Часть вторая
Часть вторая
Случилось так, что Александр Зонин спас Грищенко жизнь еще раз, в 48-м году. Время было гадкое. Началась холодная война. Все гайки скрипели от закручивания. Всё, касающееся недавней войны, объяви ли не просто секретным, а — совершенно секретным. Грищенко мне рассказывал, что один офицер у них на кафедре носил диссертацию домой, чтобы поработать вечерами. Остановили на улице, пригласили сесть в машину. "Что у вас в портфеле?" — Двадцать пять лет.
Сам Грищенко писал в Академии диссертацию по тактике действий наших подводных лодок на Балтике. И в такое время Грищенко, по непостижимой ясности души, дал свою диссертацию Зонину, чтобы тот "поправил стиль". Поздно вечером Зонин позвонил Грищенко и велел немедленно взять такси и приехать; Сонный Грищенко стал отнекиваться: да ну, да зачем, да лучше завтра... "Не-мед-ленно бери такси и приезжай!" Грищенко приехал. Зонин ждал его внизу в полутемном подъезде. Сунул папку с рукописью диссертации, буркнул что-то вроде: "я тебя не знаю, ты меня не видел..." — и быстро пошел наверх. Было около полуночи. Грищенко уехал домой. А в два часа ночи к Зонину пришли.
Если бы при обыске у Зонина нашли совершенно секретную диссертацию Грищенко, обоих бы, наверное, расстреляли. А так — Зонин отделался "легко". Ему дали 25 лет за роман "Свет на борту". Как ни странно, я читал этот роман. В альманахе "Литературный Ленинград", я нашел его на чердаке хибары на берегу Финского залива, где мы в молодости шумно проводили время. Мне говорили, что тираж альманаха был уничтожен. Видимо, кто-то, рискуя, спас экземпляр. Это был интересный роман. Попытка, в условиях лютой цензуры, рассказать правду о сорок первом годе, о Таллинском переходе, о первой блокадной зиме. Александр Зонин вышел из лагеря через год после смерти Сталина. Но прожил недолго. Джезказганские рудники.
Один из рассказов Грищенко я бы назвал "Визит к Вишневскому".
Январским морозным утром 42-го года (сугробы, трупы, руины) три командира подводных лодок отправились по делам в штаб. Один из них был Грищенко, другой Кабо, а кто был третий, я забыл,— кажется, Осипов. Дела в штабе они закончили на удивление быстро. Спешить обратно не хотелось. И кто-то из них предложил: "Зайдем к Плаксе?"
Плаксой в блокадном Ленинграде звали Всеволода Вишневского. Он любил выступать перед народом. Приезжает на завод, сгоняют на митинг истощённых рабочих. Выходит перед ними на помост, в шинели, в ремнях, сытый, толстый, румяный капитан первого ранга и начинает кричать о необходимости победы над врагом. Истерик, он себя заводил своей речью. Его прошибала слеза. Начинались рыдания. Рыдания душили его. Он ударял барашковой шапкой о помост и, сотрясаемый рыданиями, уходил с помоста в заводоуправление получать за выступление паёк. Приставленный к нему пожилой краснофлотец подбирал шапку и убегал следом. Измождённые рабочие, шаркая неподъёмными ногами, разбредались к станкам. И если кто спрашивал о происшедшем за день, ему отвечали: "А-а, Плакса приезжал..."
И три командира лодок пошли к дому на Песочной.
Я хорошо помню этот деревянный особняк. В нем в 50-е годы был детский сад, а на фасаде висела доска: здесь жил Выдающийся. Потом доска исчезла. Потом выехал детский сад. Потом, в 80-е годы, дом раза три поджигали, не знаю, кто и зачем. Наконец, его подожгли успешно, и дом сгорел. В январе 42-го этот дом внутри сиял чистотой, томился от жарко натопленных печей. Удивительней того — внутри дом выглядел, как настоящий корабль. На второй этаж вела не лестница, а корабельный трап, с сияющими медными оковками на ступеньках, сверкающими медными поручнями. Полы здесь назывались палубой. На "палубе" лежали настоящие корабельные маты, плетённые из тонкой двухцветной пеньки. Блистали надраенной медью штурманские корабельные часы, корабельные барометры, психрометры, висели торжественно флотские флаги. В углу, сияя, висела корабельная рында. В неё, как на фрегате времен Станюковича, отбивались склянки. Отбивал склянки пожилой краснофлотец. История не сохранила его имени. Он был у Вишневского вестовым, охранником-автоматчиком, коком, прачкой, водителем трофейного четырехместного мотоцикла, который выделил Вишневскому Пубалт.
Как известно, Вишневский на флоте не служил. В 18-м году он записался в отряд ЧК, где все ходили в матросской форме, и Вишневскому тоже выдали тельняшку, клёш, бушлат и бескозырку. Затем он немного работал в кронштадтской газете. Боевой орден Красного Знамени он получил в 29-м году за пьесу "Первая Конная". Это был "ответ Чемберлену" — ответ на происки Бабеля с его книгой "Конармия". Ворошилов и Буденный были очень недовольны Бабелем, а вот пьеса Вишневского им понравилась. В ней было больше ста сцен и несколько сотен действующих лиц. Единственный в стране театр, подчиненный Ворошилову. Театр Красной Армии наотрез отказался ставить эту феерию. Ворошилов пообещал перепороть труппу шомполами и сослать в Соловки. Премьера состоялась, и была расценена как боевая победа. С тех пор эту пьесу не ставил никто и нигде.
Орден Ленина Вишневский получил за "Мы из Кронштадта". В детстве мне очень нравился этот энергичный фильм, с печальным свистом, гибелью, маршем, только я не мог взять в толк, где же у нас на Финском заливе такие высокие обрывы, с которых сбрасывают в пучину красных моряков, а затем белогвардейцев. Затем я узнал, что обрывы "для красоты несчастья" снимали отдельно, в Крыму.
Чувственная "Оптимистическая трагедия" была напрочь испорчена цензурой, которая вымарала главнейшую сцену из последнего акта. Там Алексей в тюрьме перед расстрелом, на глазах у товарищей, любовно совокупляется на авансцене с голой Комиссаром. Без этой сцены вся пьеса уже не та...
В этой суете Вишневский дорос в звании до капитана первого ранга, а на флоте послужить не успел. Вот он и отводил душу в домашних флагах, трапах и рындах.
Говорят, в 60-е годы у морского писателя Елкина, которого на флоте ласково звали "наш баснописец", в Московской квартире был собран пульт управления подводной лодкой, а на ковровой дорожке лежала настоящая торпеда...
Три командира подводных лодок постучались в дом-корабль Вишневского. Их встретил пожилой краснофлотец в суровом обличье часового, допросил, кто они и зачем. Преобразившись в вестового, он быстро обмел "голиком" снег с их валенок и принял шинели и тяжелые кобуры с пистолетами. Метнулся на "камбуз", где, надев белую куртку, сделался коком.
Время близилось к полудню.
В блокадную пору гостей к столу не звали. Командиры уселись в сторонке и с большим интересом стали наблюдать, как пожилой краснофлотец накрывает громадный стол крахмальной голубоватой скатертью и выставляет посуду с вензелями если не императорскими, то уж точно императорской фамилии. Корабельные часы на "переборке" показали полдень. Краснофлотец звучно отбил в рынду восемь склянок и кинулся наверх доложить "прошу к столу!". По разным трапам в "кают-компанию" спустились бледная, беззвучная, уже пораженная дистрофией Софья Касьяновна Вишневецкая, художница и жена Вишневского, и сам Сева, шумный и жизнелюбивый. Могучими объятиями приветствовал он друзей-подводников и велел подавать на стол.
На огромной тарелке драгоценного фарфора краснофлотец подал Софье Касьяновне её пайку, крошечную ложку серой эрзац-каши. К другому концу громадного стола был вынесен обед Всеволода Витальевича.
Командиры подводных лодок люди выдержанные. Может, они чуть двинули мышцами скул, но более никак, несмотря на крайнюю свою молодость, чувств своих не показали.
Их кормили получше матросов, но к январю они жутко отощали, глядели запавшими глазами и ходили с трудом. От запаха и вида писательского обеда у них закружилась голова.
Краснофлотец внес на блюде тяжелый эскалоп, румяно поджаристый, сочащийся жиром и маслом, окруженный горой золотистого жареного картофеля, зелёным лучком, маслинами и ломтиками лимона. На отдельных блюдах были поданы сливочное масло и белый хлеб. Софья Касьяновна медленно и молча съела свою ложечку серой каши и молча ушла к себе.
Всеволод, звеня тяжелым серебром ножа и вилки, расправлялся с эскалопом.
Командирам расхотелось общаться с Плаксой. Все трое вспомнили, что у каждого на лодке куча не терпящих отлагательства дел. Застегивая ремни с тяжелыми кобурами, они спросили с балтийской прямотой: "Сева! Как ты можешь жрать этот ...й эскалоп, когда твоя жена — жена! — еле жива от голода?" Вишневский озлился, покраснел шеей и голосом пламенного оратора отчеканил: "Этот эскалоп мне положен решением Военного совета и Политуправления флота! И я — как коммунист — не имею права ослушаться!" И заплакал. Софья Касьяновна угасла после войны от дистрофии. Вишневский воспел Вождя в юбилейной, многопушечной драме "Незабываемый 1919-й" и умер от апоплексии. Этот эпизод, в очень приглаженном виде, присутствовал в 78-м году в рукописи Грищенко "Соль службы". Перед сдачей рукописи в набор его вычеркнули в главной редакции.
Известно, что важнейшей задачей Беломор-Балтийского канала была задача военностратегическая. Главные судоверфи страны находились в Ленинграде и на Волге. Канал позволял перебрасывать любое количество военных кораблей на Север и далее, кратким путем через Арктику, на Дальний Восток — быстро и скрытно от вражеских глаз. Затем и строили канал спешно, и не считая жертв.
Канал не был официально открыт, а по нему уже двинулась группа эсминцев, сторожевых кораблей и подводных лодок — ядро нового, Северного флота. Их проводке придавалось столь важное значение, что посетить корабли приехали вожди во главе со Сталиным.
На кораблях, как водится, был ужас, инструктажи, приборки. Из тяжелых плах сколотили сходню, по ней на корабль мог бы въехать грузовик. Вожди по обычной сходне не поднимаются.
На одной из фотографий, которые показывал мне Грищенко (он в том походе шел штурманом на подводной лодке), был запечатлен этот цирковой помост, а на помосте — нелепая фигурка, шагов на пять впереди других фигур. Человечек на фотографии был маленький, горбатый, с короткими кривыми ногами, искалеченной подвернутой рукой, в длинном, почти до колен френче, в слишком больших для него сапогах и в несуразно большом картузе.
"А это что за клоун?" — спросил я. "Не узнали?" — засмеялся, довольный, Грищенко. Видимо, не я первый "ловился" на этой фотографии. "То ж Сталин!"
Долго я разглядывал картинку. Есть у любительских фотографий свойство вытаскивать нечто такое...
А Грищенко тем временем рассказал историю. Имелся на одном из эсминцев в той группе кораблей комиссар, который, мягко говоря, не блистал умом. Настолько не блистал, что комиссара, от греха подальше, пока вожди на борту, спровадили на ют, к кормовому орудию: стой там и не отлучайся! Грустит комиссар у орудия, вместе с орудийным расчетом, и очень переживает, что лишен счастья увидеть любимого товарища Сталина.
И вдруг на ют выходит Сталин. Один. Трубочку раскуривает.
Воспитанный командир в такой миг должен подать подчиненным положенную по уставу команду, четко представиться, доложить и ждать, что ему скажет начальство.
Комиссар же впал в неизъяснимый восторг. Радостно напыжился и, тыча пальцем в орудие, заорал: "Товарищ Сталин! Это — пушка!"
"А ти — пистолет?" — с презрением спросил Вождь. Сунул трубочку под усы и недовольно ушел.
Чтобы лучше понять юмор Вождя, нужно вспомнить, что словом "пистолет" на гвардейском жаргоне времен царизма звали бойкого, ловкого офицера, юного хвата, покорителя женских сердец.
Вожди уехали.
Весь вечер, от ужина до вечернего чая, на партийном собрании песочили комиссара. "Товарищ Сталин герой Гражданской войны! Величайший полководец! Организатор всех военных побед! Ему ли не знать, что такое пушка!.."
А ночью, пока стояли у пристани, комиссар исчез. Исчез бесследно. Будто и не было его ни когда на свете. И фамилию его тотчас забыли.
Мне показалось, что Грищенко исчезновение комиссара нравилось. Не любил Грищенко комиссаров.
Грищенко вообще не любил власть имущих. К Главному штабу, к правительству, которые и в 70-е годы, когда счет побед прояснился, не дали ему Золотую Звезду, относился иронически. (Замечу, что новая власть тоже не дала ему золотую звезду героя России. Заверили, что дадут. Представили. И не дали. С тем Грищенко и умер. "Пятый пункт" подкачал?)
Пантелеева, который в войну был начальником штаба Балтфлота, Грищенко ненавидел. Грищенко считал, что если бы не Пантелеев, то Ленинград избежал бы многих бед в 41-м году. К Трибуцу, который командовал флотом, Грищенко относился холодно и спокойно: "Убийца..."
Трибуц был вознесен в командующие волной 38-го года. Анкета его, говорят, была замарана: отец Трибуца при царе был начальником тюрьмы. Сталину, кажется, нравились люди с такой анкетой: будут служить, как цепные псы, гробить людей тысячами, лишь бы выжить самим.
У Трибуца много грехов на душе. Таллинский переход: когда умнейшие головы в штабе рекомендовали идти северным или южным фарватером, а Трибуц повел флот центральным фарватером, через минные поля, и потерял половину флота и почти все транспорты с вывозимыми из Эстонии войсками. Чтоб прикрыть завесой свои грехи, Трибуц санкционировал (в войну!) массовые аресты и расстрелы офицеров флота. В 41-м в Либаве капитан-лейтенант А. командовал большим эсминцем "Ленин". Эсминец стоял в доке, с разобранными механизмами. Немцы нагрянули, наши оставили Либаву. Чтоб корабль не достался немцам, А. взорвал его. Трибуц приказал расстрелять А,— за уничтожение боевого корабля. Ещё в 70-е годы вдова тщетно добивалась реабилитации своего мужа. Отставной Трибуц был непреклонен, и почему-то, для Кремля он оставался главным авторитетом. Не знаю, чем кончилось это дело.
Из мрачнейших страниц жизни Трибуца — лето 43-го.
Весной немцы и финны наглухо перекрыл горло Финского залива сетью из мощного стального троса. От берега до берега. Наверху сеть держали буи, внизу якоря. Залив перед сетью был густо заставлен минами. Сверху все это простреливалось артиллерией, контролировалось авиацией и противолодочными кораблями. Разведка авиацией, авиафотосъемка показали, что заграждение непреодолимо. Штабные учения показали, что ни одна лодка, не пройдет это заграждение. Посланные в разведку лодки вернулись ни с чем. Сеть не преодолевалась ни поверху, ни по дну. Ее нельзя было ни прорвать ударами корпуса, ни перепилить. Торпеды проходили сквозь сеть, не взрываясь.
Но Трибуц желал показать Кремлю активность. Он отдал приказ на прорыв заграждения.
Ужаснейшие воспоминания балтийских подводников связаны с тем летом.
За лодкой уходила лодка,— и не возвращались. Все гадали: кто будет следующим? Офицеры ходили молча, но с мертвыми лицами. Матросы-подводники бесились в казармах и в голос материли командующего и всё начальство. На матросов не обращали внимания, всех не перестреляешь, не с кем будет в море идти.
Упорство Трибуца напоминает историю, которую рассказывают летчики,— как Мехлис (не к ночи будь помянут) весной 43-го на Кубани уничтожил наш бомбардировочный авиаполк.
Тяжелые самолеты с бомбовой нагрузкой не мог взлететь с раскисшей земли. Мехлис приехал с конвоем автоматчиков, матерно обругал летчиков трусами и изменниками и приказал взлетать. Один "петляков" перевернулся и взорвался, за ним другой. Более десяти машин пылало на поле, а Мехлис бесстрастно похлопывал прутиком по голенищу и приказывал взлетать следующему. Когда взорвался и запылал двадцать третий, последний бомбардировщик, Мехлис выругался, сел в машину и уехал. И конвой за ним.
Всем было ясно, что Трибуц решил уничтожить свои подводные силы. Нужно было что-то делать.
В те дни в Ленинграде находился Т., профессор Военно-морской академии, царский офицер. Приехал читать лекции по торпедной стрельбе — война показала, что даже командирам лодок, увы, не хватало грамотности. Командировка его закончилась. Несколько старших офицеров обратились к Т. с просьбой: передать в Москве лично адмиралу Исакову, начальнику Главного морского штаба, запечатанный конверт. Исаков был единственный на флоте, к кому прислушивался Сталин. Т., конечно, догадывался, о чем идет речь в письме. Он понимал, что попади это письмо "в чужие руки", его и авторов письма ждет не просто смерть, а мучительная гибель под пытками. Он взял конверт.
Грищенко не говорил мне, чьи подписи стояли под письмом. Но коли он так хорошо знал историю дела и содержание письма, можно думать, что подпись Грищенко там тоже стояла. В письме офицеры излагали правду положения и просили Исакова доложить её Сталину.
А лодки продолжали уходить — не на смерть, а на казнь. Наши историки глухо писали о том периоде.
Т. улетел, через Ладогу и Вологду, в Москву. Он передал письмо Исакову. Исаков доложил дело Сталину. Сталин ночью позвонил Трибуцу и приказал — прекратить. Ещё одна лодка ушла в ту ночь к заграждению, и её уже было не вернуть. Война на Балтике замерла — до октября 44-го, когда Финляндия вышла из войны и, по условиям перемирия, предоставила свои порты Балтфлоту.
Когда мы сидели с Матиясевичем над конечными главами его рукописи, я спросил его, почему, говоря о действиях Балтийских подводников в зиму 44-45 годов, он не упоминает Маринеско.
Матиясевич рассердился, встопорщил усы, и с капитанской назидательностью, будто отчитывая меня за провинность, объяснил, что Маринеско был разгильдяй, недисциплинированный командир... словом: "я такого не хочу даже вставить в книжку".
Через неделю Матиясевич помягчел и, будто в знак извинения, рассказал, что в конце 50-х бывшие командиры-подводники Балтики написали в Кремль письмо с просьбой восстановить справедливость, присвоить Маринеско (тогда еще живому) звание Героя.
Матиясевич тоже подписал ту бумагу. Никто предположить не мог, что расправа будет мгновенной и дикой. Участников "вылазки" поодиночке вытаскивали на широкие ковры, крыли грязной бранью, грозя "разоблачить", сорвать ордена... Орденов не отобрали, но всем "врубили" — по служебной и партийной линии. (Тогда-то, подумал я, капитан первого ранга Матиясевич и "ушел" с военного флота, и нанялся лоцманом в Ленинградский торговый порт.) Вероятней всего, Матиясевич не упомянул в книжке о Маринеско из дипломатии. Матиясевич хлопотал о постановке своей лодки "Лембит" на вечную стоянку в Таллине и, видимо, не хотел вредить делу. Кто же знал, что Эстония станет заграницей и что в Красную звезду там будут плевать.
Грищенко, напротив, писал и говорил о Маринеско всюду. В обход учебного плана, Грищенко на своих лекциях разбирал тактику Маринеско и схемы его атак...
Меня занимало: почему в схватке вокруг имени Маринеско остается за бортом суть — в чем именно был Маринеско разгильдяй?
Грищенко, посмеиваясь, рассказал мне, что главных провинностей у Маринеско было две: новогодний загул и "кадиллак". Хуже всего, что в войну у Маринеско был злой гений, по фамилии Орёл.
Уже после наших встреч с Грищенко мне говорили, что оный Орёл за три года войны вырос на бригаде подводных лодок до капитана первого ранга и ухитрился ни разу не сходить в боевой поход. Завидное умение. Неудивительно, что после войны он очень быстро дослужился до командующего флотом. Орел был у Маринеско непосредственным начальником, командиром дивизиона подводных лодок. Ненавидел он Маринеско так, что мог пойти на любую гадость.
Маринеско подчиненные и друзья обожали. Такой был человек. А вот Орла матросы недолюбливали. В Кронштадте зимой отмечали какой-то праздник, моряки экипажа Маринеско, с позволения бригадного начальства, пригласили девушек с Морзавода, устроили стол с угощением, патефон с пластинками. Только начали вечер — откуда ни возьмись комдив, товарищ Орёл. Танцы прекратил, всех девушек выставил вон. Кто-то из матросов кричит: "Ребята! Качать нашего геройского комдива!" Орёл был чувствителен к знакам внимания со стороны подчиненных, милостиво дозволил себя качать. Но матросы попались какие-то невнимательные. Три раза подбросили Орла высоко высоко, чтоб полетал. Два раза поймали, а на третий — забыли. Орёл по частям поднялся с каменного пола, рванул "ТТ" из кобуры: "Гады! Перестреляю как собак!.." А стрелять некого. Все ушли девушек провожать. В бешенстве, потрясая пистолетом, Орёл ворвался к спящему Маринеско с воплем: "Сам ты бандит! И вся команда твоя — бандиты!.. Маринеско спросонья решил, что его командир дивизиона окончательно сошел с ума.
Мечта Орла упечь Маринеско подальше и поглубже чуть было не исполнилась в Финляндии. Там случился у Маринеско его знаменитый загул. Приглянулся он красавице шведке, хозяйке ресторанчика, и шведка приглянулась ему. Укатили к ней (адрес был никому не известен), и — три дня и три ночи...
Грищенко рассказывал про это с большим удовольствием. Сам Грищенко, судя по всему, всю жизнь был любителем и любимцем прекрасных женщин, и приключение боевого друга Грищенко только радовало.
Ну, а какой была из себя шведка... тут Грищенко лишь поднимал глаза к потолку. Наши офицеры все вечера просиживали в её ресторанчике и пялились на хозяйку.
Командир боевого корабля на трое суток исчезает из воинской части. За такое даже в мирное время и в родной базе по головке не гладят. А в военное время, на чужой территории, в стране, которая еще недавно была нашим военным противником и злейшим врагом...
Политотдельцы уже обмакнули перья в чернильницу. Уже маячил вблизи конвой "смерша" с автоматами наперевес. Дело ясное: изменник. Завербован. Минимум — разжалование в рядовые, десять лет с заменой на штрафбат. Командовал тогда бригадой подводных лодок КБФ капитан первого ранга Верховский. Он вызвал Маринеско и сказал: "Чтобы в семнадцать часов твоей лодки у причала не было. Уйдёшь в море, и возвращайся с хорошей победой. Это всё, что я могу для тебя сделать". Маринеско пошел на лодку. Собрал в отсеке экипаж. Снял фуражку, свесил повинную голову. "Так и так, ребята. Моя вина. Неволить вас идти в море не могу. Как вы решите, так и будет". Лодка только вернулась из боевого похода. Отбомблена вдоль и поперек. Живой заклепки нет. Вода течет струйками. Дизель едва дышит. Батареи — хлам. Команда измучена, даже напиться толком не успели. Вот вам командир и его экипаж. "Не отдадим командира!"
Подтащились танкер, баржа с боезапасом. Залили соляр, масло, погрузили торпеды. Приняли с берега харч, получили свежие карты. В январе в семнадцать часов уже темнеет, и в темноте, вслед за ледоколом, лодка ушла от причала. Так ушел Маринеско в поход, где совершил "победу века", утопил "Густлова" (двадцать пять с лишним тысяч тонн, четыре тысячи чинов эсэсовской элиты и сто экипажей подводных лодок). А затем утопил "Штойбена"...
В поход с Маринеско отрядили загадочную фигуру, полковника в пехотной форме. Никто на лодке так и не понял, кого представляет полковник — политорганы или "смерш".
Полковник, на диво, показал себя умным человеком. Он не только не мешал Маринеско, но даже ни разу не появился в центральном посту. Полтора месяца похода он провел в дизельном отсеке, с мотористами, терпеливо слушая их рассуждения о том, что кок на флоте выше, чем полковник в пехоте.