Компромат на государя, или 20 лег спустя
Компромат на государя, или 20 лег спустя
Возвращение Деспины и Василия из опалы и низвержение Патрикеевых понадобились Ивану Васильевичу, чтобы привлечь на свою сторону князей Вельского и Можайского и укрепить свои позиции среди православных Литвы накануне большой войны. Впрочем, не исключено, что великий князь поначалу не думал ущемлять положение своих многолетних соратников (Иван Патрикеев провел в Думе почти 40 лет, из которых 27 служил на унаследованном от отца посту наместника московского), намереваясь ограничиться уравнением в правах внука Димитрия и сына Василия. Однако вожди «партии власти» должны были понимать, что за этим компромиссным решением, принятым под давлением Софьи, последуют новые уступки, и энергично выступили против намерений государя. Причина достаточная для опалы, но недостаточная для жестокой скорой расправы. По сообщению Степенной книги государь велел казнить Семена Ряполовского «испита подробну вся преже бывшая крамолы». Такая же участь ждала отца и сына Патрикеевых[400]. Если верить этому сообщению, Патрикеева и его сторонников постигла кара за их прошлые преступления. Какие?
И.И. Смирнов считал, что излишняя самостоятельность Ряполовских и Патрикеевых в дипломатических делах не могла послужить причиной их опалы, полагая, что они рассчитывали использовать малолетство Дмитрия для захвата власти в свои руки[401]. С.М. Каштанов не исключал того, что сторонники Димитрия могли замышлять прямое отстранение великого князя от власти[402]. На первый взгляд, эти версии кажутся чрезмерно эксцентричными, но в их пользу свидетельствуют веские, хотя и косвенные улики, а именно – своеобразная информационная война, развязанная против великого князя в 90-е годы XV века.
Поводом для непосредственных обличений Ивана III стало его поведение во время Ахматова нашествия. Нападки на государя содержались в широко известном произведении – послании ростовского архиепископа Вассиана Рыло на Угру, в котором владыка стремился укрепить мужество великого князя и предотвратить влияние на него сторонников примирения с ханом. Для этого Вассиан в своем письме неоднократно напоминает государю о пастыре, не бросающем свое стадо, перемежая льстивые увещевания недвусмысленными угрозами: «Не послушай убо, государю, таковых хотящих твою честь в бесчестие свести, а твою славу в безславие преложити и бегуну явитися и предателю христианскому именоватися»[403].
Естественно, что ростовские книжники, близкие к архиепископской кафедре, использовали послание Вассиана Ростовского при составлении летописного отчета о событиях на Угре. Вызывает удивление другой факт: автор официального московского свода целиком принял версию ростовского летописца, в том числе едкие замечания в адрес Софьи Фоминичны. Автор официального московского свода 1497 года, списал ироническое описание поездки Деспины на Белоозеро из ростовского свода, нисколько не пытаясь смягчить его. Эту особенность легко объяснить принадлежностью автора к кругу Елены Стефановны. Однако московская летопись пошла значительно дальше ростовской в обличении великого князя. Если ростовский летописец всю вину возлагал на злых советников, то московский книжник обличал трусость Ивана. По замечанию Р.Г. Скрынникова, перед нами едва ли не единственный случай в истории московского летописания, когда обличения по поводу трусости монарха попали на страницы официальной летописи[404].
Московский свод 1497 года лег в основу Софийской второй летописи, автор которой пошел дальше своих предшественников в обличении Софьи и Ивана III, погубивших законную ветвь династии в лице Дмитрия-внука. По оценке К.В. Базилевича, рассказ Софийской второй летописи об Ахматовом нашествии является не летописной записью, а более поздним политическим памфлетом, который проникнут чувством острой недоброжелательности к Ивану III, к его трусливому и малодушному поведению, которое противопоставляется мужеству Ивана Молодого[405]. Летописец приписывает государю планы бегства из Москвы в случае неблагополучного развития событий: «И ужас наиде на ны, и восхоте бежати от брегу, а свою великую княиню римлянку и казну с нею посла на Белоозеро… а мысля, будет божие разгневание, царь перелезет на сю страну Оки и Москву възмет, и им бежати к окияну морю»[406]. Если Никоновская и Воскресенская летописи ограничиваются изложением Послания Вассиана на Угру, то составители Софийской второй летописи подчеркивают, что великий князь «не послуша того писания владычня Васиянова, но советников своих слушаше». Тогда ростовский владыка «нача… зле глагслати князю великому, бегуном его называа»[407].
Негативное отношение к фигуре Ивана III и его действиям на Угре словно нарастает по мере переработки ранних источников, посвященных хронике Ахматова нашествия, параллельно обострению межпартийной борьбы. Каждый новый документ отличается от предыдущего более отчетливыми приметами тенденциозной обработки. Вернемся к посланию Вассиана Рыло на Угру. По расчетам К.В. Базилевича, послание было написано между 15 и 20 октября[408]. За несколько дней до этого, 1 – 3 октября, Вассиан и великий князь виделись в Москве на переговорах государя с младшими братьями, после чего Иван Васильевич отбыл на Утру. Что же заставило владыку засесть за сочинение весьма пространного и велеречивого произведения, если накануне он имел возможность обо всем переговорить с великим князем лично? Считается, что причиной написания стало известие из войска о том, что Иван согласился с предложением Ахмата вступить в переговоры. К. В. Базилевич считает, что послание Вассиана подтверждает: переговоры с Ахматом расценивались в Москве как проявление слабости и нерешительности[409]. Однако ничего сенсационного в факте посылки парламентера к хану не усматривалось, это была нехитрая дипломатическая уловка с целью оттянуть время. Вряд ли в Москве данное решение расценили как-то иначе.
Переговоры, безусловно, играли вспомогательную роль, о чем свидетельствует тот факт, что к хану был отправлен не боярин или князь, как это было принято в отношениях с Ордой, а сын боярский Иван Товарков который к тому же не сделал никаких конкретных предложений в переговорах[410]. Известие о переговорах не могло смутить такого искушенного политика, каковым, без сомнения, был Вассиан. Рукоположенный в ростовского епископа в 1468 году, все эти годы он проживал в Москве при великокняжеском дворе и хорошо ориентировался в политической практике того времени.
Собственно, в самом послании Вассиан никак не порицает великого князя за попытку переговоров. Напротив, он утешает и подбадривает ввиду постигшей его неудачи: «ныне же слышахом, яко безсерменину Ахмату уже приближашуся и христианство погублющу, наипаче же на тебе хваляшеся и на твое отечество, тебе же пред ним смиряющуся и о мире молящуся и к нему пославшу, ему же окаянному единако гневом дышущу и твоего моления не полушающу, но хотя до конца разорити христианство. Ты же не унывай, но возверзи на Господа печаль твою, Той тя препитаетъ: Господь бо гордымъ противится, смиренным же дает благодать. Прииже убо в слухи наша, яко прежнии твои развратницы не престают шепчуще в ухо твое лстивая словеса и совещают не противитися супостатомъ, но отступити и предати на разхищение волкомъ словесное стадо Христовых овецъ»[411].
Следовательно, Вассиана беспокоил не факт сношений с неприятелем, а именно наущения злых советников. Но кого имеет ввиду епископ, неизвестно: несмотря на многословные обличения, он не называет имен. Только ростовский владычный свод указывает на личности «развратников» – Григория Мамона и Ивана Ощеру. Действительно ли государь готов был прислушаться к их совету? Р.Г. Скрынников указывает на то, что Мамон и Ощера не принадлежали к кругу влиятельных особ: Мамон был сыном боярским, а Ощера носил низший думный чин окольничьего[412]. Похоже, этот изъян в позиции обличителей осознавался ими самими. Летописец сделал ошибку, скорее всего сознательную, произведя Ивана Ощеру в бояре, придав недостающую вескость его фигуре. А.А. Зимин приводит летописную запись под 1480 год о том, что Мамон являлся приближенным великого князя, но затем сообщает, что Мамон исчезает из поля зрения до конца века[413]. Но исчезновение не равнозначно опале, которая, постигни она столь «великого» человека, получила бы отражение в источниках. Похоже, Григорий на самом деле был попросту малозаметной фигурой, дослужившейся до окольничьего лишь в 1498 году, будучи весьма зрелым человеком. «Угорщина» никак не сказалась на карьере Ивана Ощери, который в отличие от Мамона хотя из поля зрения не пропадал, но и ключевых должностей не получал.
Иное положение занимал епископ Вассиан Рыло, который входил в число доверенных лиц государя, пользовался его благосклонностью. В 1479 году он крестил новорожденного Василия. Участвовал владыка и в тяжелых переговорах с мятежными братьями Ивана III. После того как великий князь рассорился с митрополитом Терентием, Вассиан стал для Ивана Васильевича кем-то вроде главного советника по церковным делам. В этой связи весьма неправдоподобным представляется тот факт, что ростовскому архиерею пришлось вступать в единоборство за влияние на государя с такими второстепенными персонажами, как Мамон и Ощеря.
Исследователи уже указывали на явные несообразности в освещении источниками взаимоотношений архиерея и государя. Так, летописец указывает, что, получив письмо Вассиана, Иван Васильевич не послушал его советов и бежал в Москву, где его встретил Вассиан с новой порцией обличений. Р.Г. Скрынников считает данный эпизод выдумкой, поскольку великий князь приехал с Оки, когда татары еще не перешли русскую границу[414]. Серьезные сомнения вызывает подлинность самого послания Вассиана на Угру. Наверняка архиерей считал своим пастырским долгом ободрять находившегося при войске государя, укреплять его дух, но вряд ли спешил докучать многословными наставлениями. Вполне вероятно, что в окружении Ивана Васильевича находились люди, склонные к капитуляции перед Ахматом, но непохоже, чтобы государь спешил к ним прислушиваться.
Не менее вероятно, что владыка Вассиан в беседах с великим князем обличал подобный образ мыслей, однако он не имел веских причин специально обращаться к жанру публицистики. Между тем градус Вассианова воззвания столь высок, что складывается впечатление, будто великий князь в критический момент перестал внимать доводам своих испытанных советников, а вместо этого очутился под исключительным влиянием неведомо откуда взявшихся «духов льстивых» и уже изготовился отдать свою державу на поругание «сыроядцам».
По оценке В.В. Каргалова, в середине октября 1480 года реальной опасности наступления со стороны Ахмата не существовало: в это время ордынцы разоряли «верховские» княжества[415]. В поведении Ивана III не видно и намека на панику. В отношении великого князя к переговорам с ордынцами отсутствуют малейшие признаки пораженческих настроений. «Перепуганный» Иван Васильевич, желая ублажить хана, вел бы себя совершенно иным образом. Из чего же Вассиан заключил, что Иван Васильевич готов заделаться «бегуном» и «предателем христианства», остается загадкой. Если послание Вассиана подлинно, то требуется признать, что владыка смутно представлял общую ситуацию на Угре, зато был прекрасно осведомлен о подспудных течениях в окружении государя, и более того, придавал им чрезвычайно важное значение.
Скорее всего, настоящий автор послания хорошо знал Вассиана и воспользовался известными ему правдоподобными деталями, чтобы составить вымышленное послание, отвечавшее требованиям «текущего момента». Вассиан представлялся весьма «удобным» кандидатом на авторство, поскольку скончался вскоре после благополучного для Москвы исхода «угорщины». Его преемником на ростовской кафедре стал Иосаф Оболенский. Послание, очевидно, было составлено в окружении нового ростовского архиерея вскоре после событий 1480 года, когда еще живо было воспоминание о противостоянии на Угре и авторитете, которым пользовался Вассиан.
В чем смысл послания, против кого оно направлено? Иосаф, постриженник Кириллова монастыря (как и его племянник Василий), игумен Ферапонтовой обители, как мы уже говорили, примыкал к заволжскому направлению. Род Оболенских активно содействовал централизаторской политике Ивана III и правительства Патрикеевых. (Исключение, пожалуй, составляет ветвь Оболенских, служивших Борису Волоцкому.) Наиболее вероятно, что атаковавшее их противников «послание» появилось в связи с событиями 1483 – 1485 годов – в то время, когда разгорелся конфликт по поводу «сажений» и нескольких близких к Софье бояр постигла опала. Отметим, что брат епископа Иосафа Борис Туреня был послан вдогонку за бежавшим в Литву Василием Верейским и Марией Палеолог[416]. Не будет излишне смелым предположить, что Иосаф имел основания недолюбливать отца сбежавшего князя Михаила Верейского еще со времен конфликта в Кирилловом монастыре между учениками основателя обители и споспешниками игумена Нифонта. Припомним, что тогда только вмешательство Ивана III поставило на место удельного князя. В этом столкновении Иосаф, безусловно, занимал сторону, противоположную «новопострижен-ным старцам» и их покровителю князю Михаилу Андреевичу.
Если послание Вассиана было создано в 1485 году, то Михаил Андреевич был еще жив и владел белозерскими землями, входившими в ростовскую епархию. Отношения между церковными и светскими властями вряд ли складывались просто, что сказалось при составлении послания. О позиции отца и сына Верейских во время «угорщины» источники ничего не сообщают, известно только, что Михаил Андреевич все это время находился в Москве, а Василий Михайлович – при войске. Во всяком случае, у них было куда больше возможности влиять на государя, чем у Мамона и Ощери. Близкий к Иосафу книжник мог воспользоваться событиями 1480 года, чтобы изобличить сподвижников Софьи. Для современников же не составляло труда представить, о ком идет речь.
Работа над Ростовским владычным сводом приходится на более поздний срок – 1489 – 1491 годы, когда противостояние с князьями Верейскими потеряло актуальность, зато обострилась борьба между партиями Софьи Палеолог и Димитрия-внука, а Яков Захарьин и Геннадий Гонзов «обнаружили» ересь в Новгороде. Очевидно, что близкий к архиепископу Иосафу и заволжцам ростовский книжник намеренно поместил Ощерю и Мамона в качестве главных обвиняемых. В середине 80-х годов Иван Ощеря служил в Руссе (которая стала «Старой» только в следующем столетии), а с 1489 года наместничал в Новгороде после Юрия Захарьина до своей смерти в 1493 году[417]. Значит, Ощеря стал помощником Якова Захарьина, в том числе в организации репрессий против новгородцев и изобличения еретиков, а возможно, содействовал тому на прежней «должности». (Русса – ближайший к Новгороду крупный город, в те времена четвертый по численности в Московском государстве после стольного града, Пскова и своего соседа на Волхове.)
Григорий Мамон, как мы уже говорили, в то время пребывал в тени, но набирался сил его сын Иван, который тоже находился в «зоне ответственности» Захарьиных, служа в 1487 – 1488 годах наместником в Ладоге[418]. Приближенные ростовского архиерея прекрасно знали, что происходит в соседней епархии и вряд ли сочувствовали погромной деятельности новгородских администраторов, но остереглись задевать могущественных Захарьиных, избрав в качестве мишени их подручных Мамона и Ощерю, а в их лице старомосковское боярство, имевшее прочные позиции в Новгороде. Однако московские коллеги и единомышленники ростовских книжников пошли гораздо дальше, не испугавшись возвести хулу на самого великого князя.
Прежде чем постараться разгадать эту загадку, обратим внимание на следующие обстоятельства. В 1496 году казанские феодалы свергли ставленника Москвы хана Мухаммеда-Эмина и послали в Москву «бить челом» великому князю, чтобы тот их пожаловал и за их измену «нелюбки им и вины отдал». Иван III не только не стал наказывать мятежников, но и выполнил их просьбу заменить Мухаммед-Эмина царевичем Абдул-Латыфом, не желая вступать в конфликт с казанской знатью[419]. Должно быть, не все были согласны с этим решением государя. В первую очередь, это относится к дьякам, ведавшим внешними сношениями. В творческой лаборатории московского книжника потакание великого князя казанским мятежникам обернулось робостью перед «сыроядцами» во время Ахматова нашествия.
При этом летописец, беспощадный к Софьей Фоминичне и Ивану Васильевичу, благожелательно настроен к его почившим братьям Андрею и Борису. Неожиданная симпатия сторонника Димитрия и Патрикеевых к удельным князьям не должна смущать. Противостояние между братьями и его политическая подоплека канули в Лету, а вот раскаяние Ивана Васильевича в том, что он был несправедлив по отношению к братьям, случившееся в 1496 году, давало книжнику возможность добавить черной краски в портрет Ивана Васильевича. Малодушный «бегун», предатель христианства стал еще и братоубийцей Каином.
К.В. Базилевич полагал, что вариант повести, использованный в Софийской второй летописи, был составлен в конце 90-х годов XV века или в первые годы следующего столетия сторонником Димитрия и Елены Стефановны. (Соловьев даже полагал, что повесть мог написать Федор Курицын)[420]. Предположение К.В. Базилевича представляется верным, но раскрывает только часть загадки. Понятно, почему книжник превозносил действия против ордынцев Ивана Молодого, тем самым он лил воду на мельницу его сына Димитрия, но почему он при этом не смог обойтись без рискованных упреков в адрес самого государя.
Полагаем, этому невозможно найти объяснения, не согласившись с приведенными выше предположениями С.М. Каштанова и И.И. Смирнова – в пестром и многочисленном лагере сторонников Елены Стефановны существовало экстремистское крыло, которое готовилось к свержению Ивана III и воцарению Димитрия. Летописные нападки на великого князя являлись элементом пропагандистской подготовки к перевороту. Не случайно в повествовании об «угорщине» так резко звучит тема неповиновения москвичей, неприятия простыми людьми действий великого князя.
Так, накануне решающих схваток двух придворных партий была создана целая литература, призванная скомпрометировать великого князя. Автор «Сказания о князьях Владимирских», приуроченного к венчанию Димитрия Ивановича, следовательно, созданного в самом конце 1497 – начале 1498 года, не ограничился задачей обоснования прав, но и постарался принизить самого Ивана. Симпатии книжника, черпавшего аналогии в византийской истории, были на стороне воинственного внука киевского князя Владимира, одолевшего малодушного деда императора Константина. Владимир-внук послал воинов, которые разорили окрестности Константинополя. Императору Константину пришлось снять с головы своей «венец царский» и послать внуку с мольбой о мире. Современникам не требовалось разъяснять эту параллель[421].
Быть может, в этом и состоят «прежние крамолы» Семена Ряполовского, который был лидером радикального крыла лагеря Елены Стефановны или пал жертвой навета. Заговор в пользу Димитрия, похоже, развивался параллельно заговору в пользу Василия. В обеих партиях имелись люди, полагавшие, что великий князь им препятствует, им не терпелось вступить в очный поединок, убрав с дороги Ивана Васильевича, который мешал и тем, и другим. Но когда Патрикеевьм удалось убедить государя пойти на венчание Димитрия, в окружении Елены Стефановны возобладали сторонники компромисса, и пропагандистская атака оказалась ненужной, оставив свой след в письменных памятниках. А вот Софье Фоминичне пришлось идти ва-банк.
Но победа «партии власти» обернулась началом их поражения. Уже с середины 1498 года влияние Дмитрия-внука начинает падать[422]. Как и любой осторожный и расчетливый политик, Иван более комфортно чувствовал себя в ситуации, когда наличествуют примерно равные силы, соревнующиеся за влияние на положение дел в государстве и самого государя. Тем более он существовал в этой ситуации почти два десятка лет. Сегодня это принято называть «системой сдержек и противовесов», но ясно, что подобная тактика существует столько, сколько существует борьба за власть. То обстоятельство, что одна из групп оказалась вне конкуренции, явно обеспокоила Ивана, и получившие столь большую власть фавориты оказались под подозрением. Отныне каждый шаг Елены Стефановны и друзей из правительства разглядывался через призму сомнения в верности.
В то же время великий князь, учинив опалу над Деспиной, вспоминал все причиненные супруге притеснения, и понимал, что ее преступные намерения в значительной степени проистекают от отчаянного положения при дворе, созданного по благословению Ивана окружением Елены. Угрызения совести терзали душу государя. Вспомним, что ему около шестидесяти – по тому времени старость, причем большую часть жизни – 35 лет он единолично правит государством, перед которым постоянно встают острейшие проблемы. Он устал. Но удаление Софьи не разрешает ситуацию, напротив запутывает ее.
Так возникает соблазн, свойственный раздраженному и измученному человеку – разом изменить в корне ситуацию, одним ударом разрубить гордиев узел. Готовится питательная почва для коренного перелома в мировоззрении Ивана и его оценке происходящего вокруг. Но гордому, привыкшему к самовластию человеку трудно признаться в столь серьезной ошибке даже самому себе, куда проще представить себя жертвой дьявольских чар клеветников. Согласно летописному рассказу, князь «всполилися» на жену и сына «по диаволю действу и наважению и лихих людей совету»[423]. Впоследствии Иван Грозный напишет Курбскому, будто Димитрий и его сообщники князья умышляли многие «пагубы и смерти» против его отца Василия. В данном случае он скорее всего пересказывал официальную или, можно сказать, «семейную» версию. Если великого князя удалось убедить в том, что заговор Софьи и Василия против Димитрия и Ивана – коварная выдумка, навет лихих людей, то для мастерицы византийской интриги Софьи не составляло труда развить эту версию, представить оговор как прикрытие подлинного злодейства – против Ивана и Василия.
Но для того, чтобы это предположение укоренилось в сознании государя, стало побудительной причиной радикальных поступков, необходима кропотливая и повседневная пропагандистская работа. Г.В. Вернадский полагает, что Софья, будучи непревзойденным мастером интриги, «не пыталась сама доказывать что-либо Ивану, а подослала какое-то третье лицо, скорее всего не участвующее в конфликте, постепенно подрывать доверие Ивана III к князю Патрикееву»[424].
Идеальными кандидатами для исполнения подобного плана были лекарь Никола Булев и духовник Митрофан, которые имели возможность часто видеться с великим князем наедине и исподволь внушать ему мысль о том, что он стал жертвой чародейства «злых людей», превративших его в орудие преступных планов, доказывать невиновность опальных и изобличать коварство еретиков. Сознание того, чем способно обернуться для него потакание вероотступникам, будоражило воображение Ивана, который уже задумывался о переходе в иной мир.
И тогда Иван решился смести фигуры на шахматной доске и начать новую игру. Примечательно, что все приказы по «делу Патрикеева» великий князь отдавал лично, не согласуясь ни с Боярской думой, ни с нормами Судебника, в соответствии с которыми два года назад были осуждены на казнь сторонники Софьи[425]. Государь вышел за рамки сословно-представительного строя, который де-факто существовал с 70-х годов, и, пожалуй, первый и последний раз продемонстрировал столь яркий пример деспотического самовластья.
Р.Г. Скрынников обращает внимание на роль боярской Думы, на помощь которой Димитрий в своем конфликте с дедом якобы рассчитывал. По мнению исследователя, напуганные репрессиями бояре не вмешались в конфликт. Правда, здесь же он отмечает, что после опалы Димитрия и его матери Иван не стал преследовать ее окружение, «избегая раздора с Думой»[426]. Но если Дума пассивно наблюдает за действиями Ивана, то отчего тому было опасаться раздора. Невмешательство Думы в конфликт – не следствие испуга, а проявление двойственного взгляда московской элиты того времени на власть, ее устройство и границы ее полномочий. В удельном княжестве существуют отношения между вотчинником и вассалом, в национальном государстве – между государем и его подданными. Если последнее – предмет публичного права, то первое – частное дело, опирающееся на традиции, договоренности и, в конце концов, личные отношения.
Члены боярского правительства могли сочувствовать тому или иному претенденту на статус наследника престола, но прекрасно понимали, что конечный выбор остается за великим князем, так как это его семейное дело. Они могли негативно относиться к тому, что Иван отнял у Димитрия и передал Василию титул властителя Новгородского и Псковского, их беспокоили политические последствия этого шага, но вряд ли они могли расценить действия Ивана как превышение полномочий и, очевидно, вполне разделяли его слова, обращенные к возмущенным псковичам: «Чи не волен яз в своем вноуке и оу своих детех? Ино кому хочю, тому дам княжество». В этом причина и нейтрально-благожелательная реакция боярства на расправы великого князя с братьями – удельными князьями.
Другое дело – казнь Ряполовского и удаление Патрикеевых. Речь идет не о вассалах, не о родственниках, а о сотрудниках государя. Здесь, как мы уже говорили, великий князь нарушил и прерогативы Думы, и нормы Судебника. Скорее всего, кровавые события зимы 1499 года развивались так стремительно, что Дума попросту не успела отреагировать на вспышку государевой ярости. Однако тот факт, что за опалой Димитрия и Елены не последовали аналогичные меры в отношении ее многочисленных сторонников при дворе, свидетельствует о том, что, великий князь был «волен» только в своей семье, а прочее оставалось вне досягаемости его личного произвола. Возможно, в данном случае для князя, которому все труднее было удерживать рычаги власти в своих слабеющих руках, позиция Думы служила удобным поводом для сдерживания мстительных замыслов все более усиливающейся партии Софьи-Василия.