ГОСУДАРЕВЫ ВЕРХНИЕ ДЕЛА

ГОСУДАРЕВЫ ВЕРХНИЕ ДЕЛА

Заговоры и наговоры

Московские цари жили в Верху — в верхних кремлевских палатах, поэтому и всякий заговор, ставивший своей целью покушение на жизнь царя или кого-нибудь из членов его семьи, назывался «государевым верхним делом».

Как можно судить по записям в «черной» книге, Тайный приказ нередко заводил такие сыскные дела, когда для подозрений в подготовке цареубийства в сущности не было никаких оснований.

В одной из записей упоминается, например, о сыскном деле и пыточных речах простодушного деревенского парня Чюдинки Сумарокова, служившего дворовым человеком у дядьки царя Алексея Михайловича — всесильного боярина Бориса Ивановича Морозова. Вся вина этого парня состояла в том, что он ради забавы начал стрелять с боярского двора по галкам, примостившимся на трубе одного из монашеских общежитий Чудова монастыря.

Двор боярина Морозова находился вблизи от царского двора. «И от той его стрельбы пулька прошла в царские хоромы», — гласит зловещая запись в «черной» книге.

«И за то его, Чюдинкино, воровство, — сообщает дальше сделавший эту запись подьячий, — что он стрелял по галке на келейную трубу, а та труба стоит против государевых хором, а он такова великого и страшного дела не остерегся и прежним заказам (запретам) учинил противность, — вместо смертной казни отсечена левая рука да правая нога».

Записи о других делах не так подробны. По ним трудно было бы составить представление о том, как велось следствие и в чем обвинялись подсудимые, если бы подлинные материалы нескольких подобных дел, относящихся к первым десятилетиям царствования Романовых, не были бы обнаружены в архивных залежах и внимательно исследованы историками И. Е. Забелиным, А. И. Зерцаловым, А. Я. Новомбергским.

Быть может, потому, что Тайный приказ возглавлялся самим царем и помещался для его удобства рядом с его покоями, вся грязная и черная работа была переложена на другие приказы. Подозреваемых в тяжких преступлениях, в так называемых «государевых делах и словах», пытали в Стрелецком приказе, которым управлял исполнительный дьяк Ларион Иванов, ведавший, вместе с Дементием Башмаковым, и «тайными делами». За пределами же Москвы все пытки и экзекуции проводились под надзором местных воевод. Но вдохновлял, направлял и проверял их действия, разумеется, вездесущий и всеведущий Тайный приказ.

«Всякими сысками накрепко сыскать»… Если такое предписание поступало из Тайного приказа, воеводы, дьяки и заплечных дел мастера отлично соображали, что скрывалось за этими четырьмя словами. «Всякими»… это означало, что можно сыскать и при помощи пыток. Они обычно делали отсюда вывод, что именно к этому способу дознания надо прибегать в первую очередь.

Подследственных после первого же допроса тащили в застенок, ставили около дыбы и, если язык у них не развязывался, делали «стряску» — били кнутом или жгли огнем.

Способы следствия были настолько жестокими, что многие, «не истерпя пытки», наговаривали на себя, предпочитая невыносимым мукам более скорую смертную казнь. Заподозренные в преступлении, пытаясь избежать следствия, нередко кончали жизнь самоубийством. Поэтому предписания Тайного приказа часто сопровождались припиской: взятых под стражу «беречь накрепко, чтобы над собой какого дурна не учинили».

Из найденных Забелиным следственных дел видно, что основатель Тайного приказа подозрительный и мнительный царь Алексей Михайлович с детских лет наслышался всяких небылиц о «дурном глазе», «порче» и колдовстве от своих собственных родителей, с большой опаской следивших за тем, чтобы люди, знающиеся с колдунами и ведунами, не проникли в Кремлевский дворец. Если такие попадались, то их допрашивали с пристрастием.

Что бы ни случалось во дворце, самое пустяковое происшествие, любая находка или самая обыкновенная мелкая пропажа, царь, когда ему об этом докладывали, подозревал умысел против своего здоровья, попытку «испортить» его или околдовать.

Так, например, была взята под стражу и «расспрошена накрепко» комнатная бабка Марфа Тимофеевна, помогавшая поварихам на царицыной половине и провинившаяся в том, что она самовольно взяла… щепотку соли.

«В нынешнем де во 179 (1671) году, августа 11 дня, объясняла бабка, пришла она к мыленке государыни царицы, а перед мыленкою[20] де ходила дохтурица, принесшая на серебряном блюде грибы для царицы…» Большая любительница печеных грибов, бабка украдкой взяла со стола щепотку соли, чтобы посолить гриб, который она собиралась тоже тайно взять с блюда и испечь в той самой печи, где пеклись кушанья для царицы. «Дохтурица» заметила это и спросила: что у нее в горсти? Бабка не созналась, что взяла щепотку соли, и поспешила в мыленку, высыпать ее на пол. «И как я вошла в мыленку и увидела верховую боярыню Анну Леонтьевну Нарышкину, я так испужалась, — призналась бабка, — что тое соль подле ушата высыпала на землю». В этой попытке взять щепотку соли, чтобы посолить гриб, и заключалось все ее «преступление». Тем не менее старуха была «подымана на дыбу» и «висела» и была «расспрашивана накрепко», не имела ли она какого дурного умысла. Бабка отвечала, что «она де, Марфа, про государыню царицу делает всегда кислые шти, а хитрости никакие за ней нет и не было, работает им, государям, лет с тринадцать». Но и после этих слов она была «к огню приложена и всячески стращена, а говорила тож, что и на расспросе сказала». Дальнейшая судьба ее не ясна. Сохранившаяся запись обрывается на том, что бабка была отведена на Житный двор и там посажена в приказной[21] избе «за караул». Во дворец она, во всяком случае, не вернулась.

Когда «кроткий» царь Алексей Михайлович однажды проведал, что коновал Лев Сергеев из вотчины князя Одоевского давал дворовому человеку царского родственника боярина Юрия Милославского — Михаилу Серебренину «питье сосать, хмелевую шишку, завязав в плат, чтоб ему запретить от питья», то есть чтобы отучить его от пьянства, он приказал пытать коновала, «что тот плат с хмелем давал пить не для ль порчи?» Лев Сергеев даже на пытке продолжал утверждать, что давал питье как средство от пьянства, но его все же сослали в Астрахань.

В мае 1675 года Алексей Михайлович приказал одному из ближних бояр, воспитателю царевича князю Федору Федоровичу Куракину ехать к себе на двор и до нового указу со двора никуда не съезжать за то, что он «у себя в дому держал ведомую вориху, девку Феньку, слепую и ворожею».

Указ этот был прочитан боярину тайным советником царя думным дьяком Ларионом Ивановым, посадившим его в свой возок и «провожавшим» боярина до самой Москвы-реки.

В тот же день «ведомая вориха», слепая от рождения девица Аграфена, вместе с другими дворовыми людьми, была взята с боярского двора, и Алексей Михайлович указал комнатным боярам и дьяку тайных дел Ивану Полянскому, по прозвищу Данило, пытать ее «жестокою пыткою» и ставить «с очи на очи» с дворовыми людьми Куракина. Тех же, на кого она в сыске станет указывать, «пытать тож всякими пытками накрепко».

«А разыскивать и ведать то дело, — сообщалось в тех же разрядных записях, — указал царь боярину князю Никите Ивановичу Одоевскому, да тому же боярину Артемону Сергеевичу Матвееву, да думному дьяку Ларивону Иванову, да тайных дел дьяку Ивану, прозвище Полянскому».

Уже по одним этим именам видно, какое серьезное значение придавал царь расследованию связей слепой ворожеи.

Боярин Артамон Матвеев обязан был следить за тем, чтобы после пытки слепая Аграфена и люди князя Куракина были отданы головам и полуголовам московских стрельцов, которые держали бы их по разным приказам под крепким караулом.

Второго июня того же года, «в прибавку к предыдущему», последовал новый указ: усилить состав следственной комиссии, включив в нее еще двух знатнейших комнатных бояр: князя Михаила Юрьевича Долгорукого, царского тестя Кирилла Нарышкина и наперсника оружейничего Богдана Хитрово, а также еще несколько окольничих, комнатных и думных дворян.

Создание такой авторитетной следственной комиссии из наиболее близких царю людей, к тому же возглавляемой им самим, объяснялось, очевидно, тем, что в деле были замешаны весьма высокопоставленные и важные лица, покровительствовавшие слепой ворожее и прибегавшие к ее услугам.

Как только Аграфена начала давать показания, был составлен специальный вопросник: «1. Где она ездила и по которым боярским дворам? 2. По скольку жила в котором дворе? 3. Кто ездил с ней?»

Боярина князя Куракина и его жену допрашивали: делалось ли это с их ведома? По указу царя думный дьяк Ларион Иванов выезжал на двор к сказавшемуся больным стольнику и ближнему человеку Никите Шереметеву, «болезни его досматривать» и записать его объяснения по расспросным и пыточным речам ворожеи.

«Почему она ему и жене его знакома? — допытывался у стольника напористый дьяк. — За что он ее дарил и телогреи на нее делал, атласные и камчатные, и сколь у них с нею учинилось знакомство давно, и сколько у него она, Фенька, слепая, в доме жила, и часто ли к нему приходила, и в которые месяцы, недели и дни?»

Проверяя показания стольника и его жены, Ларион Иванов с пристрастием допросил также его дворовых людей, в особенности «девок и женок» и «боярских боярынь». Те же вопросы были заданы и тестю Шереметева Смирнову-Свиньину и его дворовым людям.

Предстоял, видимо, допрос и других царских приближенных, если бы не неожиданная смерть слепой. Не выдержав непрерывных пыток, она умерла и, по указу царя, была погребена на кладбище при убогом доме. Взятых вместе с ней под стражу дворовых людей князя Куракина «девичья и женского полу» было велено держать по-старому «за караулом», и о дальнейшей судьбе их составитель разрядных записей не нашел нужным упомянуть.

По записям в разрядной книге удалось выяснить только некоторые характерные подробности этого дела. Расспросные и пыточные речи самой Аграфены и многочисленных свидетелей не сохранились. О содержании других, менее серьезных, но, по-видимому, также служивших предметом тщательного расследования дел «о порче» и покушениях на царское здоровье можно судить только по скупым записям подьячих и переписной книге Тайного приказа.

«…Сверточек, а в нем расспросы стольника кн. Васильева человека Одоевского Григория Чуксы в порче его, князь Василия, как он женился».

«…Сыскное дело про бабу! Дарьицу Воловятинскую, которая у всяких чинов людей по дворам ворожила и на соль наговаривала».

«…Сверточек, а в нем расспросные речи портновского мастера Ивашки Степанова и сыск, что он государев изуфреной опашень, который лежал в государевых хоромах, просто надевал на себя, с глупа».

Последняя запись, впрочем, нуждается в объяснении. Опашень — это верхнее летнее распашное платье из добротной шелковой или шерстяной (изуфреной) ткани с золотым парчовым воротником, часто надевавшееся царем.

Портновский мастер Иван Степанов, молодой и, вероятно, веселый парень был вызван в царские хоромы для примерки. Алексеи Михайлович в это время куда-то вышел.

Увидев лежавший в государевых хоромах опашень, Иван Степанов «с глупа» напялил его на себя и посмотрелся в зеркало: идет ли ему царская одежда?

Расспросные и пыточные речи Ивана Степанова по возникшему в связи с этим «опасным» его поступком «государеву верхнему делу» тоже не сохранились.

Какие только меры не принимались во дворце, чтобы отвести «глаз» или «порчу» от «царской особы»!

Достаточно было Алексею Михайловичу только проведать, что кто-нибудь из дворовых людей посещающего дворец боярина ходит к гадалке или знахарке, как этот боярин сразу же подвергался опале и Приказ тайных дел начинал тщательное расследование.

Присягая царю, каждый придворный «под крестной целовальной записью» обязывался: «лиха никакого никак не хотети, не мыслити, не думати, не делати, никаким делом, никоторою хитростью», «государское здоровье во всем оберегати».

Но и это признавалось недостаточным. Кроме общей кресто-целовальной записи, были составлены особые «приписи» для всех близко соприкасавшихся с царем людей, которые обязывались оберегать его от отравления и порчи.

В первую очередь такое обязательство подписывали стряпчие, стольники и кравчие, подававшие блюда и напитки на царский стол. «Ничем государя в естве и питье не испортити, и зелья и коренья лихого ни в чем государю не дати и с стороны никому не велети».

Прежде чем какое-либо блюдо подавалось царю, его пробовали несколько человек: ключник запихивал себе в рот кусок, передавая блюдо дворецкому, дворецкий тоже снимал пробу, прежде чем вручить стольнику, обслуживающему царский стол, кравчий, принимая это блюдо от стольника, обязан был еще раз отведать его на глазах у самого царя и лишь после этого ставил перед ним. Чашник, поднося царю какое-нибудь питье, отливал частицу себе в ковш и, сделав несколько глотков, передавал кубок царю.

То же самое происходило и с лекарствами. Боярин Артамон Матвеев, попав в опалу при сыне Алексея Михайловича — Федоре, вспоминал с укором в одной из своих челобитных, сколько горьких лекарств, угождая его отцу, он слизывал со своей ладони, прежде чем царь изволил их отведать.

В несколько измененном виде клятву повторяли и постельничие, ручавшиеся, что они «не положат коренья лихого в их государских постелях, и в изголовьях, и в подушках, и в одеялах». Казначеи брали на себя такое же обязательство и в отношении хранимой ими царской одежды, а «казенные дьяки» обещали не подсовывать никакого зелья «в золоте, в серебре, в шелку и во всякой рухляди».

Неудавшиеся смотрины

И все-таки Алексей Михайлович продолжал опасаться порчи и отравы. Об этом говорят многие проходившие через Тайный приказ дела. Из страха перед злыми чарами царь в юные годы отказался от брака с понравившейся ему с первого взгляда девушкой, дочерью касимовского помещика Евфимией Всеволожской. Он выбрал ее одну на смотринах из двухсот боярских и дворянских дочерей и тут же вручил ей кольцо и платок — так велико было его желание как можно скорее видеть ее царицей. Но этот выбор не был одобрен бывшим его наставником боярином Морозовым, присмотревшим для царя другую невесту, дочь московского дворянина Марью Милославскую, на сестре которой Анне он сам хотел жениться, чтобы таким путем породниться с царем.

Когда Евфимию ввели в царские хоромы для наречения царевной, она вдруг потеряла сознание. Матери и сестры отвергнутых невест поспешили распустить слух, что она «испорчена», больна падучей болезнью и «к царской радости не прочна». Евфимию Всеволожскую тут же увезли за город под надзор одного боярина, а на отца ее, поклявшегося накануне, что его дочь совершенно здорова, завели «верхнее государево дело» и взяли под стражу.

Алексей Михайлович, которому тогда было всего шестнадцать лет, конечно, мог не знать, что, по наущению боярина Морозова, причесывавшие невесту мамки и бабки так крепко завязали ей волосы, что у нее потемнело в глазах.

Отца Евфимии Рафа Федора Всеволожского обвинили в измене, в сознательном намерении обмануть царя. После мучительной пытки он был сослан в Сибирь с семьей, где через несколько лет и умер, а жену и детей его, в том числе и царскую невесту, перевели в дальнюю деревню в Касимовском уезде. «А из деревни, — гласил указ, — их к Москве и никуда отпущати не велено».

Между тем, как показало расследование, она была совершенно здорова. «Припадки» больше не повторялись.

Царю пришлось жениться на Марье Милославской, которую так усердно сватал ему боярин Морозов. Он же был и посаженым отцом на свадьбе, и он же через две недели стал царским свояком, женившись, несмотря на серебро в бороде, вторым браком на сестре молодой царицы. Но царица Марья умерла раньше своего мужа, и через восемь месяцев после ее смерти были назначены новые смотрины. На этот раз, как можно судить но сохранившемуся до нашего времени списку девиц, призванных на эти смотрины, кандидаток было значительно меньше, всего каких-нибудь шесть десятков.

Породниться с царем стремились главным образом московские князья и бояре — Гагарины, Колычевы, Толстые, Долгорукие, Мусины-Пушкины, но было несколько невест и из других городов: Новгорода, Суздаля, Казани, Костромы и Владимира. Предпоследней в списке стояло имя Авдотьи Ивановны Беляевой, скромной, но, должно быть, очень красивой послушницы из Вознесенского девичьего монастыря, видимо, сироты, потому что в Москву она была привезена своим дядей, неким Иваном Шихиревым.

Смотрины состоялись 18 апреля 1669 года, и того же числа к ночи девицы, «взятые вверх», были отпущены по домам.

Застенчивая послушница, очевидно, запомнилась царю, потому что на другой день она опять была «взята наверх» для нового осмотра. Вместе с ней еще раз представлялась царю и боярская дочь Наталья Кирилловна Нарышкина.

О результатах этих новых смотрин можно узнать уже из дел Тайного приказа, приоткрывающих некоторые страницы личной жизни царя.

В перечне дел, проходивших через этот приказ, значится «дело сыскное про воровские подметные письма и расспросные речи Ивана Шихирева». К сожалению, дело это оказалось сильно разрозненным и сохранилось только в отрывках.

Как раз в те дни, когда в верхних хоромах царского дворца начались смотрины кандидаток в царицы, в том же дворце произошло одно загадочное событие, сильно обеспокоившее пугливого жениха.

Двадцать второго апреля любимец Алексея Михайловича и его интимный поверенный, ведавший, в частности, и выбором невест к смотринам, боярин и оружейничий Богдан Матвеевич Хитрово, поднес ему два подметных письма, запечатанных сургучными печатями, и сообщил, что эти письма принесли шатерничие Авдей Кучецкой и Михайло Истомин, получившие их от постельного истопника Ивана Камкина. Одно из них Камкин вместе с другим истопником Тимофеем Осиповым якобы поднял в сенях перед Грановитой палатой, другое же было приклеено к дверям шатерных сеней на Постельном крыльце.

Спрошенный об этом истопник подтвердил, что первое письмо он действительно нашел в сенях, ведущих в Грановитую палату, и отдал шатерничему. А относительно другого, приклеенного к двери, рассказал шатерничим не он, а Тимофей Осипов. Иван Камкин счел нужным добавить, что сам он тех писем не писывал и не знает, кто их подкинул.

Оба шатерничие Авдей и Михайло были тотчас же взяты под стражу и затем поставлены «с очей на очи». По поводу показаний Камкина оба в один голос заявили, что и о втором письме они узнали от него, а не от Тимофея Осипова.

Возможно, что все трое ввиду разногласий в показаниях были бы подвергнуты пытке, если бы в тот же день боярин Хитрово не сообщил царю еще одну подозрительную новость: к нему приходил иноземец «дохтур Стефан», знакомый с дядей одной из участвующих в смотринах невест, Иваном Шихиревым. Три дня назад доктор якобы встретился с этим Шихиревым на Тверской улице, у Мучного ряда, и Шихирев поделился с ним радостной вестью: племянница его де взята вверх «для выбору». Одно только его беспокоило: перед этим ее возили на двор к Богдану Матвеевичу Хитрово, «и боярин де смотрел у нее руки и сказал, что руки худы». Шихирев стал просить доктора вспомнить о «беззаступной девице», если ему случится осматривать вызванных в царские хоромы кандидаток в невесты. Доктор сказал Шихиреву, что его пока к такому делу не призывают и отговаривался незнакомством с его племянницей. На это Шихирев ответил: «Как де рук у нее станешь смотреть и она де перстом за руку придавит, потому де ее и узнаешь».

Оба сообщения сильно обеспокоили трусоватого царя. О содержании подметных писем в дошедших до нас листках сыскного дела всего только и сказано, что «такого воровства и при прежних государях не бывало, чтобы такие воровские письма подметывать в их государских хоромах, а писаны непристойные…» Но Алексей Михайлович, сопоставив эти письма с рассказом Хитрово об ухищрениях старика Шихирева во что бы то ни стало провести в царицы племянницу, заподозрил заговор и отдал приказ действовать по двум направлениям.

Прежде всего были начаты тщательные розыски вероятных авторов подметных писем. Дьякам и подьячим всех приказов были предъявлены подпись из одного письма и две вырванные из текста строчки из другого. Подпись состояла из одного уничижительного имени «Артемошка».

Письма эти, по-видимому, не имели никакого отношения к Шихиреву и к его племяннице, а были направлены главным образом против боярина Артамона Матвеева, который тоже стремился пристроить за царя свою родственницу Наталью Кирилловну Нарышкину, вызванную вверх вместе с племянницей Шихирева для вторичных смотрин. Возможность женитьбы царя на родственнице Матвеева вызвала большой переполох среди бояр, боявшихся дальнейшего роста влияния «Артемошки». Шихирева можно было заподозрить лишь в том, что далекому от придворных интриг старику на самом деле очень хотелось, чтобы царь выбрал в жены его племянницу.

Всем дьякам и подьячим, познакомившимся с почерком автора подметных писем, приказали дать письменную «сказку»: кто эти письма писал, не знаком ли им этот почерк? Полученные таким путем образцы почерков всех подьячих давали возможность проверить, не был ли, грешным делом, кто-нибудь из них автором писем.

Но и таким способом царю не удалось ничего узнать. Через два дня все дворцовые писцы были вызваны к Постельному крыльцу. Им были показаны подметные письма и оглашен новый царский указ: кто про такое воровское письмо проведает и царя об этом известит или, поймав вора, его приведет, того «великий государь пожалует своим государевым жалованием». Но была пущена в ход и угроза: «А буде про того вора не проведаете и государя не известите и от него, великого государя, за то вам быть в великой опале и в конечном самом разоренье без всякого милосердия и пощады».

Однако ни посулы, ни угрозы не помогли. Среди придворных грамотеев «вор» не был обнаружен. Очевидно, его надо было искать совсем в другом месте.

В это же время был разыскан и Иван Шихирев и подвергнут допросу «против Стефановых речей». Дома у него был сделан обыск, и во дворе нашли какие-то травы и коренья. Старик с достоинством заявил, что «воровских подметных писем он не писывал и писать никому не велевал и в сенях перед Грановитою и перед Шатерною не подметывал». Допрос перенесли в застенок. Там он был, как видно из немногих сохранившихся документов, «расспрашиван накрепко и к огню приношен, а в расспросе и у пытки и у огня прежние речи повторял. А было ему тринадцать ударов…»

По поводу найденных на дворе трав Шихирев показал: «А которые травы выняты у него на дворе толченые и нетолченые и те де травы дали ему на Вологде, ныне в великий пост… а велели ему те травы пить в вине и в пиве, потому что он ранен». Травы эти, как потом выяснилось, оказались обыкновенным зверобоем.

Были допрошены все родные и знакомые Шихирева. Один из них, «отставной рейтар» Великжанин, сообщил, что Шихирев, будучи у него в гостях еще до начала смотрин, рассказывал, что «государь пожаловал племянницу его и указал взять вверх», а потом, снова встретившись с ним, просил помолиться в Чудовом монастыре, чтобы над ней «учинилось доброе дело». Из всех этих показаний, однако, нельзя было ничего заключить о существовании заговора.

Не выдержав допросов «накрепко» и пыток, Шихирев умер, а о судьбе его племянницы, вероятно вернувшейся в монастырь, не сохранилось никаких сведений.

Выжидая окончания следствия, Алексей Михайлович долго скрывал сделанный им выбор. После ареста Шихирева одна из двух кандидаток отпала, но и на вторую ведь была наброшена тень. По всей вероятности, именно ее имя упоминалось в подметных письмах.

Лишь через несколько недель после смотрин к боярину Артамону Матвееву рано утром явились нежданные гости — Депутация бояр в сопровождении солдат и трубачей. Они передали ему царский приказ немедленно прибыть во дворец вместе с Натальей Нарышкиной, для которой тут же был привезен нарядный убор. Во дворце уже все было готово к свадьбе. Сразу же после извещения о царском выборе будущая мать Петра I должна была поехать в церковь, где и был совершен свадебный обряд в присутствии сравнительно небольшого числа приближенных.

По словам находившегося в это время в Москве иностранца барона Рейтенфельса, пир продолжался несколько дней при запертых изнутри дверях.

После смерти Алексея Михайловича боярин Матвеев в одной из своих челобитных к его сыну вспомнил об исчезнувших из делопроизводства Тайного приказа подметных письмах. Он утверждал, что они были подброшены его завистниками и что в них шла речь о каких-то кореньях.

Кукиш против «государева слова»

В «черной» книге упоминаются дела по обвинению в непригожих или неистовых словах против государя. Уличенные в таких поступках карались очень строго. К ссылке в Сибирь добавлялась еще более жестокая кара, обрекавшая виновников на вечное молчание.

«…Июля в 7 день, — гласила типичная в таких случаях запись, — послана государева грамота в Мурашкино к Давыду Племенникову с стадным конюхом с Ывашкою Ларионовым, а в ней написано: Указал великий государь и бояре приговорили мурашкинскому бобылю Илюшке Поршневу за то, что он говорил про него, великого государя, непристойные слова — вырезать язык и сослать з женой и тремя детьми в Сибирь и велено ту казнь учинить при многих людях».

Что же это были за «непригожие слова», за которые приходилось расплачиваться такой дорогой ценою?

Переписная книга об этом умалчивает. Очевидно, даже подьячим Тайного приказа запрещалось их в нее вписывать. Но среди архивных документов сохранились сотни подлинных сыскных дел и пыточные речи обреченных впоследствии на вечное молчание или нещадно битых батогами смельчаков. Из этих дел и явствовало, чего не полагалось говорить в царствование Алексея Михайловича.

«Государь де молодой глуп, а глядит де все изо рта у бояр, у Бориса Ивановича Морозова да у Ильи Даниловича Милославского. Они де всем владеют, и сам де государь, то все ведает и знает, да молчит, черт де у него ум отнял», — говорил, например, 17 января 1649 года сметливый мужичок Савва Корепин об еще молодом Алексее Михайловиче.

«Худ государь, что не заставляет стрельцов с нами землю копать», — посмел упрекнуть царя крестьянин Данило Марков, копая ров на Щегловской засеке, в то время как стоявшие тут же торопецкие стрельцы били баклуши.

«Как я не вижу сына своего перед собою, так бы де государь не видел света сего», — сказала в сердцах прямодушная казачья женка Арина Лобода, винившая царя в том, что ее сын Ромашко не выкуплен из татарского плена.

«Есть де и на великого государя виселица», — такое дерзкое слово, «чего и помыслить никак николи не годится», сорвалось в кабаке с языка не дорожившего своей жизнью смоленского мещанина Михаила Шыршова.

Но если даже царское имя было задето случайно во хмелю или просто так, к слову пришлось, — это все равно рассматривалось как тяжкое государственное преступление.

«У меня де нога лучше, чем у государя царя и великого князя всея Руси Алексея Михайловича», — пошутил, закинув ногу на стол, озорливый боярский сын Афанасий Шепелев в гостях у беломестного казака[22] Богдановой станицы Семена Поплутаева.

«Ты, Евстрат, лучше царя стал!» — похвалил своего соседа Евстрата Туленинова боярский сын Дмитрий Шмараев за то, что тот одолжил ему овса на семена. Испугавшись такой похвалы, Евстрат поспешил донести об этом воеводе, после чего Шмараеву оставалось только «сбежать безвестно», а малолетний сынишка его Сенька по приказу воеводы был отдан на крепкие поруки «до царского указу».

«Был бы здоров государь царь и великий князь Алексей Михайлович, да я, Евтюшка, другой», — налив полную чарку вина, посмел пожелать себе здоровья наравне с царем на свадьбе у соседа вскоре брошенный за это в тюрьму Евтифей Бохолдин.

Такая же кара постигла и пушкаря Федора Романова, сказавшего в кабаке при расчете со своим собутыльником московским стрельцом Андреем Шапошником: «Дай де, господи, государь здоров был, я де, по государе, и сам государь».

Жертвой оговорки стал кабацкий голова Иван Шилов, собиравший с кабаков взносы и ведавший, таким образом, «государево кабацкое дело». Его поволокли в съезжую избу за якобы сказанные им неподобные слова, что «государево дело — кабацкое».

У стрелецкого головы Устина Замытцкого на обеде во время пьяной перебранки с пятидесятником[23] Дмитрием Ключником вырвалось: «Боюсь я своего государя, а не твоего и не вашего!» Протрезвившись, он испугался, как бы эти безобидные слова не были кем-нибудь неправильно истолкованы, и поспешил сам подать царю челобитную, что сказал их «не гораздо», «опившись пьян». «И в том перед тобою, государь, я, холоп твой, виновен, — каялся Устин, — а опричь тебя, — спешил он уверить царя, — я иного государя не знаю».

Непригожее слово о царе могло быть вовсе и не произнесено. Как видно из сохранившихся в том же архиве донесений, при отце Алексея Михайловича произошел такой случай. В подмосковном селе Черемушки на вечеринке у крестьянина Кузьмы Злобина поссорились между собой дети боярские[24] Семен Данилов и Василий Полянский. Семен Данилов пригрозил Полянскому, что пожалуется на него царю, а тот в ответ на это показал ему кукиш, означавший: «Вот де тебе и с государем». Присутствовавший при этом поп Моисей поспешил сообщить о случившемся царскому окольничему князю Литвинову-Масальскому. Узнав об этом, боярский сын Василий Полянский сбежал с женой и детьми безвестно. Начался повальный допрос всех участников пирушки. Одни показывали просто, что он «против государева слова подал кукиш», другие — что при этом еще добавил: «Вот де тебе и с государем».

Достаточно было не встать и не снять шапку при упоминании царского имени, когда священник, возглашая многолетие царю, поднимал заздравную чашу, или не пригубить меда из этой чаши, как уже заводилось «государево дело».

Такое дело было, например, заведено на монастырского оброчного крестьянина Григория Шелтякова за то, что он спал, прислонившись к стене, когда пришедший в гости к дворнику Ореху Седельнику успенский поп Иван возгласил многолетие царю. Сколько ни толкали Григория в бок и в спину, он не шевельнулся потому, что, как потом оказалось, «был пьян беспамятно». Но наказания он все же не избежал.

Ефремовский пушкарь Степан Карпачев никогда не говорил о царе ничего зазорного, но однажды узнал от своей приемной дочери, молодицы Агапеицы, что ей во сне явился праведный старец Никита и посоветовал, «чтобы он, Стенька, переставил свою избу и пристроил к ней сени. А в тех де бы сенях сидеть ей, Агапеице, а ему б де, Стеньке, быть на царстве».

Простодушный пушкарь так и сделал. За то, «что он, Степанка, тому бесовскому мечтанью поверил и избу свою переставливал», он был, по указу царя, нещадно бит батогами.

В «черной» переписной книге Приказа тайных дел в качестве царских оскорбителей упоминаются главным образом люди низших званий: крестьяне, посадские люди, чернецы и стрельцы и особенно часто тюремные сидельцы.

Уже в день рождения царя Алексея Михайловича было заведено «государево дело» на корпевшего в тюрьме саратовского стрельца Федора Игнатьева, по прозвищу Недоростка, за то, что он разглагольствовал: «Бог де нам дал царевича Алексея Михайловича, и для той де радости государь нас не пожаловал, из тюрьмы выпустить не велел», и предлагал своим товарищам по камере: «Станем де просить у бога, чтобы дал другого царевича, авось тогда царь велит нас выпустить». А другой тюремный сиделец, Гаврила, по прозвищу Шешура, на это ответил: «Ну де, тех царевичей в воду!»

«Если у нас государя не будет, кто де у нас тогда царем будет?» — полюбопытствовал заключенный Андрей Колесник. Эти слова были сообщены царю и расценены как пожелание ему смерти.

Самый закоренелый уголовный преступник, объявивший вдруг, что ему известно «государево слово» или «дело», сразу становился на некоторое время своего рода священной особой, так же как и все те, на кого он указывал как на царских личных врагов и оскорбителей. Их везли в Москву с «великим бережением». Воеводы были обязаны вне всякой очереди давать для них лошадей и охранников, отвечавших за них своей головой.

Но нередко оказывалось, что какой-нибудь крестьянин или тюремный сиделец, объявивший за собой «государево слово» или «дело», после привоза его в Москву вместо сообщения о чьих-либо «непригожих словах» против царя или подготовке покушения на его жизнь рассказывал на допросе лишь о прикрываемых воеводами вопиющих злоупотреблениях и самоуправствах.

Так, например, крестьянин Шацкого уезда Вавила Бердников, брошенный в тюрьму по доносу помещика Тимофея Желябужского, нашел в себе мужество объявить за собой «государево слово» с единственной целью — вскрыть совершенное этим помещиком преступление. Выяснилось, что Тимофей Желябужский самовольно «пытал пыткою крестьянина своего Шацкого уезда Федьку и запытал его до смерти, а похоронную де взял обманом, сказал, что тот его крестьянин умер де своей смертью. Да у него же де, у Тимофея, — говорил Бердников, — делан крест деревянный, а вверху де у того креста и внизу и по сторонам поделаны петли и на том де кресте он, Тимофей, крестьян своих и людей привязывая, мучит».

Наклепавшим на себя «государево дело» смельчакам, невзирая на самые бдительные меры охраны, нередко удавалось по пути в Москву ускользнуть от конвоя.

Среди документов о сыске по «государевым делам», сохранившимся в Центральном государственном архиве древних актов, числятся две любопытные памятки, составленные для думных дьяков Гавренева и Заборовского.

Одна из них сообщает о том, что служащему Стрелецкого приказа Никифору Федоровичу Дурному дан под охрану колодник дорогобужанин Иван Григорьев, сын Щур, обвиняемый в «государеве великом деле».

«А велено Никифору того колодника держать скована, в чепи, в железах, с великим бережением».

Выполняя этот приказ, Никифор Дурной надел на плечи-доверенному ему колоднику особые «железа», называемые «стулом». Но, как видно из дальнейшего, «тот колодник Ивашка Щур у него февраля 15 числа за три часа до света ушел с чепью и с стулом».

«А тот мужик, Ивашка Щур, — говорится далее в памятке, — ростом невелик, кренаст, глаза кары, волосы-голова руса, борода светло-руса, кругла, невелика; платье на нем: шубенка баранья, нагольная, шапка овчинная, выбойчатая, штаны суконные, красные, сапоги телятенные, литовские, прямые, скобы серебряны».

Вслед за тщательным описанием примет беглеца подробно перечисляются и некоторые местности, куда он мог скрыться. «А чаять его, Ивашкова, побегу — в литовскую сторону, на Вязьму или на Калугу или будет, укрываясь, и на иные дороги пойдет».

Памятка напоминает об указе царя разослать наскоро «заказные грамоты» с этими приметами Ивашки Щура и обещанием «государевы жалованья» тому, кто его приведет. На основании этой грамотки дьяки составили приложенное тут же предписание воеводам осматривать накрепко не только на всех дорогах и на заставах, но и по малым стежкам, «чтобы тот колодник, Ивашка Щур, днем и ночью, в шпынском и в чернецком платье и в женской скуфье не прошел и не прокрался, никоторыми мерами».

Окованный в железо и опутанный цепью колодник в течение целой недели скрывался от царских сыщиков, но все же не смог далеко уйти. К памятке подклеено донесение можайского воеводы Алексея Загрязского о том, что Щур пойман в Можайске и «того колодника взял сотник московских стрельцов, посланный за ним в погоню Иван Рычагов».

Но ко всем этим документам приложена еще одна памятка, адресованная тем же думным дьякам и помеченная мартом 7158 (1650) года о побеге другого колодника, Федора Григорьева Щура, взятого под стражу в том же «великом государевом деле». Судя по приметам, он не был похож на брата, был выше его ростом, глаза не карие, а серые, «голова черна», и только борода была «руса», но не кругла, а «долговата». Волосы на голове «велики», очевидно отросли в тюрьме. «Лицом бледен» — по той же причине. Одет он был гораздо беднее брата, в белый сермяжный кафтанишко и простой овчинный тулуп, «с ожерельем». Ноги были обуты в «лаптишки».

На береженье Федор Щур был отдан служащему Стрелецкого приказа Хлопову, который его и упустил. Грамоты с приметами Федора Щура были разосланы тем же воеводам, но отписка о поимке к ним не приложена. «Государево жалованье», назначенное за поимку этого беглеца, очевидно, так и осталось в казне.

Какое обвинение было предъявлено обоим беглецам, в памятках не упоминается. Никогда не удастся узнать и историю возникновения многих «государевых дел», перечисленных в «черной» книге, так как подлинники не сохранились. Но пожелтевшие страницы этой книги убеждают в главном: как жестоко ни преследовал Тайный приказ оскорбителей царя, поток дел о непристойных, непригожих, поносных, неподобных и неистовых словах по его адресу в то «бунташное время» не прекращался.