Часть II СИБИРЬ

Часть II

СИБИРЬ

Апрель 1931 года. В природе победно идет весна — сияющая, быстротечная, сибирская. На пустынный, незаселенный дотоле берег р. Томи стали группами и поодиночке съезжаться переселенцы. Открывалась еще одна страница истории русского народа, страница небольшая, но яркая и полная обнадеживающего смысла и силы.

Еще в августе 1930 года приехала сюда рабочая дружина из нашей коммуны — несколько человек. Они, сколько смогли, подготовили условия для переезда остальных. Вместе с ними зиму 1930–1931 года жила группа членов сталинградской общины «Всемирное братство». Дружина построила один дом, да три дома купила, накосила сена и просодержала зиму молодняк скота, привезенный из-под Москвы.

Эти дома с приездом нашей коммуны и начавшимся массовым притоком переселенцев быстро заполнились до отказа. И сени, и чердаки, и навесы все было занято, а народ продолжал прибывать с разных концов страны.

Приехали «уральцы» (по месту их последнего места жительства) — давно сжившаяся сельскохозяйственная артель, украинцы из разряда сектантов-субботников. Следует сказать, что эти субботники раньше жили с толстовцами и усвоили многие взгляды последних.

Общее количество приехавших достигало нескольких сот, весна быстро сгоняла остатки зимы. Почти все приехавшие были крестьяне, и первой их мыслью было — как скорее взяться за землю.

Тем временем стала другая, не терпящая отлагательства задача: надо было как-то оформить взаимоотношения всех съехавшихся и их хозяйственную организацию.

Как сейчас помню — под чистым небом на бревнышках и на траве разместились переселенцы, собравшиеся обсудить один вопрос: «Как будем жить?».

Было внесено предложение — всем составить одно целое с общим хозяйством и общим имуществом; однако, поразмыслив, пришли к другому решению — что не надо стеснять друг друга. Опыт жизни наших дружинников, их разговоры и высказывания говорили за то, что лучше объединиться не в одну, а в несколько организаций, объединяющихся по своим склонностям (коммуна, артель) и в зависимости от тех или иных руководящих убеждений каждой группы.

Было решено: «уральцы» составят сельскохозяйственную артель «Мирный пахарь» и поселятся по Осиновской щели с землями к западу от ручья Осиновка. Сталинградцы составят общину «Всемирное братство» и поселятся по щели Каменушка с землями к востоку от ручья Каменушка.

И, наконец, подмосковная коммуна «Жизнь и труд» так и осталась коммуной с поселком на реке Томь и с землями в центре всего переселенческого участка.

Это были три основные ядра, уже ранее, до переселения, сжившиеся вместе, а все остальные переселенцы, по мере прибытия, знакомились с этими организациями и присоединялись свободно к какой-либо из них, смотря по своим склонностям.

Постепенно организовались еще группы: «барабинцы», примкнувшие к общине, «омские» и внутри коммуны «малеванцы», «ручники».

В это первое лето 1931 года численность нашей коммуны достигала 500 душ, «Мирного пахаря» до 200 и общины «Всемирное братство» до 300 душ.

Несколько слов о географическом положении нашего участка и о природных условиях местности, где мы поселились. Как-то само по себе вошло в обиход и у нас, и среди друзей, в толстовских кругах, называть наше переселение «Алтай». Даже Ив. Ив. Горбунов-Посадов в своем стихотворении, посвященном нашему переселению, говорил:

На светлых предгорьях Алтая,

где плещется Томи волна,

семья собралася большая,

одним устремленьем полна.

Это романтическое слово «Алтай» нравилось и крепко привилось, но это было неточно. Правда, здесь начинались предгорья. Бескрайняя Западно-Сибирская равнина начинала морщиться и складываться во все более мощные гривы, горы, покрытые земляным покровом, и далее, уже за нами, в Горной Шории, переходила в каменистые горы, покрытые лесом — тайгой. Но все-таки это были предгорья не Алтая, а хребта Кузнецкий Алатау, отделявшего бассейн Оби с ее притоками от бассейна Енисея.

Рельеф нашего участка был очень волнистый. Одной из граней его с юга была река Томь с чистой, голубой, холодной водой, текущей с гор по каменистому дну, а к Томи с севера на юг тянулись щели (лога) с ручейками Зыряновка, Осиновка, Алма-Атинка, Каменушка первая, Каменушка вторая, а далее уже за гранью нашего участка начиналась Горная Шория и при впадении речушки Сухая Абашевка в Томь стоял шорский улуч (поселок) Абашево. А между щелями — гривы с крутыми склонами, поросшими буйной травой, которую мы косили, и только вершины грив и пологие склоны шли под пашню. По логам и склонам кое-где рос лес — осинник, березы, а еще кое-где — сохранившиеся от прошлых столетий отдельные могучие, корявые сосны. В логах, где пониже и посырее, травяная растительность достигала роста человека и выше с разнообразными красивыми цветами.

Красота природы, нетронутость ее, тишина первозданная восхищали нас. А когда выйдешь наверх, на гриву повыше, то открывался вид, захватывающий дух: внизу, причудливо извиваясь, блестела светлая Томь, за ней на много километров расстилалась ровная, покрытая кустами тала, черемухи, калины пойма реки, а дальше начинали подниматься все выше и выше, одна за другой, горы, покрытые синеющей тайгой, а на востоке в хорошие дни на самом горизонте иногда четко вырисовывались хребты и вершины Горного Алатау, покрытые снегом.

Лето в 1931 году выдалось для этих мест на редкость сухое и жаркое, но настоящей засухи все же не было, а по утрам бывали такие обильные росы, будто дождик прошел.

Климат местности резко континентальный: зимой крепкие морозы до -50°, летом днем жарко, много солнца, а ночи холодные.

Старинная крестьянская бездорожная, без механизмов и машин, глухая Сибирь, где даже обыкновенная телега при подъеме в горы уже становилась непригодной, а надо было садиться верхом и ехать тропой. А далее на восток по Томи к ее притокам Усе, Мирасу, к далеким поселкам и золотым приискам ехали и везли грузы на долбленых лодках, «на шестах», так как на веслах нельзя было преодолеть быстрое течение бегущих с гор рек.

На запад от места нашего поселения до Старого Кузнецка, если идти под горами, не встречалось ни одного домика, а если идти низами, по реке, то было только одно большое селение Феськи (ныне Бойдаевка).

Первое время на дороге и по лугам было много змей.

Мы жили как бы на краю света. Вечерами, выйдя на гору, на западе можно было видеть зарево от огней новостроек Кузнецкстроя, а на востоке и юге глушь и тьма. Там безлюдная, нежилая, непроходимая тайга по горам на сотни километров. Забегая вперед, скажу: среди переселившихся оказались и такие, кого, после возникновения первых трений с местными властями, поманила эта глушь. Им захотелось уйти еще дальше, оторваться от мира с его суетой и основать новое поселение, где бы никто не мешал. И вот, трое из сталинградцев — брат Иоанн и с ним двое других — отправились искать удобное место в тайге. Проходили они несколько дней и вернулись. Все с интересом слушали их рассказ. Сначала натыкались они кое-где на пасеки, а еще дальше — никого, но по тайге, по крутым склонам, пробираться очень трудно. Внизу в логах травы могучие, духота, топко, а на горах тайга и тоже воды, родники, ручьи. Удобных для сельской жизни мест они не нашли, и эта мысль отпала.

По тайге бродили только охотники да золотоискатели. Даже у нас, на берегу реки, по дороге в Кузнецк, можно было видеть старателей, промывающих золото самым простым образом: небольшая бутарка — станок с решеткой вверху. Бутарка стоит у самой воды, один подвозит тачкой из обрывистого берега наносную почву, песок с галькой, и насыпает на решетку, другой качает насосиком воду на эту же решетку, третий шевелит все это лопатой, откидывая камни; вода смывает песок и грязь по наклонной доске, а более тяжелые золотые песчинки оседают в разостланном на доске бобрике. Потом этот бобрик промывают несколько раз в тазу, все более очищая тяжелый золотой песок от грязи, а потом окончательно отделяют золото от посторонних примесей при помощи ртути в миске.

Деревянный городок Старый Кузнецк с улицей и домиком Достоевского, в котором он жил здесь в ссылке, с заброшенной каменной крепостью на горе под городом. Крепость эту в давние годы строили пленные шведы. От всех этих мест, от всей природы, жителей, уклада жизни веяло еще стариной, глухой Сибирью, но населенной крепким, бодрым, предприимчивым народом.

Но такая жизнь продолжалась при нас недолго, лет семь — восемь.

На нашем участке открылось несколько больших угольных шахт. Провели от города к шахтам железную дорогу, появились мосты через Томь. Конный транспорт постепенно вытеснялся машинами, по бездорожью стали пролагать шоссейные дороги. На полях появились тракторы. Вошли в быт горожан электрический свет, радиовещание. По другую сторону Томи от Старого Кузнецка вырос большой современный город Новокузнецк (Сталинск). Но все это в дальнейшем.

А пока — в далекую суровую Сибирь, под открытое небо, со скромным запасом продовольствия, а кто и вовсе без всяких запасов, почти без средств, кто в одиночку, а кто с семьями и малыми детьми, без всякой помощи от кого бы то ни было, а скорее окруженные каким-то любопытством и недоверием, съезжались в большинстве своем незнакомые раньше друг другу люди.

Кто были эти люди? Что влекло их сюда, на большие лишения и труды, на жизнь, полную опасностей?

По своему социальному положению это были трудовые крестьяне, а по убеждениям, по взглядам — так называемые толстовцы.

Слово «толстовец» появилось от фамилии Толстой, но не в смысле выделения личности Толстого и не в смысле всеобщего признания его великим художником слова, а в смысле признания идей и учения Льва Толстого.

Шел сеятель с зернами в поле и сеял;

И ветер повсюду те зерна развеял.

Одни при дороге упали…[1]

Сеятель сеял, ветер развеял, зерна падали в разные места, на разную почву, но эти зерна были живые, и они принимались и давали ростки и плоды.

Так появлялись толстовцы.

Эти люди не составляли из себя ни партии, ни секты. Они не хотели и не могли этого делать в силу самих идей Толстого, отрицавших ложные политические учения и религиозную штамповку и окостеневшие, застывшие в догматизме церкви и секты.

Но как ни свободно воспринимались этими людьми идеи Толстого, все же они клали на них свою печать, чем-то выделяли из массы других людей. И главное в этом смысле было то, что мы привычно обозначаем как «образ жизни».

Движение это молодое, в нем нет традиций, устоявшихся веками. Сюда попадали и бывший «барин», понявший весь стыд над своей прошлой жизнью; и забитый нуждою мужик, придавленный церковью, порабощенный властью и вдруг осознавший свое человеческое достоинство и с благодарностью устремивший глаза и сердце к Толстому, открывшему ему правду; и студент, подходивший к диплому, обеспечивавшему ему уважаемое положение, и резко бросивший все и перешедший к главному и несомненно нужному труду — земледельческому; и солдат, обовшивевший и погибавший в окопах мировой бойни в угоду могучим властителям императорам, вдруг познавший в себе человека, рожденного не для того, чтобы быть тупым военным рабом, а для блага и своего и общего, и решительно и бесповоротно воткнувший штык в землю и вернувшийся к мирной, трудовой, человеческой жизни; и рабочий оружейного завода; и эсер; и анархист, делавший бомбы; и командир бронепоезда; и красный партизан; и следователь Чека, под влиянием идей Толстого уходившие от своей политической деятельности и бравшиеся за плуг; и сектанты различных течений, понявшие разумный и свободный дух толстовского учения и ушедшие от рабства библейской буквальности и дикости; и учительница казенной школы, отшатнувшаяся от губительной штамповки и калечения детских душ государством и с радостью принявшая идеи Толстого о свободном и нравственном воспитании детей.

Когда был жив Лев Толстой, нити от искавших правды людей тянулись к нему. После смерти Толстого остались его единомышленники, ученики и друзья. Общность стремлений влекла их друг к другу и сохраняла единение.

После войны, после революции еще действовало толстовское издательство «Посредник», существовало Московское Вегетарианское общество имени Л. Толстого, издавались ближайшим другом Толстого В. Г. Чертковым и другими журналы «Голос Толстого», «Единение», «Истинная Свобода», было много сельскохозяйственных групп, коммун, артелей, общин, объединявших единомышленников Толстого.

Все эти люди стремились к дружескому общению и знали друг друга хотя бы по переписке и понаслышке.

Большую роль тут сыграл Владимир Григорьевич Чертков.

При жизни Толстого ближайший его друг и единомышленник, он и до самой своей смерти в 1936 году остался верен идеям Толстого. Всю свою жизнь он посвятил делу Л. Н. Толстого.

Будучи большой фигурой в обществе, он умел быть близким и чутким другом для многих и многих из нас, единомышленников Льва Николаевича, другом, которому можно было поведать самое сокровенное, а порой и трудное, и встретить самое горячее сочувствие, добрый дружеский совет.

Когда понадобилось составить списки толстовцев, желающих переселиться, то и в этом помог Владимир Григорьевич. Он вникал во все мелочи, интересовался всеми нашими делами, но никогда ничего, ни одним словом, нам не навязывал.

Было так: ранее приехавших уже затягивали текущие хозяйственные дела, стройка, поле, сенокос, а переселенцы все подъезжали и подъезжали к нам. Всем им уделялись какое-то внимание и помощь. Снимали с пахоты лошадей, посылали принести семью, имущество, если было, или давали совет — встать где-либо пока на квартиру в окрестностях, чтобы было где голову притулить.

Большим препятствием была Томь. Там, где теперь мост в Топольниках, тогда был паром, приводимый в движение лошадиной силой. Посреди парома стоял вертикальный вал с четырьмя водилами, как в конной молотилке, и четыре лошади ходили по кругу, вращая вал, передачи и колеса с плицами, сгребавшими воду. Быстрое течение реки сносило громоздкий паром, и чтобы точно причалить к припаромку, погонщик нещадно бил кнутом по очереди бедных лошадей, рассекая им спины рубцами до крови. У парома часто было «завозно», и ждать очереди приходилось иногда по целому дню, а то и заночевать. Но и паром не всегда ходил: в начали мая, после ледохода, была большая вода и паром не мог работать, потом вода спадала, а уже в июне, когда по верховьям Томи, по горам и тайге проходили теплые дожди, смывая еще лежавший там глубокий снег, вода вторично поднималась, иногда много больше, чем весной, и паром опять не мог ходить, а переселенцы переправлялись кто как мог, со страхом и опасностью для жизни, кто на лодке, кто на самодельном плоту, преодолевая последнюю преграду на пути к коммуне после долгого, тысячеверстного путешествия в вагонах.

Некоторые привозили с собой кое-что из крестьянского имущества: повозку, плуг, корову, ульи, и даже несколько лошадей прибыло к нам, но большинство были «налегке»; хорошо, если было при себе сколько-нибудь денег, хлеба в зерне, а чаще всего «квитанции Заготзерна на сданный на месте хлеб, который мы получали на руки в Заготзерне в Кунецке. Это правило, существовавшее для плановых переселенцев, было очень удобно и сильно нам помогло.

Вновь приехавший обычно приходил ко мне, бывшему тогда председателем совета коммуны. Знакомились: „Чей?“, Откуда?», «Где семья?», «Дадим лошадь», «Имущество есть?», «Хлеб?», «Деньги?»

Далее разговор продолжался в таком духе:

— Зайди к Ульянову Колю (это был наш счетовод), запиши все; деньги ему, хлеб в кладовую. Вот где разместиться? Смотри — или здесь как сумеешь, или пока на квартиру.

— Питание?

— Общее.

Все у нас было просто. Никаких устоявшихся традиций еще не было. Некоторых, привыкших к другим формам жизни, это, возможно, несколько как бы ошарашивало. Я помню, приехал с Кавказа Никон Щелкунов с женой, горского вида женщиной и сыном. Он приехал как раз к обеду и попал за стол, еще не повидавшись со мной. Щелкунов человек пожилой, выходец из какой-то секты, степенный и серьезной. Он с некоторым удивлением оглядывался на с шумом и смехом усаживавшихся за стол коммунаров. Он может быть, ждал молитвы перед едой или хотя бы большего «благочиния», — этого не было. Он сидел через два человека от меня, и я слышал, как он спросил соседа: «А как же мне увидеть Бориса Мазурина?». — «А вот же он», — указал на меня его сосед, и надо было видеть, какое удивление выразилось на его лице, когда он увидал молодого, ничем не отличающегося от всех остальных человека. Он. наверно, все же ожидал другого. Да, были и такие, и Щелкунов недолго прожил в коммуне, уехал обратно на юг, попал там в условия голода 1932 года, и все они умерли. В живых остался только один из его детей.

Известно, каковы главные телесные потребности человека: хлеб, одежда, жилище. Хлеб у нас пока был привезенный с собой, одежда тоже была пока, а вот жилище стало главной заботой. Сухая жаркая погода никого не обманывала. Быстро промелькнут летние месяцы, а впереди — сибирская зима. Надо думать, надо делать. У всех, во всех группах об этом шел разговор. Предлагалось много разных способов, как быстрее и легче построить жилье.

Бывшие жители лесных мест думали о лесе, но настоящего строевого леса на участке было мало. Возить издалека не устраивало, слишком трудоемко, нет транспорта. Бывшие жители южных мест говорили о глине, но и это было отвергнуто: сильно влажный климат этих мест был против. Уральцы делились своим опытом переселения с Украины в безлесные степные места Южного Урала. Они там запрягали в плуг несколько пар лошадей, прикрепляли нож — резак, и по вековечной целине отваливали ровную, длинную ленту крепкого пласта. Резали его лопатами на кирпичи и из них делали дом, сводя кверху сводом, при наименьшей затрате леса. К этом дому впритык (экономилась одна стена) строился другой и так далее. Получался быстро, из местного материала, теплый, длинный, многоквартирный дом. Этот способ привлек общее внимание. Сталинградская община применила его, и они жили в таких домах.

Однако у нас в коммуне этот способ отвергли. Земля в наших местах оказалась хотя и черноземная, но рыхлая, рассыпчатая. Пласт получался некрепкий, разваливался. Таким способом, и то не сводчатый, был у нас построен один дом.

Выручило другое. Поселок наш вырос в основном все же бревенчатый. Шел 31 год, будоражила в Сибири крестьянскую жизнь коллективизация. Многие крестьяне уходили из села на производство, уезжали в другие места, на золотые прииски, кто куда, и продавали по деревням, и недорого, много построек. Вот и отправляли человек четырех с деньгами и топорами куда-нибудь вверх по Томи, в Буравково, в Безруково, в Атаманово. Покупали дом или амбар. Размечали, разбирали, подвозили к Томи, делали плот, садились на него и плыли к коммуне.

Здесь их уже ждали, встречали. Бревна вытаскивали, и дня через три-четыре стоял уже дом на нашей новой улице. Потом появлялся другой дом в линию, но отступив метров 5–6. А потом вспоминались уральские длинные дома, и пространство между двумя домами забирали двумя стенами, подводили под одну крышу, и получался трехквартирный барак.

Рубили лес и на своем участке, строили и из него. Применялся, особенно успешно для строительства скотных дворов, и третий способ: делался каркас из толстых бревен, а стены забирались кое-какими жердями. Между жердями густо выкладывалась глина, замешанная с длинной соломой. На эту глину клали следующую жердь, крепко пристукивали ее кувалдами и так далее. Глина с соломой сильно выступала на обе стороны, а когда она начинала затвердевать, женщины обмазывали еще слоем глины, выравнивая стены по-украински, и получалась плотная стена. Скотные получались хорошие — теплые. Работа кипела. Но форма этой работы нашлась не сразу. Сначала было собрание, на котором решалось, как же будем строиться? Сообща ли? Или как уральцы каждая семья себе?

Разговоров было много, но решили все же: раз коммуна, — значит, сообща. Создали бригаду, — благо, плотников было много, и к зиме все вошли под крышу.

Но как вошли? В каждом доме жили по нескольку семей. Сплошные койки, а некоторые одиночки, как Миша Благовещенский, ради экономии места ухитрялись подвесить свою койку на проволоке под потолком. Скученно было очень, но дружно. Помогло нам в стройке и то еще, что в тот год так называемый мулевой сплав по Томи был произведен не по-хозяйски. Много бревен оставалось по берегам, в кустах и вмерзали в лед. Весной этот лес был обречен на гибель, он все равно ушел бы со льдом в Ледовитый океан. И мы много им пользовались — и бесплатно, и за очень дешевую плату.

Нашлись свои пильщики, и одна-две пары распускали бревна на тес, на плахи. Пилили Вася Птицын, Ваня Сурин, Алексей Шипилов и я, и Егор Епифанов, и Егор Иванов, и Василий Шинкаренко, и другие. Было у нас много молодежи. Еще жилья было мало, а у них родилась мысль построить дом молодежи, где они могли бы собираться, проводить свой досуг, заниматься. Обнаружили на Томи один заливчик, куда течением нагнало полно бревен. Зимой все это сковало льдом, а весной, когда лед на реке ушел, в заливе остался целый склад бревен. Взяли лошадей, цепи и за один день вытянули на берег штук до 80 прекрасных бревен. Распустили их пилой на однорезки и построили из них большой дом в центре поселка. И… сейчас же он всплошную заполнился койками, ведь жить-то надо было где-то!

Впоследствии здесь разместилась наша школа, а еще позднее была контора.

Прибывшей с Киевщины большой группе малеванцев захотелось жить вместе в отдельном доме. Они облюбовали на дальнем краю участка место в сосновом лесочке. Народ все мастеровой, трудовой, и они быстро соорудили большой, длинный, многокомнатный дом, по-украински его вымазали и побелили. Потом они все же перешли в поселок коммуны: жить на отлете было скучней.

Так и получилось, что к зиме 1931-32 года все переселенцы, хотя и тесно, но вошли под крышу. Вырос поселок наш — улица в два ряда домиков и два отросточка, один по щели, другой на гору и ниже поселка, к Томи, где расположились конюшня и скотные дворы.

Одну потребность из трех главных большим напряжением сил, дружным трудом разрешили.

Вторая потребность — одежда — пока еще не так давала себя знать, обходились тем, что было. Фаддей Заболотский как-то сказал: «Я пришел к убеждению, что в одном пиджаке можно проходить всю жизнь: где получится дыра, поставь заплатку, а на заплатке дыра — еще заплатку». Но вот третья, главная потребность — хлеб — вставала перед нами во всей своей остроте.

Хорошо еще, что на лето, время стройки, сева, сенокоса, до осени кое-как натянули хлеба, привезенного с собой и какой удавалось где-либо подкупить. Но эти запасы подходили к концу.

Бывало, вечерком, когда уже замолкнут все работы, придет ко мне кладовщик Коля Слабинский.

— Ну, как у тебя с хлебом?

— Ой, плохо, всего дня на три осталось, как тает.

— Это хорошо, — скажу я.

— Чем же хорошо?

— Значит, люди здоровы, аппетит отменный…

Так пошутишь, а потом ночью лежишь, думаешь: а где же брать хлеб? Ведь семья-то немаленькая, пятьсот душ, коммуна, каждый делает свое дело и, проработавшись, придет к столу в уверенности, что кто-то позаботится, как и чем его накормить.

А что тут можно придумать? Своего хлеба посеяли мало и засуха. Собрали всего 300 пудов пшеницы и ссыпали в амбар, как неприкосновенный фонд, на семена на предстоящий год. Картошки, овощей собрали, правда, достаточно, но и хлеб был нужен. Помощи мы и не просили и не получили бы ни от кого и никакой.

Трудное положение создалось в коммуне, а в других группах было еще труднее. Барабинцы собирали съедобные травы, сушили, толкли в муку и пекли лепешки. Попробовал я одну — горечь.

И на этот раз собралось общее собрание, пришли все решить вопрос — как же быть дальше с хлебом?

И если на первом собрании были еще слышны голоса: «Пусть каждая семья строит для себя», то на этот раз таких голосов не было. Не было сомнений, что этот вопрос надо решать сообща. Коммуна ведь!

И выход нашли.

Постановили: все взрослые трудоспособные мужчины уйдут на заработки.

К этому, кстати, были благоприятные условия. Строился Кузнецкстрой, рос при нем город Новокузнецк. Рабочей силы требовалось много. Условия жизни были трудные, и чтобы привлечь и удержать рабочую силу, продовольственные карточки выдавались не только самому рабочему, но и на всю его семью.

И вот, артель человек 30–40 ушла работать на галечный карьер в Абагуре, грузить гальку на вагоны, — конечно, тогда еще вручную лопатами. Вторая такая же артель — плотники — ушла в тайгу, по речке Сухая Абашевка, на урочища — Сиенка, Узунцы и другие, строить бараки для спецпереселенцев, которых ожидал леспромхоз для заготовки леса. Меньшие группы и в одиночку рассеялись кто куда; и на Кузнецкстрой, и в садово-парковое хозяйство, и так кто где.

В этом стеснения не было, но было общее решение — на себя тратить только на необходимое питание, а весь заработок, а главное — все продовольствие, полученное по карточкам на семью, сдавать в кладовую коммуны. С этой целью каждую субботу высылались подводы — одна в тайгу, другая — на Абагур, третья в город, и возвращались они нагруженными в основном печеным хлебом.

Вот так и жили зиму 1931-32 года, лето 32-го и отчасти зиму 1932-33 года. В выходные дни приходили «мужики», то есть работники, и делалось полно, весело и многолюдно, а на буднях оставались одни женщины на трое-четверо взрослых мужчин.

Летом 1932 года посеяли побольше и собрали больше хлеба, можно было всем возвращаться домой, к своему любимому труду. Недоело жить в отрыве от семьи, от своего общества.

К тому же и на работе стали обращать на коммунаров внимание и стали несколько обостряться отношения с администрацией. Давали себя знать некоторые особенности наших убеждений.

В тайге нашей бригаде приказали разобрать два дома в шорском селе Абашево. Пришли, а оказалось, что это дом раскулаченного, в доме живет вся его семья и выходить из дома не хотят.

— Как же разбирать? — спрашивают ваши.

— Разбирайте, да и все.

— Да ведь там живут!

— Разбирайте!

Наши посмотрели, постояли, повернулись и пошли. Разбирать не стали.

Само собой разумеется, «начальству» такое поведение коммунаров не понравилось, и оно взяло их «на заметку».

На Абагуре нашу бригаду очень ценили по труду — работали быстро, безотказно, в любое время, без пьянства, без прогулов, но подошла подписка на какой-то заем, кажется, на укрепление обороны. Наши подписываться не стали. Свой отказ от подписки на заем они мотивировали так:

— Во-первых, как мы можем давать взаймы, когда сами бьемся, чтобы только прокормиться самим и прокормить наши семьи. А во-вторых, мы не можем давать средства на военные дела.

Однако заемные деньги с них удержали при выдаче зарплаты. Облигаций наши не взяли. Тогда их пачкой принесли в барак и оставили. Наши запечатали их в конверт и отослали по почте обратно.

Новая «заметка», на этот раз большая.

Пора бы уж и закончить описание жизни коммуны, связанное с отхожими заработками. Скажу еще только, что никто из коммунаров, бывших на заработках, не соблазнился остаться там, все вернулись, и никто не нарушил общего согласия — сдавать весь заработок в общую кассу, кроме одного молодого парня Фесика младшего, купившего себе ботинки.

Надо коснуться еще одного важного вопроса: был ли состав коммуны вполне однороден в смысле сознательного, идейного влечения к коммуне? Нет, было довольно много людей, попавших в коммуну не по идейному стремлению, а в силу сложившихся обстоятельств — например, некоторые жены, дети подросшие, но не захваченные этой идеей. Но это серьезное обстоятельство сглаживалось у нас тем, что большинство были крестьяне по жизни и это совпадало с крестьянским уклоном толстовских убеждений. Затем идеи Толстого — не надуманность, не какая-то выдумка для узкого круга, его учение охватывает широкий круг нравственных, религиозных и общественных вопросов, которые естественно присущи в той или иной мере всем людям. Поэтому большой неувязки в нашей жизни между людьми, идейно пришедшими в коммуну и попавшими в нее в силу случая, не было. Здесь надо сказать отдельно о сельском хозяйстве. Мы любили крестьянский труд. Сознательно, по влечению, избрали его основной своей деятельностью, и для многих из нас он занимал то место, какое у людей интеллигентных профессий занимают искусства и науки. Всю пытливость своего ума, жажду знания и творчества направляли на то, как лучше обрабатывать землю, в какое время и какими семенами посеять, как ухаживать за растениями и как вести уборку, чтобы труд давал хорошие плоды.

Как сейчас помню, однажды подошел ко мне, почти подбежал до крайности взволнованный тульский крестьянин Димитрий Киселев.

— Борис, Борис! Да что же это делается? Да это же как нарочно вред делается! Да разве так убирают сено?! Да ведь у нас пройдешь прокос, а назад идешь скосьем, вал растряхиваешь, чтобы сохло скорей; днем поворочаешь, если день хороший, к вечеру в маленькие копешки, а на другой день их раскидаешь тоненько, да за день раза два-три поворотишь, а к вечеру в копешки побольше, а потом смотришь по погоде, по траве — или в копнах доходит, или еще раз раскидаешь, досушишь. Так ведь сено-то — что твой чай! Как чай! А здесь что делают? — шумел он.

Я знал, что говорил Димитрий; у нас под Москвой так же убирали сено, но сибирский климат, сибирский травостой нарушали привычное и делали его ненужным.

— Пойдем, — позвал я его, и мы вышли недалеко за поселок, где по крутому, почти в 45 градусов южному склону лежали сверху вниз скошенные два дня тому назад валы травы. За нехваткой времени их ни разу не переворачивали, не растрясали, а трава под горячими лучами солнца, бьющего в упор, высохла. Высохла так, что ворочать ее дальше было бы только во вред, оббивать листья. Правда, сено было не такое душистое, как у нас на родине, но это уж оттого зависело, что травы здесь были другие, подтаежные.

Димитрий ворочал валы, щупал, мял сено и молчал. Нет, он еще не согласился, еще не отказался от своего, выработанного веками его предками способа уборки сена, но… но он молчал: сказать было нечего.

Такие стычки происходили первое время часто. Надо было видеть, с какой иронией смотрел житель средней России, какой-нибудь смоляк, как житель Средней Азии крепил косу к откосью длинным ремнем.

— Да разве так крепят? Мотай, мотай, а у нас кольцо, клин, быстро, крепко…

Затем шла проверка в работе. Оказывалось — и так хорошо, и так.

Почти каждый привез с собой в мешочках, узелочках своих лучших семян. Многое было испробовано в первое же лето. Так, посаженная у нас на южном склоне бахча дала хорошие арбузы, чего мы никогда не могли бы вырастить под Москвой. Мы радовались, но оказалось, что это помогло исключительное лето, в дальнейшем от посева бахчевых пришлось отказаться.

Южане предлагали сеять мак. 50-процентный выход масла! Да какое масло! Но мак не сеяли — отпугнула трудоемкость. А вот волжане привезли семена горчицы, она требовала очень мало затрат труда и давала хорошие урожаи и хорошее масло.

Так же хорошо созревали подсолнухи, только сорта пришлось подбирать.

Привезли мы с собой из-под Москвы семена озимой пшеницы. Нам говорили, что в Сибири она нейдет. Но мы упорно, года три сеяли ее, собирая совсем ничтожный урожай, пока не убедились на опыте, что нейдет она здесь.

Обо всем этом думали, думали еще тогда, когда и жилья-то еще не хватало. Думал и принимал к сердцу каждый труженик полей, а не один наемный агроном, на которого обычно возлагается вся эта работа, а непосредственно работающим на земле остается только более или менее добросовестно выполнять, что ему велят. Как недавно одна молоденькая агрономша, девчушка, проходящая еще практику в совхозе, на слова старого, опытного рабочего в огороде: «Я думаю, что надо так сделать» — ответила:

— Вот это-то и плохо, что вы думаете; поменьше надо думать, побольше выполнять.

И даже если агроном попадается знающий, любящий свое дело, и то он зачастую не может самостоятельно делать так, как считает нужным, а должен выполнять директивы и обязательные рекомендации сверху. Тот же, кто сидит наверху, в министерском кабинете, даже при всем желании, даже если он семи пядей во лбу, не может охватить и разрешить всего многообразия и условий сельского хозяйства и работы.

Нет, мы шли не сверху вниз, пирамидально, наверху один, а вниз все шире и шире, а уж в самом низу, в основании — рабочие люди земли, — мы начинали снизу, от каждого, кто работает на земле сам. Но это не значит, что мы чурались агрономии, науки о земле, что мы не ценили трудов тех, кто работал в этом направлении; наоборот, мы искали их и обращались к ним. Так, послали Гитю Тюрк и еще кого-то в Омск на зерновую опытную станцию, и они привезли много разных сортов пшениц, овса и ячменя, и уже на второе лето нашей жизни в Сибири у нас было свое опытное поле, разбитое на аккуратные делянки. Уход за полем мы поручили Ивану Прокопьевичу Колесникову, воронежскому крестьянину-опытнику и садоводу. Я и Савва Блинов съездили в Барнаул, на Алтайскую опытную станцию масличных культур, и привезли семена горчиц — белой и черной, подсолнуха скороспелого «Пионер Сибири», рыжика, льна.

Сергей Алексеев, любивший огородничество до такой степени, что даже говорил: «Огород — моя религия», эсперантист, писал своим заграничным друзьям, и нам присылали семена огородных культур из Болгарии и других стран.

Северяне держались за любимую ими брюкву, незнакомую южанам, которая, кстати, дала богатый урожай и вместе с картошкой сильно помогла нам в питании первое время, когда с продуктами было трудно.

Сильно выручала нас первые годы гречиха, которую мало сеяли в Сибири, но которая прекрасно родилась, и мы ее сдавали в хлебозаготовки, тем более что сданный пуд гречихи засчитывали более чем за пуд пшеницы.

С первого же года или со второго была сделана теплица и парники. Мы были пионерами разведения клубники, неизвестной ранее к этих местах, и теперь так распространенной вокруг Новокузнецка.

Мы не только выписывали семена, но с первых же лет завели у себя семенной участок. Это дело было поручено аккуратнейшему Ване Зуеву, и он вел его с большим успехом. Один раз, правда уже значительно позже, он вырастил на нашем семенном участке 80 кг первосортных семян лука (чернушка), в то время очень дефицитных; в возможность выращивания чернушки в Сибири агрономы не верили. Сибиряки вообще раньше мало занимались огородничеством. Бывало, вывезем на базар подводу огурцов — зеленых, некрупных, подойдет какой-нибудь сибиряк и просит:

— Ты мне выбери какой покрупнее, пожелтее, поспелей, похруще…

Наша огородная продукция имела неограниченный спрос в Новокузнецке — и на базаре, и в столовых для рабочих Кузнецкстроя. Сдавали мы овощи и в столовые для иностранных специалистов-строителей, которые, боясь Сибири, для предупреждения цинги, перед обедом обязательно грызли сырую капусту.

Под огороды мы распахали, выкорчевав редкие кусты, ровную площадь под горами, по пойме реки. Земля была целинная, черная, рыхлая, овощи росли замечательно, да еще и семена попадались хорошие — болгарские, и урожаи были огромные.

В Новокузнецке, не помню, в каком году, примерно в 1933-м, была районная сельскохозяйственная выставка. Наша коммуна приняла в ней участие. Наши коровы заняли первое место по удойности; первое же место занял наш жеребец Овсадай, гордо проводимый по кругу Артемом Колесником, нашим конюхом. Наши овощи и клубника занимали также первое место, об этом писали в местной газете, но премией нас обошли. Нам было понятно, почему: «толстовцы». Мы были обижены и решили больше участия в выставках не принимать.

Вспоминая трудности и быстрый рост и успехи нашего небольшого переселения, мне невольно, и, может быть, не особенно кстати, приходит в голову сравнение с большим переселением на целину.

Наше переселение было делом рук и мысли самих крестьян, вызывая и развивая в них самодеятельность, инициативу, подъем. Никакой мысли не было о вознаграждении за труд, о каком-то строгом оформлении плана, о каком-то руководстве, — никаких заранее стесняющих рамок! А дело шло.

Свободный дух предприимчивости, не капиталистической, а коллективной, крестьянской, гаснет там, где работают за зарплату и по указке свыше.

Перед нами вставал целый ряд хозяйственных проблем и помимо жилищного строительства: мельница, кузница, зерносушилка, маслобойка, крупорушка, хлебопекарня, сапожная мастерская, теплица, парники, водоснабжение и т. д.

И как же быстро, с наименьшей затратой труда и средств, разрешались все эти нужные дела! Много лет спустя мне довелось работать в совхозе десятником по строительству, и я невольно сравниваю: насколько это было живо и просто у нас, в коммуне, и насколько сложно, громоздко, дорого и медленно — в совхозе.

В коммуне не было директоров, прорабов, титульных списков, проектов, банковских счетов, ассигнований, смет, перечислений, проблемы кадров, норм выработки, разрядов, экономистов, целого взвода бухгалтеров, бюллетеней (больничных листов)… Не было всего этого громоздкого, скрипучего, бюрократического аппарата, убивающего любую живую инициативу рабочих и тормозящего дело.

Бывало обычно так. Возникла потребность в мельнице. Собираемся на производственное совещание. Помимо совета коммуны, приходят все, кому интересно. Вопрос ясен — мельница нужна. Выдвигаются разные предложения, иногда самые фантастические.

— Томь бы запрясь! Вот сила!

— А как ее запряжешь?

— Давайте плот закрепим на якорях, а колеса чтобы течение крутило…

Заманчиво. Какое-то время это предложение обсуждается, но затем отвергается.

— Движок бы!

— А где он?

Поднимается Михаил Полбин.

— Помогите мне найти только шарик стальной, и через неделю будет мельница.

— Давай!

И действительно, он быстро соорудил небольшую мельничушку с вертикальным валом, вращающимся силой воды ручья Осиновка. Вода из ручья была пущена по другому, выкопанному выше руслу с менее крутым падением, постепенно отходя от старого русла в гору, затем падала в старое русло, но уже с высоты двух метров, и силой падения вращала вал.

Хорошо росли у нас масличные культуры — подсолнух, горчица, рыжик.

— Вот бы маслобойку!

— А где ты ее возьмешь?

И сразу находились люди, знающие это дело.

— А у нас на Киевщине сколько их валяется, пропадает после раскулачивания!

— За морем телушка-полушка…

— Пошлите меня, я привезу.

Это говорит Марко Бурлак.

— А кто тебе вагон даст?

Снова «стоп», но дело очень заманчивое, мозгуется всеми. И вот, находится выход, использовать переселенческий билет замешкавшегося, еще не выехавшего к нам переселенца.

И появляется у нас и маслобойка, и крупорушка, чего нет во всей округе.

Воду в поселок подвозили на лошади, бочкой, с Томи. Воды надо много, а возить ее порой были и грязно и тяжело.

Раз старичок Евгений Иванович Попов, гуляя с палочкой, наткнулся в щели выше поселка на хороший родничок. Подал мысль — отсюда недалеко и удобно сделать водопровод в поселок, вода пойдет самотеком.

Родник расчистили, сделали срубик, достали в городе, на складе утиля, труб, и вскоре на нашей кухне, в пекарне, у парников стояли колонки с кранами. Вода была чистая, вкусная.

Направление нашего хозяйства создавалось — огородное. Продукции было много, сбыт хороший, но дело упиралось в транспорт. Лошадей и так было мало для работы внутри хозяйства, а до города 25 километров проселочной дороги, да еще через Томь, где паром часто создавал заторы.

Надо было искать выход, и его нашли. Мысль подали сталинградцы использовать водную дорогу по Томи. Конечно, это было не ново, каждый день мы видели нагруженные лодки, идущие на местах вверх по течению и плывущие вниз налегке по течению. Но лодка, даже большая, поднимала меньше полтонны. Сталинградцы подали мысль делать карбуза, род лодки, но гораздо больше и размерами и грузоподъемностью. Коммуна и завела два таких карбуза, каждый грузоподъемностью до шести тонн.

Подводы с овощами заезжали прямо в воду к карбузу и загружали его обычно с вечера. Два матроса часа за 4–5 доплавляли его до места — левый берег Томи, против Топольников. Там мы сделали домик и при нем конюшню на две лошади. В домике постоянно жили сторож, он же и повар, и два возчика, они же и экспедиторы, которые развозили овощи по столовым, магазинам и на базар.

Так же возили зерно, картофель и овощи на сдачу государству. Это было большим облегчением для коммуны, экономило много сил и средств.

Внешне, для постороннего глаза, наш поселок выглядел небольшой деревушкой с небольшими бревенчатыми и комбинированными — дерево с глиной домиками. Немного в стороне, ближе к Томи, — скотные дворы. По щели, откуда шел водопровод (ныне Капустный лог), расположились мельница, пекарня, сушилка, кузница, баня, амбар, овощехранилище. Немного выше над поселком, где теперь дорога на кладбище, стояли еще несколько домиков — горная улица.

На горе, над поселком, на голом взлобке, начали мы и кладбище. Первым поселенцем там стал Еременко Андрей Павлович, мы же посадили там, на своих первых могилках, березки, которые сейчас разрослись уже в небольшую рощицу. Много дорогих могил оставила там коммуна, но, пожалуй, не меньше коммунаров покоится в безвестных могилах, рассеянных по бескрайним просторам Севера.

Как-то само получилось, нигде этот вопрос отдельно не обсуждался, что с самых первых дней, когда еще и домов-то не было, а по воскресеньям мы не работали — отдыхали. Может быть, это было несколько странно — гулять, когда ничего еще не сделано для встречи суровой зимы — ни жилищ, ни хлеба, и с одеждой тонко, но все же это было хорошо, — так было нужно. По будням мы работали сильно, безоглядно, не считаясь со временем, и если бы так работать без перерывов, получилось бы переутомление и отупение. А то наступает воскресенье, и все заботы позабыты! В поселке всюду кучками народ, пение, беседы. Гуляют по окрестностям, по берегу Томи, ознакомляются больше друг с другом. И, освежившись и телесно и духовно, с новыми силами и желанием люди берутся за необходимый труд.

Если внешне наш поселок ничем не отличался от тысяч ему подобных русских деревень и если в нем жили люди такие же, как и во всех русских деревнях, с теми же достоинствами и слабостями, но все же было в нашей жизни и что-то особое, свое. Это, не побоюсь сказать так, — дух Толстого.

Это не выражалось чем-нибудь внешне, как нередко недоброжелательно описывают первых последователей Толстого, — длинные бороды, умышленное опрощение в одежде, лапти и подделка под народный говор: «каво», «чаво». Нет, ничего этого не было, или, вернее сказать, все это бывало: и бороды у некоторых, и простая одежда, и даже изредка и в лаптях бывал кое-кто, и некоторые говорили даже не только «каво», а иной раз выговаривали даже вместо могила — «мугыла» и т. д., но во всем этом не было ни малейшей нарочитости.

Люди были искренне такие, какие они были.

Так же и в отношении религиозности. Напрасно было бы искать в нашей жизни признаков религиозности в том смысле, как это понимают церковники и безбожники: никаких обрядов, никакого «культа», никаких молитвенных собраний, — ничего этого не было. И даже если взять глубже — не было никаких догматов, катехизисов, программ, авторитетов, непререкаемых каких-либо писаний. Было свободное принятие того понимания и пути жизни, которое так сильно и ярко выразил Л. Н. Толстой, и это было не потому только, что так сказал Толстой, а и потому, что каждый чувствовал это в большей или меньшей степени и в себе, в своем сознании, в своей душе.

Если разобраться, то, пожалуй, нельзя было бы найти двух человек вполне согласных друг с другом во всем, но все же что-то главное, основное объединяло всех и объединяло крепко. Отсюда вытекала и терпимость ко взглядам всякого другого.

Этой веротерпимостью объяснялось и то, что на наших собраниях можно было слышать иногда песни, не отражающие толстовского мировоззрения, а сектантского содержания. Тут были песни и евангелистов (баптистов), и молоканские (духовных христиан) «псалмы», и так называемые «хлыстовские», или «мормонские» (на редкость музыкальные!) духовные стихи, и песни малеванцев, и добролюбовские, и многие другие. Все это, на мой взгляд, было своеобразной данью прошлому, откуда эти люди вышли. Вместе с тем у нас можно было услышать и теософскую песню, и индусский гимн Вивекананды, и излюбленную песню народовольцев — «Медленно движется время…», и столь же известное стихотворение — «Колодники».

Собственно, толстовских песен было сравнительно не так много: «Слушай слово, рассветает…» и «День свободы наступает…» А. К. Чертковой, «Нам жизнь дана, чтобы любить…», «Счастлив тот, кто любит все живое…», «Учитель он был во французском селе» — Ив. Ив. Горбунова-Посадова. Пели и «Мирную марсельезу» А. М. Хирьякова, и некоторые стихи, сложенные самими переселенцами. Были некоторые песни от Евгения Ивановича Попова, любителя и собирателя народных мелодий («Нива моя, нива…»). Что же у нас не пелось совсем? Это были песни типа «разинских» («Выплывали… острогрудые челны…», затем — «Когда б имел златые горы…» и проч.).

Петь у нас любили, и пели много, иногда с большим воодушевлением, но надо признать, что не очень-то складно. Лучше пели уральцы, но особенно хорошо — «барабинцы». В сектантском мире это, вообще говоря, наиболее одаренный в певческом отношении народ, непревзойденные вокалисты.

Религиозность у нас понималась как внутреннее отношение к жизни, ко всему миру и к себе и проявлялась не в обрядах и культах, а в отношении к жизни, в поведении, вытекавшем из понимания жизни: отказ от оружия, вегетарианство, трезвость, честность и доброе отношение к людям и всему живому, свободолюбие и признание равенства всех людей и отсюда — несогласие с государственной формой жизни, как основанной на насилии человека над человеком, а не на разумных, добрых началах; отрицание всяких суеверий, обрядов и церквей, отрицание общественной молитвы, отсутствие погони за богатством.