Д. Е. Моргачев МОЯ ЖИЗНЬ
Д. Е. Моргачев
МОЯ ЖИЗНЬ
Хочу записать свою жизнь. Но сумею ли это сделать? Так уж много прошло лет. Буду стараться припоминать, что пришлось пережить — радостного и тяжелого, доброго и злого.
Я родился в октябре 1892 года в семье крестьянина села Бурдино, Тербуновской волости, Елецкого уезда, Орловской губернии (ныне Липецкая область, Тербуновский район).
Семья небольшая. Дедушка Сергей Александрович участвовал в турецкой войне, получил какое-то отличие, впоследствии был избран волостным старшиной. Как звали бабушку, не помню. У них было двое детей: дочь и сын. Дочь выдали замуж, и они жили втроем: дед, бабушка и сын — мой отец Егор.
По отцовской линии дедушкино родство было бедное, ходившее на моей памяти на отхожие заработки: в Донбасс, на шахты, и в Ростовскую область, на пароходы. По материнской линии были богатые крестьяне соседнего села Тербуны — они имели купленую землю и жили безбедно. Дедушка, будучи старшиной, купил себе восемнадцать десятин. Он был авторитетным человеком и посватал к сыну своему Егору невесту из богатой крестьянской семьи. Она была сирота и звали ее Любовь Андреевна. Приданое за ней дали шесть десятин земли. Женился мой отец примерно в 1885 году.
Дедушка мой из своей земли шесть десятин отдал дочери в приданое, а двенадцать десятин оставил нам, двоим внукам, когда отец умер, а умер он молодым, 22-23-х годов. Мне было два года, а брату Михаилу два месяца. Через полгода умерла бабушка, а еще через год и дедушка, поэтому я никого не помню, лишь немного остался в памяти дедушка — маленький, седенький старичок; мне тогда было три с половиной года. Осталась одна мать с нами, двумя ребятами. Дом был хороший, кирпичный. Изба, через сени горница, все с полом, что было редко в нашей местности. В горнице было три комнаты: прихожая, зал и спальня; два дивана, посудный шкаф, в спальне кровать — все это простой столярной работы. Был хороший двор, кирпичная кладовая, под ней подвал для овощей. В огороде был деревянный амбар, крытый железом, для зерна, рига, сарай для сена и соломы. Как я помню, были у матери две лошади, один подросток, одна корова с подростком-телком и около десятка овец. Мать вела хозяйство после смерти дедушки, последнего из мужчин в нашей семье.
Сельским сходом мать была избрана опекуншей сиротского имущества нас, двух маленьких братьев. Все имущество и скот были переписаны сельским старостой, по предписанию волостного старшины, и сданы моей матери под расписку. Опекун мог быть и посторонний. Ежегодно мать отчитывалась перед сельским сходом в присутствии волостного старшины.
Мать прожила вдовой четыре года или пять, потом приняла в наш дом мужа, вернувшегося с военной службы Болгова Федота Яковлевича, без имущества; до этого она ежегодно нанимала работника. Так прожила она с ним пять лет, родилась у них дочь Анна. Когда мать вышла замуж за Болгова, ее родственники отняли у нее шесть десятин, ранее данные в приданое. Мать стала судиться с ними. Суд тянулся год или два, ездить приходилось несколько раз в Елец за 60–65 верст. Мать простыла и заболела чахоткой, болела недолго и померла. Земли она все-таки высудила семь десятин, хотя она и была далеко, верст за 35 от дома. Мать умерла в 1901 или в 1902 году, и вскоре нашего неродного отца выбрали опекуном над нашим сиротским имуществом.
Так мы жили с год, сами топили печку, я стал ходить в школу. Приду грязный, там меня заставляли умываться. Болгов женился, и у нас стали отец и мать неродные, и у них пошли дети.
Мне уже стало лет 11–12, я уже пахал сохой с его братом Захаром. А ведь сохой труднее, чем плугом. На каждом повороте надо соху вытащить из земли, очистить от земли, переложить палицу на другой сошник, занести соху, поворачивая в то же время лошадь; в руках копалка, т. е. палка с заостренным концом и лопаточкой для очистки сохи. У сохи две ручки, и за эти ручки все время держишься, управляешь сохой, заносишь на поворотах. Нелегко это было.
В школу я ходил около трех лет. Легко мне давались математика и Закон Божий. Священник любил меня и всегда дарил картинки библейского содержания. Священник был старый, он хотел устроить меня в город учиться как сироту и способного к учению, но мои родственники по родной матери не соглашались со священником — у них есть земля, пусть работает на ней.
В это время наш отчим стал больше пить, как-то у него у пьяного вынули двести рублей. Под чьим вниманием я тогда находился, я не знаю. Мне говорили соседи, что, по-видимому, отец пропивает наше имущество, и я пошел в село к волостному старшине и сказал ему: — Дядя, наш отец пьет и не работает, надо его выгнать из нашего дома. — А куда же вы денетесь? — Куда хотите определите нас.
Старшина вызвал наших родственников по матери — ее родные дяди, они посоветовались, дали согласие — нас взять к себе.
Собрали сельский сход — обсудить покрое о сиротах Моргачевых. На сходе старики подтвердили, что отчим пьет, и сход постановил немедленно нашему неродному отцу выбраться из нашего дома со всей своей семьей. Весь наш скот продать, а деньги вырученные отдать в сиротскую сберегательную кассу, до нашего совершеннолетия. Весь инвентарь прибрать в кирпичную кладовую по списку и также хранить. На этом же сходе выбрали нового опекуна, нашего соседа, глубоко верующего, православного. Дом наш сдали под квартиру дьякону. А мы с братом пошли батрачить к нашим родственникам, я к Ивану Федосеевичу, а меньшой брат Михаил — к Федору Федосеевичу. Это было от родного села семнадцать верст. Работали бесплатно, работы было много, сеяли хлеба десятин по тридцать-сорок; было много лошадей, с которыми я носился днем и ночью. Так я прожил больше года.
Соскучилось мне так жить, и я попросился сходить в свое село к опекуну И. П. Дорохину. Я сказал ему:
— Дядя, я туда больше не пойду, там очень трудно и тяжело…
— А куда же я тебя дену?
— Куда хочешь. Устрой меня к другим в своем селе. Он отвез меня к своей сестре Анисье Мячиной, а она повела меня к своим сыновьям, Семену и Николаю. Николай когда-то жил у нашей матери н работниках. Опекун предложил меня им в работники, но они вечером уже пригласили мальчика и выпили магарыч. Но жены братьев в один голос заявили, что тот Петька им не нужен, он рябой и у него есть отец и мать, а этого сироту надо взять. Так я и остался у них. Опекун договорился о плате — двенадцать рублей в год.
Наши родные через несколько дней приехали взять меня, но я не пошел; тогда они взяли с меня шубенку и еще кое-что и уехали. Я остался у Мячиных. Они были хотя мне чужие, но люди добрые, хорошие, и я у них жил и не чувствовал, что я им чужой, и видел, что они тоже не считают меня чужим. Они многому меня научили и в работе, и в поведении.
Был, кажется, 1906 или 1907 год. Пришла весна у новых хозяев. Мы поехали пахать сохами. Мне было трудно, и еще был слаб, да и пашня была сырая, едва выверну соху из борозды. Но все же мы выполнили все работы: посеяли хлеб, посадили картошку. Пришли Петровки, это июнь месяц, приступили к вспашке пара под озимые; в июле начались уборка хлебов. Село наше Бурдино большое, поэтому и поля были дальние, там работали и ночевали. Пошли мы косить рожь крюками, т. е. коса с грабельками: что срежет коса, грабельки забирают на себя, и аккуратно выносишь на сторону и кладешь в ряд, а женщины идут следом и вяжут в снопы и грабельками все зачищают. Было принято — жена всегда вяжет за мужем. За мной пришлось вязать жене уехавшего на заработки брата. Она была женщина горячая, капризная, а я клал ряд плохо, путал, что затруднило вязку снопов.
Вот она и начала мне служить панихиду и читать акафисты: чтоб у меня руки отсохли, чтоб они у меня отвалились, неумелые. Жена хозяина была добрая, бывало, скажет ей: «Кузьминиха, да ты иди, вяжи за моим мужем, а я буду вязать за парнишкой».
Она не ругала меня и в течение трех лет обмывала и обшивала меня. Хозяин мой Семен Андреевич помогал мне так: во время косьбы хлебов он идет впереди, а я за ним примерно на одну треть прокоса отстану. Он либо поможет мне дойти ряд, либо, заходя на новый, закосит и себе, и мне. Так в первый год за мной всегда вязала жена хозяина, а в следующие годы я уже не отставал от хозяина и клал ряды хорошо.
Я прожил у них более трех лет, до своей женитьбы, и в дальнейшем они были мне как родные. Оба брата умерли не старые; они оба ходили на заработки и оба там оставили свое здоровье.
Мой брат Михаил тоже не стал жить у родственников, его устроили в работники на хутор Березовка (Голопузовка).
Я договорился со своим хозяином посеять мне несколько десятин хлеба: с осени 1908 года — озимой ржи, а с весны 1909 года — овса, проса, чечевицы и картофеля. Весь этот урожай мы собрали и увезли на нашу усадьбу, к нашему дому, обмолотили, зерно ссыпали в амбар, а солому сложили в ригу, и мы с братом Михаилом осенью 1909 года перешли в свой дом жить; в работниках мы прожили более четырех лет. Последний год я уже получал тридцать рублей.
Поселились мы в одной половине дома, в избе, а в другой половине квартировал дьякон. Семья у него была большая, человек шесть детей.
Мы с братом сами топили печь, но больше топил он, а я уж как хозяин давал ему распоряжение, чего сварить на завтрак, да и на весь день.
Старшая дочь дьякона Шура уже была учительницей в сельской земской школе. Небольшая, человек на тридцать, церковно-приходская школа, где я учился, в 1906 году была перестроена в большую, так как село было большое, дворов на пятьсот. Шура ухаживала за мной. Сначала я как-то боялся, а потом стал привыкать к ней. Ей хотелось стать моей женой, хотя она была старше меня лет на пять, а мне было только семнадцать лет и три месяца.
Я посоветовался со своими родственниками, они не советовали жениться на ученой — что ты у нее будешь во всю жизнь подол заносить, а в жаркие летние дни завешивай окна и гоняй от нес мух, а самому некогда будет работать в поле. Бери крестьянку, земля у вас есть, и будете работать с ней на земле.
Так я с ученой не сошелся. В декабре 1909 года мой хозяин Николай взял меня и поехал сватать за меня невесту. Село было большое, зажиточное. Там мне нашли невесту у очень богатых крестьян. Они жили на четырех хуторах, и на каждом не менее ста десятин, но они не были разделены — два брата и еще старики и два племянника от умершего брата. У меня же еще не было хорошей одежды и даже еще не покупали лошади. Вот к этим богатым людям и привез меня Николай Андреевич Мячин. Опишу, какой обычай был: приехали сватать невесту. Есть, конечно, обязательно сходатай или сходатая (сват или сваха). Они переговаривают сначала с родителями невесты, которые прикажут приехать родителям с женихом в дом, чтобы посмотрел жених невесту, а невеста жениха. Ну, вот приезжают. Родители сядут дальше, около стола, а не за стол, а жених, войдя в дом невесты, сядет около двери на лавку, ее называли «коником» (это было вроде ящика, открывавшегося сверху). Невеста, убранная в хорошее платье, пройдет по всей хате к судной лавке (у печи) и станет лицом к двери, против жениха. Так они изредка глянут друг на друга и опускают глаза в землю. Так они посидят около часу, не сказав друг другу ни слова, а родители их разговаривают на разные темы — о лошадях и вообще о скоте и о земле, кто сколько полагает сеять. По существу дела разговора еще нет. Потом выходит из хаты жених и его родные и сходатай — посоветоваться с женихом, понравилась ли ему невеста. Решают на улице или в сенях, а родители за это время совещаются — понравился ли жених невесте. И если невеста не понравилась жениху и его родным, то они, не заходя в хату, уходят молча, не сказав ни слова. А если невеста понравилась, сваты заходят опять в дом и садятся по своим местам. Если же жених не понравился невесте, то родители заявляют, что мы в этом году не подготовились к свадьбе или еще невеста молода, пусть посидит еще годик, и тогда родные жениха уезжают ни с чем.
А как же обстояло дело у меня? Мы вошли в дом к Русину Захару Афанасьевичу. Мой хозяин был шутник и говорит:
— Захар Афанасьевич, мы слышали, что у вас есть продажная телочка?
Тот отвечает:
— Есть, но я свою телочку могу продать только хорошему хозяину, доброму, смирному, не пьянице и не гуляке, а труженику.
Тут начинается смех, а я сижу — ни словечка, как облизанный баран. Потом подали на стол кипящий самовар. Приходит невеста и начинает разливать чай. Наливает и мне стакан и подает его. Я поблагодарил ее и в это время глазком глянул на нее. Она скраснела и схоронилась за самовар, а мой хозяин и отец ее говорили по существу дела. За все время мы с ней не сказали ни слова, только взглянули друг на друга несколько раз. Договорились еще через три дни приехать к ним. Когда мы поехали домой, я говорю Николаю Андреевичу:
— Уж очень она маленькая и дробненькая…
А он мне отвечает:
— Ты не смотри, как на носу бородавка, а смотри, какая будет приставка (т. е. какое будет приданое). — И продолжал:
— Мал золотник, да дорог, велика Федора, да дура.
Через три дня мы опять приехали, договорились о следующих условиях: к невесте дают две десятины купленой земли, и так как у нас нет никакой живности, дают лошадь, корову и поросенка. А хозяин мой говорит:
— Захар Афанасьевич, ведь всем свойственно жить по паре, а ты даешь одного поросенка.
— Ладно, — отвечает он, — дам пару.
На этот раз, после долгого разговора, нас свели, посадили вместе, мы поцеловались, за столом несколько раз улыбнулись друг другу, но говорили мало и не помню о чем. Договорились, что свадьба будет после Рождества, т. е. в мясоед.
Когда сидели за столом, немного выпили водки. Тесть был уже старый, седой, а жена его моложе, она у него была вторая, и моя невеста была ее дочь. Выпивши, будущий тесть затопал ногами об пол и говорит:
— Ведь мы не пьем, а дело делаем. Знаем, что они сироты. Вот Дмитрий жил у вас более трех лет, хороший работник и сообразительный. Брат его Михаил жил у наших родственников, тоже старательный мальчик, и мы полагаем, что из них должны выйти хозяева, у них есть к чему приложить руки. Если будут трезвыми, честными тружениками, будут хорошо жить, и мы пожелаем им этого.
Наливает еще по рюмочке всем, кроме нас, жениха и невесты, и продолжает: — А если будут ленивы, да пить станут, то что им ни дай, все проживут.
У нас было восемнадцать десятин купленой земли, да два душевых надела в обществе (пять десятин); это считалось, что мы уже можем быть зажиточными крестьянами, при том малоземелье в нашей местности.
После договора пошли мы с опекуном в сберегательную сиротскую кассу и взяли двести рублей. Купили самую быстроходную лошадь в своем селе, которая пробегала пятнадцать верст до железнодорожной станции за двенадцать минут; купили, кажется, за восемьдесят рублей. Справил я себе новую тресковую шубу, крытую тонким сукном, бобриковую чуйку с воротником; купили выездные санки. На Святках я, хорошо убранный, на своей лошади в выездных санках приехал в дом невесты. Там собралось много гостей, и меня сажали за стол на почетное место и рядом с ней. На следующий день они меня провожали, и мы несколько раз проехали по селу в санках на сытой рысистой лошади — то она провожала меня, то я ее.
Это пишется через шестьдесят лет — где же ты, то мое золотое времечко?..
Теперь, катаясь, мы уже разговаривали друг с другом, шутили и смеялись. Но наша свадьба не могла состояться в мясоед, так как мне было семнадцать лет и три месяца, а повенчать нас священник мог в семнадцать с половиной лет, и то только с разрешения архиерея, а вообще-то был закон: венчали мужчину восемнадцати лет, а девушку семнадцати лет, так что наша свадьба отложилась до Красной Горки, т. е. после Пасхи. В мясоед я тоже ездил к ней в гости, на масленице, — но она мне жаловалась, что болеет, чувствует какое-то недомогание, говорила, что под масленицу была где-то свадьба, что гуляла, попила холодного квасу и думает, что от этого заболела.
В пост я, кажется, к ним не ездил, так как наступил сев яровых, были заняты, да и в пост, как говорили, по гостям не ездят. Лишь можно было поехать проведать на Благовещение и в Вербное воскресенье, а в Вербное воскресенье она померла, ушла из этого мира. И так за пятнадцать дней до нашей свадьбы я уже завдовел. А как приятно было бывать у них в гостях, так хорошо встречали ее родные, а особенно она сама: если не у ворот, то уж во дворе обязательно встретит с крепким поцелуем и улыбкой. Я очень жалел ее, но в моем возрасте и в моем крестьянском положении мне надо было думать о женитьбе. Начал я дружить с одной девушкой Настей, но случилось так, что ее дядя, брат ее отца, украл копну хлеба — ржи (52 снопа), и этот позор лег на всю семью. Мои хозяева не посоветовали мне брать Настю в жены: во-первых, у нее нет приданого, а главное — порода воровская.
Но закончу о ней. Я ее увидел через пятьдесят лет, в 1960 году, когда заезжал на родину. Она вскоре после моей женитьбы вышла замуж. Муж ее в 1913 году был взят на военную службу и убит на войне. Остались сын и дочь, которые тоже умерли — сын уже взрослый умер; когда я зашел к ней, оно мне сказала:
— В тот день, когда ты венчался с моей подругой Марьяной, мы сажали картофель на своей усадьбе. Наши пошли обедать, а я осталась около повозки с картофелем, чтобы повеситься. Подняла оглобли, привязала и только хотела надеть петлю на шею, как кто-то помешал, а потом пришли наши с обеда, и так вот осталась жива до сих пор, но жизнь свою проклинала.
Так вот, когда умерла моя невеста Нюра, я пошел погоревать к моим хозяевам и подумать, что делать? Они предложили посватать у Лора Комарова дочь. Хозяева мне пояснили, что матери у нее нет, только отец и сестра черничка, ходит по покойникам читать псалтырь, и хотя они люди бедные, но честные, трудолюбивые. Мы пошли поговорили с отцом, посмотрели невесту Марьяну, сразу нам ее отец никакого ответа не дал. Дома у хозяев я сказал Николаю Андреевичу:
— Уж очень большой у нее нос…
Он мне, как и в первый раз:
— Ты не смотри, что у нее на носу бородавка, а смотри, какая будет приставка.
Отец ее съездил в Голопузовку, где жил у него брат и зять, посоветоваться обо мне, мол, я его не знаю. Они ему сказали: не упускай жениха, Захар Афанасьевич богатей, и то отдавал за него дочь. И когда через день мы еще пришли, то нас приняли как гостей и дали согласие отдать свою дочь за меня и приступили к договору. Отец Марьяны сказал, что отдает в приданое все имущество, и так как они сироты и у них нет старого человека, я пойду к ним в дом.
— Только об одном я хочу договориться с вами: другая моя дочь Ирина (ей, наверно, было лет сорок) ничего не хочет взять себе, а только поставить ей маленький домик около церкви, и больше ничего ей не нужно.
Нам достался дом, который тут же продали за пятьсот рублей, две десятины земли стоимостью четыреста пятьдесят рублей. Земля эта были укрепленный душевой надел по столыпинскому закону; лошадь с повозкою и сохой, корова, несколько овец, куры и всякая утварь. При договоре мы с Марьяной поцеловались и договорились о свадьбе через две недели после Красной Горки. Но надо было еще уладить дело с моим возрастом. Пошли к священнику, он написал мне прошение к архиерею о том, что мы сироты и нам нужна женщина как домохозяйка, и я сам поехал в Орел, это было скорее, чем почтой.
Архиерей жил в мужском монастыре. Поездка произвела на меня большое впечатление: впервые ехал по железной дороге, и большой город, Орел. Остановился в монастырской гостинице, спал на пружинной койке, которую еще не видал в своей жизни. На следующий день пошел в собор, где служил архиерей. Меня научили, как подать прошение: после службы, когда он станет выходить из собора, встать на колени и положить прошение на вытянутую руку кверху ладонью, а другой рукой прикрыть прошение. Архиерея сопровождала целая свита монахов, не менее десяти человек, были и мальчики, и все в золоченых ризах; кто нес особую шапку архиерея, кто его особый посох жезл. Когда эта процессия поравнялась со мной, один из монахов взял прошение из моих рук и сказал:
— Встань, завтра получишь ответ, тут же в соборе!
На следующий день тот же монах подозвал меня и подал мне разрешение на женитьбу и венчание в церкви и сказал:
— Можешь венчаться с девушкой, которую любишь.
Я сказал: — Спасибо.
В первых числах мая 1910 года состоялась наша свадьба с девушкой Марьяной, с которой живу и доныне. Мы поженились, не зная и не думая ни о какой любви, даже не знали друг друга до свадьбы. Так делали все. Нужна была женщина в доме: работать, стирать, варить. Конечно, знали я и она, что будем спать вместе и будут у нас дети, которых надо растить и воспитывать. Всего родилось у нас десять детей, из которых шестеро выросли.
Так обзавелся я семьей после долгих лет сиротства, странствований по батракам, с неродными отцом и матерью, по чужим людям. Отец-старичок и ее сестра перешли в наш дом, и дом зажил полной жизнью. Брат Михаил тоже жил с нами, проводя больше времени в поле, с лошадьми. Мы купили плуг и пахали уже не сохой. Марьяна потом рассказывала, что она тоже была сосватана в то село, где была моя первая невеста, но у ее жениха заболела нога и ее отрезали, — так у них свадьба и не состоялась.
Свадьба была у нас очень пышная и несколько дней после венца. Священник вел нас с Марьяной до нашего дома пешими, так как дом был недалеко от церкви. Сзади ехало много родных, и с моей стороны, и с Марьяниной, все на тарантасах.
О том, как мы прожили с моей женой всю жизнь, будет сказано позже, но недоразумения у нас с ней стали возникать уже скоро из-за ее приданого. Дело было в том, что нас было два брата, и хозяйство было общее, а я затрачивал в хозяйство и ее деньги, которые она принесла, и она стала говорить: почему израсходовал и мои деньги в общий дом?
В нашем селе Бурдино бывали кулачные бои три раза в год: на Святках это декабрь — январь, на масленице — февраль и на Пасху — апрель. Село делилось пополам, а на масленицу бились село на село — Бурдино и Тербуны. Я тоже участвовал в этих боях. Наш поп говорил, что кулачные бои — это неплохо, люди тренируются, на войне они будут более смелыми и развязными. Начинали бои мальчики, потом подростки, потом взрослые, потом уже старики бородатые. Так один раз старики стенкой сошлись тесно и меня прижали как раз против одного самого сильного старика с той стороны, и я его сбил, и с тех пор меня стали считать силачом, говорили: «Какого деда срезал!» Было правило: лежачего не бить, сбили ли его или сам упал, но иногда сговаривались и самых сильных брали под мышки, а тоже сильные падать не дают и бьют. Иногда бывали смертельные исходы. Один раз богатый лавочник из Тербунов объявил, что ставит два ведра водки тем, кто победит. На бой собралось не менее трех тысяч человек. Наше село тогда победило.
Еще будучи работником, с хозяином я ходил на общие собрания, на сходы всего села, и хотя туда ходили старики, против меня никто не возражал, так как все знали, что я являюсь хозяином дома, так что с шестнадцати лет меня интересовали общественные дела, а не девки. Осенью 1910 года староста собирает сельский сход, десятские оповещают народ идти на сход, что будет какой-то агроном. Что такое агроном, никто не знал, но хотелось узнать, сходка собралась большая. Пошел и я.
Агроном, представительный человек лет тридцати, докладывает собравшимся: «Елецкое земство ставит вопрос о поднятии сельского хозяйства. Оно даст вам быка симментальской породы бесплатно, хряка йоркширской породы бесплатно, барана шерстистого, который дает за один настриг 12 фунтов». Кроме того, предлагает открыть здесь прокатный пункт сельскохозяйственных машин и орудий — плуги двухлемешные, запашники четырехлемешные, сортировку для отборки лучших семян, а от лучших семян и урожай будет лучше, и т. д. На первый случай дадут нам бесплатно минеральных удобрений: костяной муки, суперфосфата и томас-шлака, чтобы мы убедились на своем собственном поле в выгоде минеральных удобрений, а на приусадебные участки для молочного скота дадим вам бесплатно несколько фунтов семян люцерны, которую можно косить на зеленый корм до четырех раз в лето, и семян кормовой свеклы, корнеплоды также необходимы для молочного скота. Далее агроном докладывал, что Елецкое уездное земство открывает в Ельце сельскохозяйственные курсы на 50–60 дней, где будет бесплатное питание и квартира. Там будут читаться лекции и доклады для ознакомления с научными данными о поднятии сельского хозяйства.
— Прошу вас, старички, записываться на курсы, это для вашей же пользы, чтобы у вас был хороший скот, земля давала большие урожаи хлебов и трав.
Но никто не записывался, агроном несколько раз повторил свою просьбу. Я сидел около стола, агроном посмотрел на меня, я улыбаюсь: и хочется поехать, и думаю — стоит ли ехать и тратить на поездку деньги. Он достал бумажник, вынул три рубля и подал мне:
— Вот тебе на дорогу.
Записал мою фамилию, имя, отчество, указал, куда и в какое время должен приехать.
В то время в Тербунской волости было около восемнадцати тысяч душ, восемь сел и поселков, а в Елецком уезде была двадцать одна волость. В нашей волости, кроме. меня, записался еще в Тербунах — А. А. Гулевских, из зажиточного хозяйства. В назначенное время мы приехали в Елец. Нас поместили в Народном доме, а курсы проходили в «Доме трудолюбия», на Сенной площади. Оба дома были почти рядом. Питались в небольшой столовой бесплатно. На занятиях нас знакомили с земледелием, садоводством, огородничеством, животноводством, а также с организацией кредитных товариществ и потребительских обществ.
Все это было поздней осенью 1910 года, в то же время умер Лев Толстой, и здесь я в первый раз услышал в частных беседах о Льве Толстом. Одни говорили, что он безбожник, не признает ни Бога, ни церкви, ни царя и его проклинают в церквах, как Стеньку Разина — разбойника. Другие говорили, что он хороший человек и писатель, известный всему миру. Но все эти разговоры не затронули меня, и никакого впечатления не осталось о Толстом. Прослушав курсы, я там же достал уставы потребительских обществ и, вернувшись домой, собрал человек шесть или семь, подписали устав и послали на утверждение к губернатору в Орел. Без утверждения губернатора невозможно было создать никаких объединений. Но прежде чем утвердить устав потребительского общества (кооперации), да и других кооперативных объединений, губернатор дал указание секретно становому приставу, а пристав дал указание уряднику немедленно сообщить о благонадежности лиц, подписавшихся под уставом. Об этом мне рассказывал урядник. Но мы, подписавшие устав, были крестьяне и один волостной писарь, и устав был утвержден. Это было летом 1911 года, и я получил от Елецкого земства сельскохозяйственные машины для прокатного пункта, несколько десятков пудов минеральных удобрений и некоторое количество семян люцерны и кормовой свеклы. Удобрения и семена раздавались бесплатно, а машины давались напрокат, так же бесплатно.
Елецкое земство поручило мне подыскать лиц из крестьян для получения производителей племенного скота — быка, хряка и барана, на следующих условиях: бык в возрасте полутора лет симментальской породы выдается тому бесплатно, кто изъявит желание взять его и содержать в течение трех лет. По истечении трех лет бык является собственностью хозяина. За случку взимать плату не более одного рубля в свою пользу. Что же касается хряка и барана, то условия такие же, только не на три, а на два года.
На вторичных курсах в 1911 году я вступил членом в организацию под названием «Императорское общество птицеводства», откуда я получал яйца для вывода цыплят породистых кур следующих пород: минорки черные яйценоские, плимутрок крупные яйце-мясные, леггорны мясные крупные, черные, фавероль желтые, брудастые мясо-яичные. Цель общества также была распространение породистой птицы среди крестьян.
В июле 1911 года у нас родился сын Тимофей. Мне было восемнадцать с половиной лет.
Осенью 1911 года я приступил к организации потребкооператорского общества, целью которого было снабжение членов товарами, и в то же время невольно получался подрыв частной торговли лавочников. Набралось несколько десятков человек, втянул местную интеллигенцию — учителей и работников волостного правления. На первом организационном собрании я был выбран председателем правления. Для магазина нашлось в нашем доме кирпичное помещение, построенное еще моим дедом. Средств было собрано мало, и товары пришлось покупать на станции Тербуны у торгового дома братьев Абрамовых, т. е. у частной фирмы.
Союза потребительских обществ в Ельце тогда еще не было. Товары в магазине были самые необходимые, на первый случай: соль, керосин, спички, табак, чай, папиросы, кренделя, конфеты, пряники и всякая мелочь. Едва оправдывали расходы. Местные торговцы стали сердиться на меня.
Зимой 1911 года Елецкое уездное земство открыло вторичные курсы, куда был приглашен и я на два месяца. На этот раз обещались дать бесплатно десять корней саженцев плодовых деревьев для раздачи крестьянам при условии, что они будут ухаживать за деревьями по инструкции. Вся эта работа свалилась на меня, конечно, бесплатно; пришлось составлять списки желающих взять саженцы по нескольким садам, так как в Тербунской волости я был один.
Весной 1912 года, после посева ранних яровых, мне пришлось ехать в питомник за плодовыми саженцами. Ехали на нескольких подводах. В селе Стегаловке — от нас километров тридцать-сорок — находились садоводческая школа. Помещик Бедров, умирая, завещал свое небольшое имение и земли Елецкому земству с тем, чтобы оно устроило садоводческую школу для крестьянских детей. Там меня ознакомили с разбивкой сада в шахматном порядке с расстоянием друг от друга на двенадцать аршин. И после приходилось несколько раз ездить в стегаловскую школу за инструкциями. Спустя десять лет я сам развел плодовый питомничек на тысячу саженцев в нашей небольшой коммуне «Возрождение» в 1922 году.
Прошло уже более пятидесяти лет с того времени, и я вспоминаю с благодарностью, какие большие усилия делала русская общественность для развития сельского хозяйства и тем самим для повышения благосостояния крестьянства.
Работы у меня становилось все больше и больше: и кооперация потребительская, и прокатный пункт, и случной пункт, так как взять производителей племенного скота не нашлось желающих, и я их взял себе. Становилось трудно и брату Михаилу, и так как он стал недоволен, то пришлось зимой 1912/13 года женить его. Жену взяли — дочь капитана парохода, из крестьян; приданое было незначительное.
Осенью 1913 года меня вызвали на рекрутский набор в солдаты для жеребьевки. Приемный пункт был в селе Колодезь Сергиевской волости, куда съезжались из пяти волостей, это составляло около тысячи человек, так как из одного нашего села было более двухсот человек. Вызывали по списку по полостям и тянули жребий, но часть жребиев были пустые или, вернее, дальние номера. Так, если требуется набрать шестьсот человек, а явилась тысяча, то четыреста номеров оставались пустые — и зачислялись в запас. Подошел и я к ящику со жребиями и копался в них, все хотел, чтобы достался дальний номер, в запас, и вытащил номер первый! На следующий день вызвали на врачебно-военную комиссию. Раздевались наголо, хотя и стыдно было, но делать нечего, там уже не свой. На весы — кричат: четыре пуда двадцать один фунт. Подхожу к врачам — посмотрели в рот и в задницу. Еще повернись. Кричат: годен в крепостную артиллерию во Владивосток.
После приема нас отпустили на целый месяц на сборы и для гулянок. Но мне гулять не пришлось, некогда было, только несколько раз ко мне приходили с гармонией принятые, и я их тоже угощал.
В нашем доме слезы. Жена остается беременной вторым ребенком, с нею отец и мой брат. Сестре жениной мы поставили домик под горой около церкви, какой ей и хотелось. Все сваливалось на брата, кроме кооперации. Через месяц призванные со всего уезда собрались в г. Елец. Там опять проверочная комиссия по родам войск. Меня опять вызвали первым и опять сказали: годен в крепостную артиллерию во Владивосток. Я обратился к комиссии: нельзя ли назначить меня ближе к месту моего жительства, так как росли сиротами с опекунами, по чужим людям, а теперь мы собрались в свой дом, ведем сельское хозяйство, я больший из двух братьев, за хозяйством нужно наблюдение, которое лежало на мне.
Начальство в золотых погонах посовещалось и тут же сказало: «Пойдешь в Тулу, в пехоту». Я им сказал спасибо, что удовлетворили мою просьбу, но самому не хотелось в пехоту, солдаты говорили, что в пехоте труднее.
Свои обязанности по кооперации я сдал другим. В Ельце со мною была и жена. Я уже стал хорошо понимать, что такое любовь. Перед женщиной надо улыбаться, почаще ее целовать, после этого и любовь становится радостной и старается как бы тебе угодить, а тут при расставании она плачет, и мне становится ее жалко.
Привезли нас несколько вагонов в Тулу. На разбивке один из солдат, которые пришли за новобранцами, все смеялся над нами: завтра отведаете наших щей и каши, но я вас погоняю, и я все боялся, что попаду к нему, и все обращался к Богу с молитвой, чтобы Бог избавил меня от него. Но, видно, не усердно просил я Бога — попал я в 4-ю роту, как раз к нему. Пойдешь в уборную, он раз десять вернет тебя, что не так отдал честь ему. Со мной в 4-й роте был один небольшого роста солдат, по фамилии, кажется, Челноков. Он был из Ясной Поляны. Мы лежали рядом, и вот от него-то я и услышал опять о Льве Толстом. Челноков, бывало, рассказывал: добрый был барин, граф, писатель. Он много помогал людям бедным, учил наших сельских детей в своем доме. Он писал и говорил народу о Боге, о царе, о попах и о войне. Он говорил, что люди должны жить мирно, не воевать и помогать друг другу и не ходить в солдаты. Он говорил, что простой народ обманывают ученые, попы, генералы. Детей у него было много, они приходили к нам в село, играли с нашими сельскими детьми и приглашали к себе, но жена его была злая, все хотела нас наказывать за лес, за скот, т. е. за порубку и потраву, даже наняла чеченца-стражника, караулить все от нашей деревни.
Но все эти рассказы о Толстом нисколько на меня не действовали, проходили мимо ушей, не задевая ничего в сознании. Я отвечал ему: как же не бить врагов, когда они нас хотят забрать? Челноков еще говорил, что Толстой учил, что никто нас забирать не будет, если не пойдете воевать и служить генералам, но в тюрьму посадить могут.
Я быстро усвоил военные приемы и в январе 1914 года был назначен в учебную команду. Заведовал учебной командой полковник Аверьянов; как-то он спросил меня, чем я занимался до службы, я ответил — чернорабочим. — Так ты что же, говно чистил? — Никак нет, я пахал землю, сеял хлеб, сажал сады. Так, значит, ты был хлеборобом, это самый честный труд — быть кормильцем народа, — сказал он.
Так началась у меня другая деятельность и работа, уже не сельская и не кооперативная, а военная.
В июле началась война с Австрией и Германией. Мы были в лагерях за 15–20 километров от Тулы, в лесу. Солдат поднимает чемодан и бьет его об землю — война! Раздирает палатки — война! Учебную команду распустили как окончивших. Из 12-го Великолуцкого полка был создан еще новый полк, и меня назначили фельдфебелем. Стали поступать мобилизованные, были и из нашего села Бурдина; за несколько дней полк был сформирован, и нас повезли, эшелон за эшелоном, на фронт, в район Гомель — Брест-Литовск. Но все же до отъезда мне удалось побывать дома на трое суток и увидеть жену. Тесть мой Ларион Филиппович умер вскорости как я был взят в армию. Жена родила, и ребенок умер. За эти несколько месяцев в моей семье уже были изменения.
В первый бой мы вступили 15 августа по старому стилю, на праздник Успения. Особенно было жутко, когда стала бить наша артиллерия залпами, и нам было видно из леса, где мы окопались, как падали австрийцы. Потом с криком «ура!» мы бросились на них, они быстро побросали оружие и подняли руки вверх. Собрали две тысячи пленных. Нашу роту назначили сопровождать их в Киев. Сдав пленных, я вторично побывал в Киево-Печерской лавре, у святых мощей; первый раз был там в 1910 году вместе с женой Марьяной. Там я увидел много для себя непонятного и нового.
Сдав пленных, наше начальство решило идти на фронт пешими, и так мы шли около трех месяцев. Везде были интендантские склады, пройдем верст 15–18, опять остановка, продукты везде были. А когда добрались до своего полка, нас встретили как дезертиров и всех расформировали по три-четыре человека в роту. Один офицер, еще тульской роты, командовал разведкой, он-то и взял меня к себе фельдфебелем.
В начале 1915 года я был легко ранен и направлен в Киев в военный госпиталь. Там в одном из отдельных корпусов я увидел страшную картину: солдат, больных сифилисом. Нет носов, а у некоторых даже губ нет. Страшно и жутко смотреть — как будто черепа мертвых приделаны к туловищам живых людей…
На фронте я не боялся, что убьют, по пословице: либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Возвращаясь из госпиталя в часть с группой товарищей, мы шли по ровному полю, оно было все покрыто трупами убитых австрийцев; это поле тянулось на несколько верст (наши убитые были уже убраны). Тут я снял с одного убитого австрийца золотое кольцо.
Ну, а в госпитале было хуже и страшнее, чем на фронте. Я видел, как многие умирали от заражения крови. Тело пухло и синело, они плакали и в бреду, и в полном сознании. Звали жен и детей и заочно прощались с ними, и умирали никому не нужными. Противник отступал. Наши заняли большую железнодорожную станцию. Горели облитые бензином продовольственные склады мука, сахар, рис, овес, крупы, разные кондитерские изделия, а солдаты голодовали. Еще дальше солдаты набились в какое-то подземное помещение, оказалось — это был яичный склад длиной метров 200–300, вдоль проход, а по сторонам бетонные закрома, наполненные яйцами и залитые известковым раствором до краев. Солдаты все напирали и напирали, которых уже столкнули в известковый раствор, они захлебывались и кричали: «Спасите!» Начальство прислало охрану — выгонять из склада и вытаскивать утопленников. А еще дальше был спиртной завод. Баки со спиртом были пробиты пулями, и спирт разлился, и не менее двух десятков солдат, опившихся и уже мертвых, валялось вокруг. И сюда поставили охрану. Так продолжалось несколько часов, потом пошли дальше. Заняли город Львов, там также горели продовольственные склады. Мы стали углубляться в Карпатские горы, покрытые лесом. Население там жило очень бедно, печи топили почти по-черному, но вдоль стен по полу был сложен боров дымохода для обогрева. В закопченной хате очень редко два маленьких оконца. Однажды на моих глазах офицер стал приставать к молодой женщине. Ее муж или брат стал заступаться, и офицер застрелил его насмерть. Нас, несколько человек солдат, это взорвало, мы окружили его с угрозами. Он оробел и стал просить нас, что это, мол, случилось по ошибке.
Горы Карпатские покрыты крупным вековым лесом. На гору всходить легче, чем идти под гору, а на разведку ходили ежедневно. Мы уже посходили Карпаты и зашли в Венгрию. И здесь наступление остановилось. Это было летом 1915 года. Бывало, взойдешь на высокую гору и выглядываешь из-за дерева, а австрийцы тоже выглядывают на нас, но ни мы, ни они не стреляли.
С Карпатских гор мы не отступали, а бежали без боя. Около Львова приостановились на несколько дней. Хлеба зерновые уже были спелые, но уборку производить было некому: население разбежалось в местные леса. Неприятеля еще близко не было обнаружено. Начальник команды разведчиков взял нас троих и пошли на разведку днем, по нескошенным хлебам. Вышли на низменность, покрытую пышной травой. Небольшой бугорок, мы легли в траву и стали смотреть в бинокль, то один, то другой — противника не видно. Тогда начальник говорит: «Подвиньтесь», и стал сам смотреть в бинокль. Вдруг одиночный выстрел, мы встрепенулись, а начальник потянулся, и ни слова, ни вздоха. Пуля попала в бинокль и в голову, он был убит наповал. Мы бегом к штабу, доложили, и командир полка дал приказ принести тело убитого. Пошло нас шестеро с носилками. Место открытое, идти жутко, может быть, под выстрелы. Из нескошенного хлеба один из нас ползком добрался до убитого, привязал длинной веревкой, и мы втянули его в хлеб и доставили в полк, где его и похоронили. По нас больше не было ни одного выстрела, откуда был тот выстрел — неизвестно, и не ясно, что изблизи.
Расскажу еще об одной разведке за «языком». Не солдату трудно понять, как можно взять живого неприятельского солдата, да еще часового с ружьем, а дают такое распоряжение — привести. Посылают, конечно, самых смелых и находчивых. Пошло нас трое. Я за старшего. Ночью, да еще когда потемнее это лучше. Точно так же приходится, как кошка, к нему подкрадываться, но потом я привык. Не помню, отступали мы или наступали в это время, в Польше это было или в Западной Украине. Хлеба еще не убраны. Шоссейная дорога, край ее — кладбище. Было замечено, что на одном углу кладбища стоит часовой, окопы противника рядом; так мы пошли тихо, без разговоров, потом ползли, наконец, добрались до кладбища. Трава местами высокая, каменные доски в рост человека. Вдруг едва слышный свист из окопов противника, такой же свист с кладбища. Сидим, идут трое. Мы поодиночке прижались к памятникам. У меня поднялась фуражка на голове, а волос мой стоял, как на ежике колючки. Смерть близка — нам показалось, что нас услыхали и пришли за нами. А это привели смену часовых. Сменили и ушли. Новые часовые встали: один — около каменной доски и памятника, другой у ног. Стало тихо, так прошло несколько минут, хотя там минуты и долги, и коротки. Потом мы, как коты, бросились на них. Двое на часового, третий на подчаска. Беззвучно, сжав им горло, туго завязали рты платками и так же тихо ушли с кладбища, сначала в хлеб некошеный, а потом по дороге в штаб полка. Что там с ними делают, мы не знаем. За это мне дали Георгия 3-й степени, а другим двум георгиевские медали.
Был и другой случай с «языком». Там была другая обстановка. Громадная болотистая низменность, покрытая кустарником. Посредине протекала речка метров двадцать пять шириной, но глубокая. Окопы, наши и их, были расположены далеко друг от друга, на сухих противоположных берегах низменности. Заранее мы заготовили четыре бочки, доски и брусья для плота. По наблюдениям, где не замечалось неприятельской разведки, ночью тихо перенесли этот плот, опустили в воду, и шесть человек сели на него и поплыли в ту сторону. А что там нас ждет? А другие шесть человек остались на своем берегу для прикрытия, в случае, если нас обнаружат. Высадились на том берегу, заросшем кустарником. Скоро заметили: что-то сверкнуло. Мы быстро в ту сторону, там два неприятельских солдата. Навалились на них, завязали рты и к речке, но там нас обнаружили и открыли по нас стрельбу. Плот поднял только шесть человек, двое остались на том берегу ждать. Стрельба была сильная, но немного в сторону. Поехали и за двумя оставшимися, никому не хотелось ехать, но, наконец, переправили и их. Привели мы двух «языков». Из разведчиков никого не ранило, а в селе около окопов несколько человек было раненых.
Был случай: и наших двух разведчиков захватили, а они в испуге закричали: «Спасите!» — но скоро замолкли. Да, были случаи, что разведчики не возвращались назад.
Теперь последний случай, на котором закончилась моя военная служба навсегда, в июле или в августе 1915 года. Во время нашего наступления команда разведчиков идет впереди до начала боя, а потом уходит в тыл, а при отступлении разведчики идут задними. Нашим войскам было приказано отступать, и части вышли из окопов с вечера, а команда разведчиков заняла окопы всего полка, и всю ночь изредка стреляли, как будто у нас здесь все на месте. Утром уже совсем рассвело, нам было приказано сняться и уходить в направлении нашего полка. Мы быстро собрались и почти бегом по дороге, не кучей, а один за другим. Подбегаем к большому селу. К нему подходят две дороги. На одной из них мы заметили разъезд, догоняющий нас, но еще далеко — километра два-три, а потом глядим, и по другой дороге показался большой разъезд. Мы дали залп, они повернули обратно. Солнце уже высоко, в селе никого из жителей не было видно. Мы бегом пробежали все село, а там свернули в сторону, в неубранные хлеба, перебрались через большой овраг, все больше уходя в сторону. Неубранные хлеба нас скрывали. Вдруг выезжает из села разъезд, не менее пятидесяти всадников, по дороге, вдогонку за нами. И проскочили впереди нас, а мы остались сзади, но в стороне. Затем они врассыпную поехали по хлебам назад, ища нас, но не наткнулись и спешились на передышку у села. Так мы пролежали у села в хлебах часов до пяти-шести. Было слышно, как в село вступила армия. Мы спустились в овраг и по нему дошли до села, пересекли его; дошли до реки Буг и перешли вброд и пришли в свой полк. Получили обед и еще не успели поесть, как нас опять направили в разведку.