-Луизу. Он обсудил, как нужно действовать, чтобы бракосочетание по уполномочию, путешествие и передача эрцгерцогини совершились как можно скорее. Его расчеты были таковы: контракт должен прибыть в Вену 13-го, следовательно, утверждение его может сделаться известным в Париже 21-го. Князь Невшательский, назначенный чрезвычайным посланником с тем, чтобы официально просить руки Марии-Луизы, уедет 22-го и, путешествуя на курьерских, прибудет к месту назначения через шесть или семь дней. Брак по уполномочию состоится 2 марта. “Принцесса проведет последние дни карнавала в Вене и отбудет 7-го, в первый день Великого поста. Все должно быть устроено так, чтобы она могла прибыть в Париж около 26-го”.[368] Император входит в мельчайшие подробности, приказывает достать в Вене для образца “башмак и платье эрцгерцогини”, чтобы немедленно приступить к изготовлению приданого. Заведывание этим делом поручается принцессе Полине. Затем он определяет имущественную часть императрицы и назначает состав ее двора.[369] К вечеру он уже все установил, все распределил, все обдумал, – так чтобы решенный накануне брак сделался совершившимся фактом не позднее шести недель, и только одно дело откладывает он на следующий день – приказать навести в Вене справки, касающиеся избранной им принцессы. К счастью, наш вновь назначенный представитель в Австрии, граф Отто, как предусмотрительный человек, по собственной инициатива взял на себя труд удовлетворить вполне возможное любопытство императора. Прибыв к месту назначения 25 января, Отто поспешил представиться эрцгерцогине, и в тот самый час, когда Наполеон, не имея о ней никакого представления, избрал ее супругой, тот на всякий случай отправил необходимые сведения о ее наружности, воспитания и способностях к изящным искусствам. “Я застал ее одну с гувернанткой, – писал он, – но, тем не менее, одетой очень нарядно. Принцессе восемнадцать лет; она большого роста и хорошо сложена, осанка ее благородна, лицо приятное, с кротким, приветливым и внушающим доверие выражением. По-видимому, ей дано тщательное образование: она поет, очень хорошо играет на фортепиано, пишет масляными красками. Я направил разговор на искусство. Она говорила о них очень умно, но – что особенно важно – с той скромностью, которая служит украшением юности”[370].
Когда от Австрии ничего не осталось более желать, т. е. 7-го вечером, оказалось, что двадцать четыре часа с отправки первого курьера в Россию уже прошло. Можно было отправить второго с уведомлением об австрийском браке. Письмо Шампаньи Коленкуру, умышленно помеченное не тем числом, заканчивает серию замечательных событий, совершившихся в дня 6 и 7 февраля, последствия которых должны были так сильно отозваться на будущем.[371]
По заведенному порядку, Шампаньи пишет по указаниям и почти под диктовку императора. Цель письма – объяснить России, избегая всего, что могло бы оскорбить ее, как случилось, что пришли к решению воздержаться от брака с великой княжной и сделать предложение в другом месте. Как видим, письмо вызвано желанием не раздражать России, примирить ее с совершившимся фактом; но таков уже характер Наполеона, и так живо в нем чувство оскорбленной гордости, что на каждом шагу, сквозь мягкие успокоительные фразы письма проглядывает досада, горечь и желание уколоть.
Коленкур должен указать на причины, изложенные вкратце в предшествующей депеше, но придать им более широкий характер. Прежде всего, не нужно скрывать, что медлительность России плохо отвечала нетерпению французов и их государя; но следует приписать эти задержки только императрице-матери. Затем Коленкур должен указать, – как на существенное препятствие, – на возраст великой княжны, и на невозможность допустить в Тюльери иноверного священника; он должен дать понять силу и значение возражений, сделанных по этому поводу в совете и прикрыться мнением самых выдающихся людей Франции. Вообще, сообщение должно иметь отпечаток откровенности и непринужденности, но необходимо придать ему, насколько возможно, вежливую и мягкую форму. Вот, по словам Шампаньи, случай использовать ту неразрывную дружбу, те обаятельные отношения, которые вполне заслуженно упрочили положение посланника при дворе, при котором он аккредитован. Нужно высказать все, но сделать это в самой любезной форме. Пусть укажет он на провинности России, но так, чтобы Александр всегда оставался в стороне и не чувствовал себя лично задетым. Хорошо выразить сожаление о несостоявшемся деле, но не возбраняется дать почувствовать, что, если у России в настоящее время нет уже великой княжны, которая отвечала бы желаниям Франции, то в этом не наша вина, и здесь вполне уместно намекнуть на прошлое поведение императрицы-матери. “Как сожалел император, что поторопились выдать замуж великую княжну Екатерину за принца, который не мог дать ни ей подобающего высокого положения, ни принести пользы России!”
Главное – неустанно следует повторять, что брак с Марией-Луизой нисколько не изменит установившихся отношений с царем, что система Тильзита остается в полной силе, свято и нерушимо, что политический брак между Францией и Россией будет существовать по-прежнему. В инструкции этот пункт подчеркивается в таких преувеличенных выражениях, что уже этим одним ослабляется их ценность. “В результате, – говорится в ней. – брак с эрцгерцогиней ничего не изменит в политике. Вы уполномочены дать по этому поводу самые положительные уверения. Мы склонны думать, что он придаст еще большую силу нашему союзу с Россией; он даст лишний повод стараться укрепить его, и, может быть, к этим политическим узам присоединятся впоследствии и семейные, при заключении которых не возникнут те затруднения, какие встретились в настоящем случае”.
После предписания, что и как следует говорить, в письме даются лично для герцога Виченцы некоторые ценные конфиденциальные сведения, ибо, по мнению Наполеона, они осветят герцогу истинные причины австрийского брака и дадут возможность предугадать его последствия. Тут император высказывается вполне откровенно. Он не скрывает от посланника, что, что бы он ни приказывал сказать императору Александру, он, по справедливости, считает себя вправе жаловаться на него. Он говорит, что не был бы оскорблен откровенно высказанным отказом, тем более, что таковой мог опираться на уважительные причины; но ему непонятно, зачем, вместо того, чтобы дать определенный ответ на вопрос, поставленный с полным доверием, царь прибег к уверткам и окольным путям; что его огорчил и рассердил не самый факт отказа, а употребленный прием. Герцог Кадорский писал Коленкуру: “На деле же – говорю это только для вашего сведения, – император полагает, что имеет основание жаловаться на императора Александра, – не за отказ, а за задержки, – за те отсрочки, из-за которых потеряно столько драгоценного времени, а время следовало ценить даже и в том случае; если бы дело шло только о том, чтобы положить конец теперешней однообразной семейной жизни Его Величества, не говоря уже об исполнении заветного желания миллионов людей и о их спокойствии за будущее. При таких условиях, из внимания к императору, должны были ответить ему в тридцать шесть часов, или по крайней мере, в два дня, каковой срок и был указал в моем первом письме”. Вообще, причиной, обусловившей австрийский брак, следует признать то, что Россия не дала ответа в надлежащий срок, что и пришлось объяснить ее желанием только тянуть дело. Несмотря на побочные причины, которые могли ослабить предпочтение, которое сперва отдавалось русскому браку, он был бы уже свершившимся фактом, если бы в Петербурге отнеслись доброжелательно. В инструкции это говорится слово в слово и затем прибавлено: “Россия не воспользовалась очень важным для нее случаем; не императора вина в том”. Тем не менее, император не хотел, чтобы русские думали, что им удалось провести его своими ухищрениями: поэтому в заключение он приглашает посланника дать им почувствовать с подобающими предосторожностями, что император в совершенстве понял, к чему клонились эти постоянно повторяющиеся отсрочки. “Сделайте, пишет Шампаньи, ваши сообщения в мягких, сдержанных и осторожных, с соответствующими уверениями, выражениях, – их не будут оспаривать. Устраните все, что могло бы оскорбить, но дайте почувствовать, что просьба о следующих одна за другой девятидневных отсрочках, затем разговоры о 20 днях, а потом и полное прекращение разговора о сроке ответа, “должны были приобрести вид уклончивого и двусмысленного поведения, что и понудило к известному решению”.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.