II

II

Благодаря стечению случайных обстоятельств переговоры, которые имелось в виду вести только на всякий случай, начались раньше главного дела. По всем расчетам, первая инструкция герцога Виченцы должна была прибыть в Петербург на первой неделе декабря. Но курьер был задержан русскими снегами, жестокими морозами, формальностями на границе, и депеши, которые он вез, только 14-го попали в руки посланника измятые, запачканные, едва разборчивые. Между тем, 10-го Александр выехал из своей столицы и отправился путешествовать по России. Он хотел посетить Москву, погостить у своей сестры Екатерины, проживавшей 1 в Тверской губернии, и предполагал вернуться в Петербург только в последних числах этого месяца. Taким образом, все разговоры приходилось отложить на самый конец декабря или на начало января.

С Австрией переговариваться было удобнее. С ее представителем имели дело в самой Франции; все было близко, переговоры велись у себя дома, а, кроме того, посланнику достаточно было двенадцать или пятнадцать дней, чтобы испросить инструкций у своего правительства и получить ответ. Поэтому переговоры в том виде, как было указано из Трианона, пошли быстро. Сначала нашли необходимым заставить венский двор поверить, вопреки действительности и очевидности, что император ни с кем не связан обязательством. Поэтому сообщение европейским правительствам о разводе было составлено так, чтобы внушить подобную уверенность. 17 декабря в циркуляре, адресованном ко всем нашим агентам с целью дать им официальное разъяснение событий, герцог Кадорский писал, что император не установил еще своего выбора; что сердце Его Величества слишком удручено для того, чтобы он мог теперь заниматься подобными вопросами[292]. Эти сентиментальные фразы имели чрезвычайно практическую цель, которая состояла в том, чтобы оставить открытым поле для соперничества. Циркуляр был сообщен всем дворам, исключая, понятно, русский, и должен был поощрить Австрию сделать предложение. Вскоре после этого герцог Бассано назначил для начала разговора с Австрией Лаборда, которому впервые были сделаны в Вене дружеские признания. В конце декабря Лаборд повидал Шварценберга. Он нашел, что Шварценберг весьма сочувственно и с большим интересом относится к этому делу; что он убежден в неоценимых выгодах, которые извлечет из него Австрия, но что, при всем том, не рискует поручиться за намерения своего двора; что он сомневается с успешном результате, так как уверен, что русский брак состоится. Лаборд оживил его надежды, польстил его мечте и намекнул, что было бы хорошо, “если бы он на всякий случай принял меры”[293]. Подобные же намеки были сделаны посланнику некоторыми придворными и членами правительства. Наконец, вследствие событий, к которым была причастна и Россия, Наполеон решился воспользоваться содействием самых близких лиц, о которых трудно было думать, чтобы они приняли участие в этом деле.

Со времени развода Жозефина не выезжала из Мальмезона, хотя ее горе не было таким, которое заставляло бы ее уйти в себя и удалиться от общества. Она жила, окруженная своими детьми, приглашала к себе своих друзей, и, в награду за ее милостивую доброту в дни ее величия, она и в несчастье нашла во многих искреннюю преданность. Она не скрывала своих чувств, много говорила, много волновалась и отрешалась от своих причитаний только для того, чтобы с беспокойным чисто женским любопытством разузнать что-нибудь о счастливой сопернице, которую прочили на ее место. Ей хотелось бы играть некоторую роль в решении императора, принять участие в важном событии, подготовлявшемся за ее счет. Она хотела убедиться, сохранит ли она, – потеряв личное счастье, – уважение и доверие к себе своего супруга. Сама она склонялась в пользу Австрии – во-первых, из личных выгод, чтобы вернее упрочить в Италии положение Евгения, затем, в силу аристократических склонностей, привычек и глубоких роялистических убеждений, которые сохранились в ней от прежних времен и в силу которых она желала, чтобы империя и в выборе брачного союза уподобилась законным монархиям. Евгений и Гортензия вполне присоединились к своей матери. Подобно ей, они охотно виделись с лицами, разделявшими их мнение и так или иначе приходившими в соприкосновение с Австрией. Они демонстративно поддерживали сношения с графиней Меттерних, женой австрийского посланника, оставшейся в Париже несмотря на войну и отъезд мужа. С другой стороны, Наполеон из своего уединения в Трианоне поддерживал непрерывные сношения с Жозефиной; он заботился о ней, стараясь утешить ее сердечным участием и утонченным вниманием; часто писал ей и посылал “от своей охоты”.[294] Конечно, он знал, что мог найти в Мальмезонe способ тайно сноситься с Веной; но не решил еще этим воспользоваться.

26 декабря он покидает свое уединение, возвращается в Париж и с грустью входит в Тюльери, где все напоминает ему Жозефину.[295] Он непременно желает видеть ее еще до наступления нового года. Он обещает ей посетить ее в те дни, когда сердце жаждет излияний, когда давит одиночество и оживают воспоминания. Он хочет посвятить Жозефине те минуты, когда он освободится от государственных трудов, от официальных приемов, от обязанности выслушивать изъявления верноподданных чувств войсковых депутаций с поздравлениями по случаю нового года. Утром 31-го он пишет императрице: “Сегодня, мой друг, у меня большой парад; я увижу старую гвардию и более шестидесяти артиллерийских парков… Мне грустно без тебя. Если парад кончится до трех часов, я приеду к тебе. В противном случае, до завтра”. Он поехал к ней только на другой день, и до отъезда успел получить ноту русской канцелярии от 28 ноября – 11 декабря, которая была отправлена опять-таки до получения наших депеш[296].

Петербургский кабинет опять говорил о выражениях, употребленных в военной конвенции с Австрией, с той только разницей, что в ноте жалоба была изложена официально. Очевидно, он хотел оставить письменный след своего неудовольствия. Вместе с тем он с горечью указывал на фразы в известных немецких журналах и на статьи, благоприятные польской независимости. Нет сомнения, что Александр не отправил бы своей ноты, если бы вовремя узнал о согласии императора подписать договор. Всему причиной – крайняя медленность сообщений: она поддерживает дурное настроение и мешает примирению взаимных желаний. Наполеон отлично знает это, однако, при чтении бумаги, переданной ему Куракиным, не может удержаться от раздражения. Итак, – думает он, – в Петербурге продолжают создавать себе мнимые опасности, тогда как вот уже в течение двух месяцев все его поведение направлено к тому, чтобы успокоить царя, когда он и на словах, и в публичных речах, и в сообщениях по секрету, и в заявлениях с трибуны, и своими поступками стремится изгнать всякое подозрение. Возможно ли вылечить Россию от недоверия, раз оно продолжает существовать, вопреки столь многочисленным и ясным доказательствам? – “После всего этого, – восклицает он, – я не понимаю, чего хотят; не могу я разрушать химеры и сражаться с призраками”. Приводим его собственные слова, с которыми он обращается к царю в письме, отправленном в тот же день. “Предоставляю Вашему Величеству судить, кто более действует в духе союза и дружбы, – вы или я. Раз начинается недоверие, значит, Тильзит и Эрфурт забыты”[297].

Хотя он не может удержаться, чтобы не сделать своему чересчур подозрительному союзнику этого замечания, он тотчас же старается смягчить его дружескими излияниями. Он дает понять, что резкость его слов объясняется его горячей дружбой, что изливается и скорбит его тяжко раненное несправедливыми подозрениями сердце. Будете ли вы столь добры, Ваше Величество, чтобы отнестись снисходительно к подобному излиянию”? – пишет он. Затем он намекает на текущие события. “Я был некоторое время в уединении и поистине страдал от решения, к которому обязывали меня интересы моей монархии. Вашему Величеству известно, как привязан я к Императрице”. Он оканчивает такой фразой: “Позволите ли вы мне, Ваше Величество, поручить герцогу Виченцы сказать вам все, что я имею сообщить вам относительно моей политики и моей искренней дружбы? Но он никогда не выразит вам в той степени, как я того желаю, тех чувств, которые я к вам питаю”. Таким образом, его последние слова заранее и еще раз утверждают все, что бы ни сделал и о чем бы ни договорился Коленкур.

Однако он считает, что шансов на успех менее, чем он предполагал. Поэтому, вероятно, он не так уже дорожит русским браком. Его раздражение против России выражается уже в более резких фразах в Мальмезоне, т. е. там, откуда, как он знает, его слова будут переданы Австрии. Результатом его посещения Жозефины было то, что приглашенная на другой день в Мальмезон графиня Меттерних услышала там “крайне необычайные вещи”[298]. Королева Гортензия и принц Евгений без обиняков признались ей, что они – “в душе австрийцы”. Императрица, в свою очередь, придала особое значение этим уверениям. Она сказала, что проект брака с эрцгерцогиней ей особенно по душе, что она посвятит ему все свои силы и вовсе не отчаивается в успехе; что император, с которым она виделась накануне, сказал ей, что его выбор отнюдь не решен[299], – а это все время повторялось Австрии, – что он даже прибавил, что охотно бы решился в пользу этой державы, если бы у него была уверенность встретить добрый прием[300]. Сама собой напрашивается мысль: не было ли это с его стороны средством вызвать и получить со стороны Австрии вполне определенное обещание, о котором он мог бы при случае напомнить и потребовать его исполнения?

В следующие затем дни Лаборд снова начал усиленно шнырять то в кабинет герцога Бассано, то в австрийское посольство. 12 января, в разговоре с глазу на глаз с Шварценбергом, Шампаньи возобновил свои расспросы о принцессе Луизе. В доказательство того, что император оставался свободным от всякого обязательства, он сослался на выражения своего циркуляра и истолковал их[301]. Наконец, если верить анекдоту, за достоверность которого ручался сам Меттерних, Наполеон хотел самолично, замаскированным, позондировать почву. Нужно сказать, что прерванный было разводом светский сезон в Париже принял обычное течение; двери Тюльери снова открылись, и важные сановники соперничали в роскоши на своих блестящих приемах. Зимой 1810 г. была мода на маскарады.[302] После одного маскированного бала прошел слух, будто бы во время вечера император в домино пристал к графине Меттерних и, между прочим, после нескольких игривых фраз, спросил ее, согласится ли эрцгерцогиня сделаться императрицей, если ее отец ничего не будет иметь против[303].

Еще до этого разговора графиня Меттерних передала в Вену слова Жозефины, Евгения и Гортензии. Шварценберг со своей стороны сообщил также о намеках Лаборда. Впрочем, австрийский двор, чрезвычайно опытный в делах брачной дипломатии, не нуждался в известиях об этих инцидентах для того, чтобы предвидеть возможность предложения и принять надлежащие меры. Еще в самом начале января Шварценберг получил от Меттерниха предписание на случай, если бы император французов возымел намерение жениться на эрцгерцогине Луизе, “никоим образом не отталкивать этой идеи, напротив, стремиться к ее осуществлению и отнюдь не отказываться от предложений, которые могли бы быть ему сделаны”.[304] Хотя Меттерних и ставил некоторые условия, но делал это только для виду, чтобы охранить достоинство своего двора. В действительности же, только одно сомнение смущало совесть императора Франца: он опасался, что церковный брак Наполеона с Жозефиной не был расторгнут. Как известно, это препятствие было устранено постановлением парижского духовного суда. При этих условиях Шварценберг счел себя вправе дать понять Лаборду, что согласие в Вене на брак почти обеспечено. Около 15 января, основываясь на словах Шварценберга и на новых уверениях, непосредственно прибывших из Вены, Наполеон приобрел почти безусловную уверенность, что Австрия ждет только сигнала, чтобы с радостью дать свое согласие.

Такая готовность пленила императора. Она превзошла его ожидания и, вероятно, в это время уже отвечала его желаниям. Достоверно, что постоянные и оскорбительные жалобы, которыми надоедал ему Александр, сделали то, что партия, к которой он сначала так стремился, сделалась для него менее дорогой. Вследствие непрерывного раздражения, в императоре зародилось и росло неудовольствие против России. Притом, можно думать, что после того, как он получил некоторую надежду на желанный прием в Вене, он поддался влечению в сторону Австрии; что он уступил излюбленной мечте, которую из чувства гордости тщательно скрывал. До сих пор он неуклонно шел к России. Это делалось отчасти в силу необходимости, а еще более из расчета сохранить систему, к которой он привязался, из желания придать своей политике характер устойчивости, а не в силу пылкого влечения к союзу, который неоднократно обманывал его надежды. Но в описываемый момент не была ли его симпатией Австрия? Наполеон далеко не был нечувствителен к обаянию громкого имени. Свирепость, с которой он недавно ожесточался на Австрию, обусловливалась сложностью его натуры. Она вытекла из его революционной закваски, из враждебных чувств к дому, который более всех олицетворял и осуществлял древнее право; а, может быть, и из чувства горькой обиды, даже досады, что венский двор всегда отталкивал его и смотрел на него, как на выскочку. Он неоднократно клялся погубить его, но только потому, что отчаивался приобрести его дружбу и осветить ее блеском корону на своем челе. Он, как бешеный, ненавидел его и все-таки страстно стремился к нему. В настоящее время, когда австрийский брак делался возможным, легко и быстро осуществимым, он открывал пред ним блестящие и широкие горизонты. Этот семейный союз придал бы его челу, столько раз венчанному победой, то единственное сияние, которого ему не доставало. Он дал бы ему предков, сразу состарил бы его молодую династию, сравнял бы ее с Бурбонами. Он сблизил бы его со всеми его предшественниками, царившими над христианскими народами, и даже – через германских кесарей, которым досталось наследие римской империи, бывшей в его глазах источником всякого величия и блеска, – с древним Римом. Затем, возможность заставить забыть наиболее ненавистные воспоминания о революции, потопить их в блеске окончательной победы над страстями и предрассудками былого, прочнее спаять разнородные и даже враждующие элементы, из которых он мечтал создать свою Францию и, таким образом, примирив настоящее с прошлым, положить основу будущему – какое искушение для его преобразовательного гения!

Как только эти честолюбивые и величественные мысли начали осаждать его ум, как только они начали овладевать его воображением, неудобства другой партии, которых прежде он упорно не хотел видеть, все яснее выступали перед его взорами. Чем более Австрия шла ему навстречу, тем более и возраст русской великой княжны, и различие вероисповедания, на котором он не находил нужным останавливаться, давали ему основание для серьезных возражений. Следует ли предполагать, что с половины января в нем произошел полный переворот? Сожалел ли он уже тогда, что опрометчиво связал себя с Россией? Не дошел ли он до желания, чтобы она доставила ему предлог или повод к отступлению? Не имея возможности утверждать это с положительностью, позволительно думать, что это было так. Но допуская, что уже в то время в его интимных симпатиях произошел некоторый переворот, он не внес никакой перемены в ранее принятые решения. В продолжение всего времени, пока Наполеон не имеет известий о начатых с царем переговорах, пока он ждет, что согласие русского государя может прибыть с часу на час, он считает себя связанным полномочиями, данными Коленкуру. Он добросовестно избегает всякого опрометчивого шага по направлению к Австрии и ни на йоту не отклоняется от России.

Более того, судя по некоторым фразам, сорвавшимся у него с языка, есть основание думать, что, невзирая ни на что, русский брак представляется ему, как нечто, на что он имеет известные права, как нечто, если и не самое желательное, то, по крайней мере, самое вероятное. На великую княжну он еще смотрит, как на будущую супругу, предназначенную ему самой судьбой, и только о ней желает иметь подробные сведения; только о ней одной старается он составить себе ясное представление. Однажды вечером во время приема в Тюльери он попросил Савари воскресить в своей памяти картину Петербурга и показать ему между присутствующими дамами наиболее похожую на Анну Павловну.[305] Это нисколько не мешает ему чрезвычайно любезно принимать графиню Меттерних, которая постоянно приглашается во дворец. Он предлагает ей принять участие в игре за своим столом, говорит ей комплименты по поводу ее туалета и оказывает ей те незначительные милости, которые производят впечатление при дворе: он считает полезным поддерживать надежды и усердие Австрии.[306] Однако при публике все ограничивается не имеющими значения любезностями. В частных разговорах намеки не прекращались, но определенного ничего не высказывалось. Можно думать, что Богарне получили даже предостережение воздержаться от излишнего усердия и не заходить слишком далеко. Королева Гортензия назначила графине Меттерних свидание. В назначенный день королева оказалась больной, и посетительница не была принята. Князь Шварценберг тоже не видит никакого официального поощрения. Несмотря на частые посещения Лаборда, он остается недоверчивым и думает, что русский брак “более, чем вероятен”.[307] Довольный оборотом, который приняли переговоры с Австрией, Наполеон не дает им перейти известных границ; он не дает им ходу, заставляя их, так сказать, топтаться на месте, ибо каждую минуту одно слово Александра может обязать его порвать их.

Во всяком случае, Россия все еще держала его судьбу в своих руках. Ничто не дает основания думать, что император взял бы обратно слово, данное его именем, если бы в назначенный им срок получилось известие, что по возвращении царя из Москвы между, царем и нашим посланником состоялось соглашение и что они обменялись взаимными обязательствами. Однако проходили дни, недели, а ни один курьер не являлся с известием из России. Это молчание составляло неприятный контраст с предупредительностью Австрии. Роковой срок, конец января, был уже недалек, а ожидаемого ответа все еще не было. Все столь заботливо и точно установленные сроки были пропущены.[308] Наконец, 26 января вечером прибыл от посланника ответ в виде двух длинных депеш министру, шифрованных самим посланником, при особом упоминании, что “ни в коем случае не должно доверять их канцелярии”. Надо думать, что при виде этого загадочного текста Шампаньи испытал сильное и мучительное волнение. В сообщении его императору говорится, что он проведет ночь над этими шифрованными строками, “пока глаза не откажутся ему служить”.[309] Найдет ли он в них ответ, то да или нет, которое нужно было императору, то решающее слово, которое приведет к развязке?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.