Послесловие. Жизнь после смерти. Не очевидная, но, возможно, вероятная, жизнь Олега Пеньковского после его официального расстрела (авторская реконструкция)

Послесловие. Жизнь после смерти. Не очевидная, но, возможно, вероятная, жизнь Олега Пеньковского после его официального расстрела (авторская реконструкция)

…В интервью газете «Век» в 2000 году автор ответил, что «дело Пеньковского» будет раскрыто лет через пятьдесят. Подсознательно я лукавил, завышая сроки…

Дальше начинается полумистическая история. Конечно, я не решился тревожить вдову или дочерей Пеньковского. Но очень хотелось почувствовать хотя бы следы их информированности о днях, последовавших в жизни их мужа и отца «после расстрела». Даже получить намек, что в мае после суда он был оставлен в живых.

После появления в еженедельнике «Век» моей версии на «дело» и затем краткого выступления по телевидению в программе «Доброе утро» на эту же тему (а это четыре раза было передано по всей стране) мне позвонили. Честно говоря, я ожидал чего-либо подобного. Кто-то же должен был дать знать со стороны тех, кто был причастен к «делу»?

Звонок был профессиональным по содержанию и на грани полуночи по времени. Старческий голос обратился ко мне по имени и отчеству и молвил:

— Читал вашу статью и видел вас в передаче… Спасибо за добрые слова в адрес нашего общего знакомого… Это очень смело с вашей стороны…

На этом звонок прервался. Я ждал с полчаса продолжения, но тщетно. Через день звонок повторился. И тот же голос сообщил:

— В газете «Комсомольская правда» от 22 февраля 1995 года есть статья о самом маленьком городе России. Возможно, это вас заинтересует…

И снова гудки. Теперь в этот день я не ждал повторного звонка, хотя и надеялся еще на одну «встречу» с незнакомцем.

А пока я обобщил два факта: кто-то, знавший Пеньковского, в иносказательной форме представился мне и почему-то назвал место на карте России. Оба факта были связаны между собой общностью, о которой я мог только догадываться и… смел надеяться. Я дождался утра и, придя на работу, разыскал подшивку нужной мне «Комсомолки». Действительно, там была статья под заголовком «Обнаружен самый маленький город России».

Речь шла… И тут у меня перехватило дыхание! Речь шла о Лихвине, родине моего отца, известного мне еще и потому, что в десяти километрах от него у моей семьи в деревне был дом. Более того, недели через три с началом моего летнего отпуска я окажусь там и смогу посетить Лихвин, а теперь Чекалин в память о юном Герое Советского Союза.

Лихвин (от слова «лихой») был городом с родословной еще времени Ивана Грозного, когда он назывался Девягорском. После войны он окреп, а после девяносто первого года потерял все свои трудовые места, оставив около тысячи жителей без работы, медицины и почти без школьного и профобразования. В этом вопросе городок был с типичной и незавидной долей России двухтысячного года.

Жил он воспоминаниями: случилось так, что в самом маленьком городке России родилась самая мощная русская песня «Дубинушка». Она была написана Василием Богдановым, появившимся на свет в год смерти Пушкина в этом старом городке у истоков древней русской реки Ока. Городок стоял на высоком берегу. Знаменит он был своей лихостью в защите западных пограничных рубежей Руси еще с начала второго тысячелетия. И естественно, меня тянуло туда, а теперь просто неудержимо влекло. После телефонных звонков незнакомого доброжелателя я тешил себя надеждой: предстояла увлекательная встреча с чем-то из истории с «делом».

И вот я уже неделю в деревне. Лил дождь, наконец прояснилось.

Городок я мог видеть с пригорка нашей деревни. Точнее, то место, где он находился. Синеющий горизонт над поймой великой русской реки Оки был изломан неровностями леса. В одном месте с расстояния в десять километров просматривалась ровная линия размером с четверть спички. Это был массив городского парка, из-за которого выглядывал купол местного собора.

Ранним утром автобусом из близлежащего села я добрался до автотрассы, ведущей в Лихвин. Мы ехали со стороны реки, и городок вставал над ней высоким, крутым берегом. Старенький автобус, натужно подвывая, вынес нас наверх и замер на крохотной площади, окруженной старыми зданиями по архитектурному признаку и по ветхости еще времен девятнадцатого века. Обычная картина — магазинчики со всем необходимым и полное отсутствие жителей. Даже зевак.

Хорошо ухоженный маленький сквер обрамлял памятник Ленину. Чуть ниже площади — школа, типичное и хорошо скроенное здание начала прошлого века. К ней я и направился. Как часто бывает в летнее время, там шел ремонт. И местные умельцы, явно из числа родителей, подсказали мне, где найти директрису, с которой я был немного знаком по предыдущим редким посещениям городка в поисках родных корней.

Валентина Николаевна мне обрадовалась, ибо все наши беседы отличались искренним уважением к прошлому и настоящему и ее и моего родного городка. Мы сидели на улице под развесистой яблоней у дома моей собеседницы. Вдалеке синели дали, теперь уже моей деревни, место которой я мог узнать по огромному белому полю с цветущей гречихой. Однажды Валентина Николаевна предложила мне встретиться с фронтовиками и поговорить с ними о моей приверженности к истории Великой Отечественной войны. Об этом я напомнил ей в эту встречу, надеясь выйти в разговоре на след Пеньковского.

— Скажите, Валентина Николаевна, а что если нам устроить беседу, а не только мое выступление? О войне вообще, фронтовой разведке и разведке на войне в целом… Как?

— Вы думаете, так будет лучше? — спросила милая хозяйка, женщина лет шестидесяти с признаками пребывания в этих краях восточных завоевателей.

— Наверно, так будет интереснее. Например, фронтовик расскажет какой-либо эпизод… Затем выступит фронтовой разведчик… Наверно, здесь кто-либо из них живет?

Валентина Николаевна посерьезнела и закивала головой. На ее восточного типа лице появилась тень печали.

— Да, да. Жил… До этой весны жил. Но не фронтовой разведчик, хотя и был участником войны как артиллерист…

У меня все оборвалось: а вдруг это он? И я упустил возможность увидеться с ним? Я растерянно молчал. А Валентина Николаевна, видя такую мою реакцию на ее сообщение, прояснила:

— Он пережил свое восьмидесятилетие и не дожил до дня рождения один месяц… Умер 23 марта — весна тяжелое время для старых людей… Тем более такой сложной судьбы, которая, видимо, была у него…

Я молчал, боясь прервать мысль моей собеседницы и опасаясь, что она назовет имя, которое не имеет отношения к человеку моего поиска. Но все же я спросил:

— Он давно появился у вас здесь, в Лихвине-Чекалине?

— Когда я начала работать в школе, а это случилось в конце пятидесятых годов, его еще не было. Где-то с конца шестидесятых он стал учителем в нашей школе… В старших классах…

Я снова молчал, боясь вспугнуть повествование. Хотя вопросы были готовы выпрыгнуть из меня. Но я сдержался. А она продолжала.

— Поселился он с матерью, Таисией Яковлевной. Ни он, ни она о прошлом своем не рассказывали, кроме того, что до этого жили на юге… Где вынуждены были лечиться — сын был участником войны, говорила она. Переехали они сюда, в среднерусскую полосу, по рекомендации врачей…

Вот тут и вспомнилось, что звать мать Пеньковского Таисией, вот отчество? Больше память мне не подсказала ничего. Я спросил:

— У него были ранения?

— Она говорила, что он имел последствия после контузии…

Это я знал: у Пеньковского было серьезное ранение головы и челюсти. Контузия! От этого ранения человек может болеть всю жизнь.

Валентина Николаевна продолжила рассказ:

— Мать что-то беспокоило. Мне казалось, что она сдерживала себя в беседах о прошлом ее семьи. К ним никто не приезжал и, как мне представляется, почти никто не писал. Правда, сам он в году три-четыре раза уезжал куда-то… Говорил, что к родственникам… Но это были короткие, однодневные визиты…

И вот тут искрой пробежал по мне «момент истины».

— …лет через пять-семь по приезде в город Олег Владимирович похоронил мать, а теперь вот сам лег рядом с ней…

Я молчал, оглушенный: «Олег Владимирович?!» Такие совпадения бывают весьма редко. Это именно он. А собеседница с хорошо поставленной дикцией и логикой учителя продолжала:

— Только в пятидесятилетие Победы мы по-настоящему узнали, что Олег Владимирович — боевой фронтовик. Он награжден редким, как говорили, орденом Александра Невского….

В голове промелькнуло: опять совпадение — уже третье, если имя матери совпадает.

— …о себе он рассказывал весьма скупо. У нас была проблема — мы не смогли оповестить никого из его близких или знакомых… Не было ни адресов, ни телефонов. Да и мать он хоронил один… — моя собеседница сделала паузу. — Это выглядело странным, но… Мы пытались разыскать на почте адрес, кому он посылал раз в год телеграмму. Но послания были простыми и их не фиксировали с полной тщательностью… Тем более сейчас, после девяносто первого года… Телефонных разговоров он не вел…

Я решил прервать монолог.

— А мы можем посетить его могилу? Или она не ухожена и неудобно постороннему идти туда? Знаете, так бывает…

— Только не у нас! — решительно прервала мои сомнения Валентина Николаевна. — В этом отношении — все в порядке. Могила прибрана. Скромная доска простого мрамора с надписью. На средства фронтовиков — так уж у нас принято… Они сами это делают…

Мы вышли на улицу. Прошли переулками к местному кладбищу. И здесь, на краю обрыва, оказались под сенью крупных акаций. Две могилы расположились чуть в стороне от остальных. Их отделяли от общих захоронений деревья. Тишину нарушали голоса птиц да жужжание пчел.

Передо мной находилась общая каменная кладка в виде квадратного контура из крупного неотесанного камня с ровным внутренним газоном травы, которая была аккуратно подстрижена, и две низкие вертикальные стелы из белого бетона с вмонтированными в них квадратными мраморными досками.

На левой: Олег Владимирович, воин чести и сын трагической судьбы.

— А фамилия? — невольно вырвалось у меня, после того как я взглянул на стелу с именем матери, где стояло: «Шивцова Таисия Яковлевна».

— Фамилии у них были одинаковые, но Олег Владимирович на своем смертном одре просил его имя на могиле не писать.

— Почему?

— Это была воля умирающего, — ответила Валентина Николаевна. — Правда, он добавил еще, что одного имени на двоих достаточно.

— А надпись: «воин чести…»? Это чья мысль? — настойчиво выяснял я, надеясь прояснить ситуацию.

— Это тоже его пожелание. Как-то, еще в начале болезни, он сказал мне, что… Впрочем, дословно: «мое время не наступило…» Тогда я подумала, что он говорит о смерти. Но позднее поняла, что «время» означает встречу с кем-то после его кончины. Но ясности в этом вопросе у меня нет…

Сомнения покидали меня. Мы молчали, отдавая дань памяти этому неординарному человеку, которого знали каждый по-разному. Я — по различным публикациям о нем и его жизни до шестьдесят третьего года, а она — с конца шестидесятых годов, после его гражданской смерти.

Валентина Николаевна, прервав молчание, сказала:

— Я уже говорила, что никого из близких их мы не нашли. Правда, в канун ухода из жизни, дней за пять, Олег Владимирович попросил позвонить по телефону в Москву… После его кончины…

— У вас сохранился номер? — быстро спросил я.

— Нет. Он просил позвонить и уничтожить его…

— И вы так сделали?

— Да. Это была воля умирающего. Это важный христианский обычай… — твердо ответила моя собеседница.

— Что он просил передать? — допытывался я.

— Только то, что его уже нет… Нет в живых. И все.

Так вот как Олег Владимирович подал знак о себе. Своим и… мне. Он ушел от нас и разрешил позвонить «кому-либо», возможно, мне. Как и в профессиональной работе, он действовал на упреждение.

— Валентина Николаевна, — продолжил я уточнение, — почему вы так думаете: «после кончины»?

— В другой раз, еще раньше, он сказал, что будет однажды так: кто-то заинтересуется его судьбой. Придет и заинтересуется. А у нас проблема — он кое-что оставил после себя и о себе…

— Рукопись? — холодея, спросил я.

— Да. И много. Причем он позвал к своей постели фронтовиков и меня. Сказал: «…это передайте в руки тому, кто будет серьезно интересоваться моим прошлым…» И отдал две папки, упакованные в плотную бумагу… Все заклеено…

Я молчал, завороженно смотря на владелицу информационного богатства. И ждал ее следующих слов, как путник в пустыне ждет глотка свежей воды.

— Одну папку он сразу отдал мне: «это мои награды». И добавил: «боюсь их оставлять дома…». Видимо, он намекал на возможную кражу… Это у нас бывает. Награды! Я видела его портрет в форме — одних орденов с полдюжины, — пояснила Валентина Николаевна.

Во мне боролись чувства: признаться в том, кто я такой, или не торопить события. Я спросил:

— Кому вы вручите эти бумаги?

— Только тому, кто докажет серьезность намерений к памяти Олега Владимировича. По их использованию, конечно… И документально подтвердившему право на ознакомление с ними, — по-учительски четко сформулировала директриса проблему.

Что я мог представить на ее суд? Ветеранское удостоверение, где говорится, что я прослужил сорок один год и имею звание капитана первого ранга? Там даже нет фотографии… Допустим: я приношу паспорт и это удостоверение. Еще — членское удостоверение Ассоциации ветеранов внешней разведки с пометкой «член правления»? А дальше? И поверит ли она в мои благие намерения?!

Но тут меня пронзила мысль: а тот ли это Олег Владимирович? Значит, и мне нужны были доказательства?

— Валентина Николаевна, можно увидеть фотографию Олега Владимировича?

Директриса внимательно посмотрела мне в глаза, помолчала, видимо, что-то обдумывая и взвешивая, и спросила:

— Вас интересует именно этот человек? Но почему?

— Коллега все же… Может быть, в жизни пересекались наши пути… И не всегда под своим именем… — немного схитрил я.

Валентина Николаевна тронула меня за руку и по-доброму произнесла:

— А мне почему-то очень хотелось бы, чтобы вы были ранее знакомы… Пока же пойдемте к нему домой. Дом никому не принадлежит, наследники не объявились. Да и честно говоря, отдавать мы его не хотим… Мое личное пожелание: сделать из этого дома музей Отечественной войны и ветеранов, воевавших в мирное время в горячих точках… Афганистан, Чечня…

И Валентина Николаевна назвала несколько цифр об участии граждан городка в войне и в войнах мирного времени.

— На 1200 наших жителей, по газетным данным суворовской районной газеты «Светлый путь», мы на девяносто пятый год имели живыми 55 участников войны, 25 инвалидов ее, девять солдатских вдов и 65 вдов фронтовиков, умерших после войны. У нас два афганца. Много это или мало? Судите сами…

Мы двигались в глубь городка минут десять. Вышли к небольшому одноэтажному домику, возможно, еще позапрошлого века, вросшего кирпичной кладкой в землю. Сзади дома виднелся ухоженный сад, но без хозяйской руки начинавший уже зарастать сорняком.

Маленькие окна дома смотрели на мир чистотой стекол и аккуратными переплетами беленьких рам. Дверь была темно-коричневая, как бы из старого дерева. И только подойдя ближе, я понял: она пропитана отработанным машинным маслом (мне это было понятно — сам так делал). С двух сторон — от угла до угла — простиралась узкая застекленная веранда. На внешней стороне дома царил налет аккуратности и четкости в линиях, а в окраске — сдержанность тонов. Даже традиционное слабое место частников — забор блистал строго вертикальными штакетниками.

Во входной двери замки были стандартными, но один из них — под крупный и нестандартный ключ. Когда мы вошли, то почувствовался стойкий запах нежилого помещения со следами лекарств.

Не спрашивая разрешения, я снял обувь и с удовольствием прошелся по цветным дерюжным дорожкам в большую, метров на пятнадцать, комнату, как называют ее в этих краях «залу».

Вошел и застыл: на меня со стены в упор смотрел Олег Владимирович Пеньковский — его хрестоматийный портрет в форме участника Парада на Красной площади в честь Великой Победы над гитлеровской Германией. Пять орденов, медали… И строгий с еле заметной теплинкой взгляд, чуть пухлые упрямо сжатые губы. Ему было тогда двадцать шесть лет — типичное лицо русского человека, полноватое, овальное с крупным носом и волевым подбородком.

Перехватив мой взгляд и, видимо, озадаченная моей окаменелостью перед портретом, Валентина Николаевна указала на фотографию на комоде. Там человек с чертами Пеньковского был снят рядом с пожилой женщиной, вернее всего, его матерью.

Как мне хотелось быть правым в моей версии? И теперь казалось, что я близок к ее разгадке.

— Этот человек, — сделал я паузу и, глядя в глаза Валентине Николаевне, молвил, — Пеньковский!

Она удивленно подняла и широко раскрыла глаза. И, видимо что-то с трудом вспоминая, с расстановкой сказала:

— Как? Тот самый? Суд в начале шестидесятых?

Я кивнул. А она, помолчав, добавила:

— Эту фотографию-портрет он повесил здесь, в гостиной, незадолго до смерти. С шестидесятых прошло почти сорок лет… Вот и не узнала…

— Да, Валентина Николаевна, это — он. Я изучаю его «дело» более двадцати лет. Вы ведь помните: я говорил, что занимаюсь историей моей спецслужбы?

Она кивнула, помолчала и с укоризной спросила:

— Значит, ваш приезд сюда неслучаен?

— И да, и нет, — коротко ответил я, но, видя просьбу в ее глазах, продолжил: — Стечение обстоятельств… Но лучше я помолчу, хотя сгораю от любопытства. Приеду к вам завтра и кое-что покажу… Согласны?

Она с какой-то покорностью кивнула головой, мы молча вышли на улицу и покинули, можно сказать, исторический домик в три комнаты, одна из которых была вместилищем его книг и кабинетом. Это я заметил, бросив взгляд из гостиной.

Да, ключ к разгадке «феномена» был где-то здесь.

По дороге к автобусу директриса поглядывала на меня, но посчитала нужным молчать, предоставив инициативу общения с ней мне. Как мне показалось, расстались мы довольно сдержанно. Я не настаивал с расспросами, отдав ход событий в руки фактов и размышлений из области моей версии. И все же я надеялся, что все сделанное мною по Пеньковскому до сих пор будет моей спутницей понято правильно.

В мансарде под крышей ночь я провел тревожно. Точнее — в бессоннице. Все время подбирал весомые аргументы для убеждения директрисы: я искренен в истории с Пеньковским. Почему-то мне казалось, что именно в этом может сомневаться милая женщина-директриса?!

С семичасовым автобусом я отправился в путь и где-то около девяти часов был в Лихвине. Валентину Николаевну застал в огороде ее дома. Она встретила меня настороженно, но согласилась выслушать.

Не говоря ни слова, я передал ей мое интервью в газете «Век», где достаточно обширно излагалась версия о Пеньковском, как подставе Западу со стороны нашей госбезопасности. Мне нужно было сделать это еще и потому, что там говорилось обо мне, как разведчике, и был помешен мой портрет. А это уже «визитная карточка», или, говоря языком криминалистики, идентификация личности.

Моя собеседница — учитель и представитель местной общественности, уважаемый среди горожан человек, погрузилась в чтение.

По мере чтения, напряженность в ее лице спадала. Время от времени она поглядывала на меня, словно убеждалась, что это интервью мог дать газете именно я.

Когда она закончила просматривать статью, то глубоко вздохнула и произнесла:

— Я рада, что дожила до этой минуты… Его вещие слова: «кто-нибудь придет…» сбываются. Я знала его только с лучшей стороны. И еще…

Я не дал ей договорить, а передал мои личные документы: паспорт, военное пенсионное удостоверение и… книгу «Операция «Турнир». Перевернув ее, указал на портрет. Она внимательно прочитала текст под портретом и вслух произнесла: «…ветеран внешней разведки, почетный сотрудник госбезопасности…». А получив из моих рук еще и удостоверение члена Ассоциации ветеранов внешней разведки, внимательно ознакомилась с ним и с остальными документами. Возвращая документы — эдакие мои «верительные грамоты», наконец-то Валентина Николаевна приветливо улыбнулась.

— Давайте двигаться в нашем деле дальше. Я сейчас зайду в школу за оставленными Олегом Владимировичем свертками. Точнее — за одним, большим. Содержимое другого, меньшего, мне известно — там ордена и завещанные музею документы. В музее уже есть экспозиция другому герою войны — Саше Чекалину.

…И вот мы снова в знакомой гостиной. Расположились за круглым столом старинной выделки, над которым висела не менее старинная лампа с пузатым плафоном. Последнее убежище ветерана «трех разведок» выглядело уютным гнездом.

Я с трепетом помог Валентине Николаевне вскрыть объемистый пакет, который Олег Владимирович добросовестно упаковал в несколько слоев оберточной бумаги. Внутри были две папки — прочные и удобные для хранения бумаг, с тремя завязками.

На одной, что поменьше, было написано крупно и выведено не очень твердой рукой: «История семьи Пеньковских в фотографиях и документах». На другой: «Личная рукопись Пеньковского Олега Владимировича» и в скобках: «не предателя, не разоблаченного, не судимого, не расстрелянного».

Сделав паузу и поглядывая на папки, мы приступили к их просмотру. Начали с малой. И сразу стало ясным: человек, собравший все это, был аккуратистом.

Сверху лежало фото со стены — в парадной форме. Затем фотографии и документы близких, военный и партийный билеты, листовка о двоюродном деде — генерале, документы и групповое фото из Киевского артиллерийского училища еще довоенных лет, фотографии с фронта и среди них — вместе с будущим маршалом артиллерии…

Много фотографий жены и дочерей. Здесь же документы послевоенного периода: об окончании военно-инженерной академии, копия удостоверения офицера Министерства обороны.

И по работе «под крышей» в Государственном Комитете по Научным и Исследовательским Работам. Справки, подтверждающие, что Пеньковский сопровождал группы советских специалистов в Лондоне и Париже. Даже визитные карточки и спутники разъездов по странам — буклеты и открытки из-за рубежа и с нашего Юга.

В отдельном пакете — удостоверения и знаки об окончании училища и академии. Совсем почерневшие значки ОСОАВИАХИМ и ГТО. Знаки отличия артиллериста, золотые и красные нашивки о ранениях. Фотографий с товарищами по последней работе было мало — все-таки это была разведка.

В совсем крохотном пакетике — черные петлицы довоенного образца с одним малиновым кубиком звания младшего лейтенанта и эмблемой артиллериста. И пара погон: полковника и… генерала! Последние как будто бы только врученные — новенькие. Нашлась и бумага, подтверждающая, что еще при жизни Хрущева он получил генеральское звание.

На душе потеплело. Из западных уст было слышно: «герою войны генерала не дали…». Значит: дали. Увидев погоны генерала, Валентина Николаевна воскликнула:

— Он говорил, что его звание полковник?! Как на фото… — указала она на портрет.

Я развел руками, но подумал, что и здесь сработал характер профессионала. Объяви он, что чин ему вышел генеральский, то затаскали бы по президиумам по всей округе — какая уж тут конспирация? Да, был профессионал до конца.

Вот так, в августе двухтысячного года мои искания привели к заветной черте, за которой тайна перестает быть такой…

Мне жгла руки вторая папка, наиболее вероятный кладезь сведений о «второй жизни» Олега Пеньковского — ключ к разгадке «феномена Пеньковского».

Это должны были быть настоящие записки, лично им написанные, а не сфабрикованные в штаб-квартирах СИС и ЦРУ на основе бесед в Лондоне и Париже.

Но прежде, чем вскрыть пакет, я обратился к Валентине Николаевне с вопросом.

— Вы — душеприказчица Олега Пеньковского по его наследию? Бумаг и так далее?

Моя собеседница, в свойственной ей манере, вскинула на меня взгляд, и чувствовалось, что она не сразу оценила суть моего вопроса. Но, осмыслив его и подыскав ответ, объяснила:

— Формально — нет. Но по сути — да. Фронтовики — они люди старые и доверили мне все, оставшееся после Олега Владимировича: мне — бумаги, дом, ордена… — и чуть смутившись, добавила: — Как более молодой, что ли… Возможно, их окрылила идея с домом-музеем о фронтовиках…

Я кивнул головой в знак согласия и продолжил мысль моего коллеги «по делу».

— Верно, верно! Человеку свойственно опасение исчезнуть с лица Земли бесследно. Верно и то, что искры надежды согревают душу старых воинов. По своей работе с ветеранами знаю, как они ценят внимание и охотно делятся прошлым, даже пишут мемуары…

Мы понимали состояние старых воинов и это подогревало наши помыслы.

— Спрашиваю я не из праздного любопытства, — пояснил я, — а потому что через полгода вы формально можете заявить свои права на эти документы и реализовать идею с музеем. Кроме того, вам потребуются средства на музей, а бумаги Олега Владимировича…

— Только не это! — по-учительски строго прервала меня директриса, всплеснув в негодовании руками. — Только не это. Опасаюсь особой гласности в этом вопросе — это сокровенное…

Мне представляется, что директриса неверно поняла одно высказывание Олега Владимировича. Как-то он сказал ей, что настанет время и кто-нибудь придет и будет интересоваться им. Видимо, это было нужно понимать так: «помогите раскрыть мою жизнь за последние годы, здесь в Лихвине». А вернее всего, он имел в виду жизнь «после расстрела». Иначе зачем эти пакеты с документами?! Вот это я и высказал Валентине Николаевне.

Она задумалась и молвила:

— Давайте не будем ускорять события. Давайте будем смотреть рукописи или что там в пакете…

Меня не нужно было уговаривать, и мы открыли вторую папку. В ней были две папочки. На одной надпись: «Из прессы и других изданий» , а на другой…

Меня обдало холодом. На ней было выведено: «Жизнь после смерти». Мы оба молчали в скорбном поклоне посланию из прошлого.

Между папочками — листок с парой десятков строк. И мы прильнули к тексту. Это не были нервные и прыгающие строки, характерные для письма, которое в октябре шестьдесят первого года Пеньковский написал главе американской разведки. В обстановке спокойного обдумывания почерк был ровным, но в строчках буквы отличались размерами. А это, как я понимаю, было характерной особенностью письма Олега Владимировича.

Суть содержания хорошо запоминалась:

«Мне некому выразить мою последнюю волю и мысли. Только тому, кто захочет (и ему доверят) осветить мою жизнь после 1963 года. Это будет тот, кто знает события от «предательства» до «расстрела».

Хочу, чтобы к этой рукописи прикоснулась рука человека, сомневающегося в моем «преступлении». Уверен, такое лицо найдется. Со временем найдется. Может быть, это будет опытный (и честный) журналист либо мой коллега по профессии.

В тревожные для моей Родины дни я был, как и в войну, на передовой позиции. Подчинил свою жизнь необходимости оставаться на этой позиции, по просьбе моих руководителей и ради дела, до самой моей смерти. Свой «кирпич» в общее дело тайной войны я вложил.

Для меня в 1945 году война не окончилась, а стала продолжением в новых условиях — одна длиной в четыре года и вторая — в 55 лет, если доживу до мая 2000 года.

Ваш Олег Владимирович Пеньковский (последние 37 лет — Шивцов). 23.02.2000».

У Валентины Николаевны на глазах были слезы. Мои также не были сухими. Уняв волнение, я сказал, чтобы несколько успокоить коллегу:

— Посмотрите на дату. Он до конца был на службе, военной… Смотрите на дату: 23 февраля… Это День Советской Армии, а еще ранее — Красной, в которую он вступил в тридцать седьмом году!

Она кивнула и положила руку на листок-завещание. Чуть погладила его, видимо, пытаясь почувствовать теплоту рук писавшего эти строки.

Мы открыли первую папочку: вырезки и выписки из «Комсомолки», «Независимой газеты», «Совершенно секретно» и других. Но статьи из «Века» не было. И не могло быть — интервью появилось лишь в апреле двухтысячного года.

Все тексты были густо обработаны цветными чернилами — черным, красным и зеленым. Естественно, такая «разрисовка» заинтриговала меня, и я попросил у моей спутницы разрешения кое-что особенно просмотреть в одной из статей.

Это была заметка из еженедельника «Куранты», популярного в первой половине девяностых годов издания. Она носила заголовок дискуссионной направленности: «Был ли Пеньковский предателем?» В заметке подчеркнуто черным: «…на Западе он считался человеком, сумевшим спасти мир от ядерной войны». И еще: «операция КГБ по разоблачению крупнейшего вражеского «крота». И другие.

Красным: «…на Востоке агент двух разведок». Или: «Пеньковского сгубило не столь искусство оперативников КГБ, сколько халатность или же просто злой умысел британской спецслужбы». Зеленым: «…новая версия британского исследователя порождает сомнения», «…в истории предательства и разоблачения похитителя ракетных секретов есть еще одна мало исследованная сторона…», «…возникает впечатление, что полковник ГРУ вначале действовал чуть ли не по приказу…», «подозрения, что Пеньковский ведет двойную игру, никогда не покидали руководство ЦРУ». Или: «Уж очень все гладко…», «сомнительная мотивация добровольной вербовки…» — возле этой фразы рукой Олега Владимировича стояло: «нас это тревожило!» .

А вот абзац, который был обведен в рамку все тем же зеленым цветом: «Англичане знали, что Пеньковский и его связники под колпаком. Отчего же его контакты с ними не были прерваны? Видимо, после провалов британские спецслужбы держались за свой единственный козырь, доведя агента до ареста».

И снова приписка: «Мы верно рассчитали!».

Когда я бегло просмотрел испещренные тремя цветами статьи и выписки из книг о «деле», то, кажется, понял следующее: Олег Владимирович выделил черным все те места, где говорилось об оценке его действий с Западом, причем в положительном, с их точки зрения, свете. Красным — оценка или фиксация фактов «разоблачения» его работы нашими органами госбезопасности. Одна из его пометок о действиях нашей службы наружного наблюдения гласила: «они работали честно и четко, не зная, кто есть кто!»

Наконец, зеленым он помечал, как мне представляется, те моменты, которые подавали факты и их интерпретацию в пользу версии: Пеньковский — двойной агент, а значит, подстава советских спецслужб.

Занимаясь первой папочкой, мы не успели просмотреть вторую — моя коллега торопилась. Мы лишь открыли ее и убедились, что там находится рукопись, листов на сто — сто пятьдесят. Меня также время поджимало — уходил последний автобус. Да и впечатление от рукописи при ее беглом просмотре не хотелось портить. И стоически терпел.

В пятницу, это уже через день после встречи с первой папочкой, я снова был в столь интересующем меня домике. К этому времени, как я понял, Валентина Николаевна уверовала в мою искренность в работе над бумагами по «делу» и оставила меня в домике одного.

Бегло просмотрев папочку с рукописями, я понял, что это был своеобразный комментарий к изданным на Западе «Запискам Пеньковского». Первые страницы рукописей начинались с выписок из книги «Шпион, который спас мир» в части, касающейся подготовки «Записок» к изданию под «редакцией» ЦРУ и СИС. Отдельно на листочке была сделана выписка такого содержания: «Мемуары содержат весьма глубокий анализ характера Пеньковского и мотивы, которыми он руководствовался, а также массу самой разнообразной информации о советских взглядах…».

К этой выписке из «Записок» Олег Владимирович сделал пометку, подчеркнув слова: «характер», «мотивы», «взгляды». А на полях добавил: «Это их понятие наших мотивов, которые они хотели бы видеть, и мы помогли им увидеть их. Как и Гитлер, они просчитались в главном: народ не хочет «американского образа жизни». Ему ближе понятие «коллективизм». Примеры? Гражданская война, война, восстановление!» Значит, Олег Владимирович не поверил, что коллективизм нашего народа был разрушен в восьмидесятых-девяностых годах?!

Меня волновал вопрос: что он взял за основу своей рукописи? В его трактовке? И я пошел в его кабинет — комнату метров на восемь. Хотелось почувствовать душу человека через вещи, его окружавшие.

Над столом висела карта фронтов в годы войны со стрелами в глубь Европы и Германии. Булавками с флажками, видимо, обозначался боевой путь его дивизии и самого Олега Владимировича. Рядом с картой его фотография в группе участников войны, возможно, где-то в начале сорок третьего года — погоны у всех еще топорщились от новизны.

Стол небольшой, но выделки старой, массивный. На столе — ничего лишнего — простой глиняный кувшинчик с ручками и карандашами. Старая стеклянная чернильница фигурного литья с засохшими чернилами. Камень белого известняка с веретенообразной ракушкой в нем. На стене слева, в проеме между полками, старинные карманные часы, возможно, еще дореволюционного времени. Кресло деревянное с овальной удобной спинкой и подлокотниками.

Книги на полках: о войне — мемуары и записки, Шолохов, Евгений Долматовский («Автографы Победы»), другие. Отдельные томики Симонова, включая его солдатские мемуары. Между книгами я увидел фотографии — это были снимки жены и дочерей. Видимо, он не решался выставлять их напоказ — здесь бывали люди и лишние расспросы ему были ни к чему.

Прежде чем оставить меня одного, Валентина Николаевна проводила меня в этот кабинет и, перехватив мой взгляд на книги, стала как бы комментировать особенности личной библиотеки Олега Владимировича.

— Вот здесь стояла двенадцатитомная энциклопедия «Вторая мировая война». В конце прошлого года он передал ее в общую городскую библиотеку… Выписывал «толстые журналы» — ну там: «Новый мир», «Москва», «Наш современник»… И другие, которые, прочитав, передавал в библиотеку…

Помолчав, моя собеседница и добрый гид по домику добавила:

— Где-то в конце семидесятых, когда он остался один, подписку стал оформлять прямо в библиотеку…

— А школе он помогал? — старался я поддержать разговор о личности Олега Владимировича.

— Конечно, журналы «Знание — сила», «Техника — молодежи», «Вокруг света» — все шло в школу… Нам он передал подшивки этих журналов за много лет… Все это было от него…

Оглядывая библиотеку, Валентина Николаевна продолжала:

— Более того. После девяносто первого года деньги стали стремительно терять силу. И Олег Владимирович один из первых почувствовал эту тенденцию. И знаете, что он сделал? — загадочно посмотрела на меня директриса.

Я пожал плечами, вспоминая, как я и мое окружение теряли деньги в сберкассах — хотя и не столь уж большие, но все же накопления. И мне оставалось только развести руками, что могло означать: тогда все мы попались…

Моя собеседница меня поняла правильно и с расстановкой произнесла:

— Он свои сбережения в сберкассе и те, что, видимо, были у него дома, передал школе… Школе! Это от него можно было ожидать, но это была огромная сумма…

— И сколько, если не секрет?

— Более двадцати пяти тысяч рублей. Теми, старыми, деревянными, как ехидничают сейчас… На копейки можно было путешествовать… — в сердцах высказалась Валентина Николаевна. — Точнее, деньги он не отдал школе — они теряли силу. Но купил на них то, что я ему подсказала. По списку: кирпич, железо кровельное, краску, даже трубы для отопления… Кое-что будет лежать и ждать своего часа… Че-ло-век!

Разговор продолжался, и я спросил, указывая на словари и справочники:

— Он что, занимался переводами?

— Переводил, и именно эти деньги шли школе. Через подписку, а затем — эти 25 000…

— Но кроме английских словарей, здесь еще и французские, итальянские и даже немецкий? Почему? — поинтересовался я.

— Матушка его знала эти языки и занималась переводами, получая по почте рукописи и возвращая их тем же путем…

Теперь, стоя перед скромным книжным богатством его кабинета, я обратил внимание, что там не было ничего о нем самом — ни одной книги. Их я нашел в столе — это говорило о том, что он продолжал играть свою трагическую роль в уединенном уголке России. Играть, скрывая свое прошлое — ведь в книгах было полно его фотографий.

Я вернулся к столу в гостиной и принялся внимательно листать рукопись. С первых строк стало понятным, что Олег Владимирович дискутировал с создателем «Записок Пеньковского», которые у нас вышли лишь в 2000 году. Но, видимо, он их не увидел.

Как позднее я убедился, что это был фактически построчный анализ и комментарий к западной версии «Записок» (у нас «Записки из тайника»). Он даже сохранил заголовки глав, включая предисловие автора к каждой из них. Получилось всего десять глав с эпилогом «Суд».

Естественно, комментарию подверглись лишь значимые моменты, ибо «Записки» содержали более четырехсот страниц. Позднее я понял: он работал только над предисловиями автора к главам, оставив на его совести его «личные» заметки о системе, в которой мы жили, или, например, что из себя представляло ГРУ.

Вот глава «От автора». А автор — Фрэнк Джибни, который в «соавторстве» с ЦРУ и СИС подготовил эти «Записки» еще в середине шестидесятых годов.

Олег Владимирович обращается к Джибни:

«Джибни говорит: «…текст этой книги основан на трех документальных источниках: на записках самого Пеньковского в том виде, как они были доставлены из Советского Союза; на официальном отчете о процессе Пеньковский — Винн, опубликованном издательством «Политическая литература» в 1963 году, а также на сообщениях прессы и материалах дискуссий, связанных с арестом Пеньковского и судом над ним, которые появились в Европе, США и даже в Советском Союзе. Кроме того, я располагал информацией, полученной в результате продолжительных бесед с Гревиллом Винном…»

Комментарий Олега Владимировича:

«…записок как таковых не было. Это — синтез из моих бесед в Лондоне и Париже. А Винн мог дать только то, что я ему подсказывал в силу оперативной необходимости.

Блеф заключался в том, что Дерябин, беглец из КГБ, прекрасно знал, откуда «записки» — это были магнитофонные записи тех самых семнадцати бесед со мной четырех офицеров СИС и ЦРУ в Англии и Франции.

В них, которые выглядели как экспромт, часто оперативная информация прерывалась моими комментариями из моей прошлой жизни или настоящей советской действительности. Это была тактическая уловка для выигрывания времени при обдумывании ответов на вопросы, которые мне ставили мои «коллеги» по западным службам.

Я мог варьировать сведениями о разведке хотя бы потому, что за последние пять-семь лет на Запад работал предатель — офицер ГРУ Попов И., как стало известно позднее, генерал Поляков…

О каких «подстрочных комментариях Дерябина» говорит Джибни? Подстрочные примечания — это плод сотрудников ЦРУ и СИС, а Дерябин — ширма для наивного читателя… Этот перебежчик отстал от своего «офиса» в КГБ лет на десять… И по теории разведки и по спецтерминологии…»

Далее я не буду отмечать, когда говорит Пеньковский, а когда я вставляю свои высказывания — лучше всего: пусть говорит он!

Итак, отрывки из «Рукописи Пеньковского», им самим составленные «после расстрела»:

«Комментируя «записки», инспирированные на Западе, мне хотелось начать с обстоятельств их появления. Уже тогда ЦРУ и СИС пытались использовать «записки» для вбивания клина между нашими разведками — военной и госбезопасности.

Но, как и в прошлые годы, две разведки решали одну, причем глобальную задачу: стратегическая дезинформация противника по сохранению Кубы независимой и, как следствие, на фоне возможной ядерной конфронтации, решение проблемы «ядерного щита» моей страны. Поэтому комментарий к «предисловию к книге» имеет особое значение: дает ключ к пониманию всех остальных «записок», состряпанных на Западе.

Первое. (У Пеньковского это слово было подчеркнуто дважды.) Суд с приговором Винну — по-настоящему, а мне — согласно разработанной легенде. К этому сложному для меня моменту я шел с 1957 года, когда по заданию ГРУ впервые пытался втереться в доверие турецких и американских спецслужб.

Мы торопили события: отставание в ядерной защите грозило дать «карт-бланш» американцам. Ведь если мы создадим паритет ядерных сил, то процесс обмена взаимными ядерными ударами станет невозможным!

Уже тогда, в 1957 году, выстраивалась моя легенда: мои возможности — это ГРУ (Минобороны), мотивы — мое прошлое (отец-белогвардеец) и не оцененное по достоинству мое военное время с добавлением материальных пристрастий (сбыт вещей на рынках Анкары). Позднее — похоть к девицам.

Главный блеф: «мы отстали, и Хрущев обманывает Запад в том, что мы в состоянии нанести превентивный удар (или ответный) — у нас таких сил нет…»

Когда не удалось войти в доверие в Турции, то решили действовать с позиции Москвы, прикрыв меня ГК КНИР. Очень опасались, что американцы не клюнут! Очень это походило на подставу! Но удалось расшевелить англичан, и игра пошла!

Второе. «Крыша» ГК КНИР давала возможность для выездов за рубеж, где закреплялась моя «вербовка» спецслужбами, но нужна была компрометации их работы в СССР, и я стал невыездным, хотя и говорил, что вот-вот поеду за рубеж снова.

Джибни пишет:

«По свидетельству советских прокуроров информация, которую Пеньковский передавал на Запад, касалась, главным образом, экономических и технических вопросов и лишь в самой минимальной степени содержала сведения секретного военного характера…»

Все верно. На суде я предстал в качестве «полковника артиллерии в запасе» и «гражданским служащим». Просто советская сторона не могла публично признать, что в Москве наши спецслужбы ведут разведработу с позиции ведомств государственного масштаба. Ведь в то время официально ни ГРУ, ни разведка КГБ не существовали!

С другой стороны, во время суда мы стремились создать впечатление, что я не сознался во всех «грехах» в вопросах передачи документов. А именно в них содержалась главная деза — стратегическая. Нужно было подыграть Западу и убедить американцев и англичан в том, что они потеряли «ценного источника».

Джибни об этом говорит так: «…текст обвинительного заключения разоблачал ложь (не было военных секретов), так как содержал формулировки, например, типа: «совершенно секретная информация, …документы особой важности… экономического, политического и военного характера… Секретные разработки в области космоса… войск в Германии» Или: «…списки офицеров и генералов ПВО, новая советская техника, материалы по ракетной технологии… атомной энергетике…»

Мы убедили Запад, что отстаем от американцев в ракетах и атомных зарядах. Но не настолько, чтобы хотя бы не «огрызнуться», если они все же решатся напасть на нас согласно уже разработанным ими планам. Вернее всего, эта информация позволила американцам не принимать решение наносить превентивный удар по СССР, предпочтя обойтись, при необходимости, обычными видами вооружений.

Третье. Военный прокурор Горный говорил: «Обвиняемый Пеньковский — отступник, карьерист, морально разложившаяся личность…» В этой игре это было самое трудное: слышать такое! Ведь в зале сидели матушка, жена, дочь, товарищи… Все, что я мог сказать им — «так было надо!»

И уверен: каждый понял эту фразу по-своему. Поняла меня во время встречи в тюрьме мама, и после «расстрела» она ни о чем не расспрашивала. Семьей пришлось пожертвовать. Но к этому меня готовили — на войне как на войне!

Попытка сохранить семью не удалась. Моя дочь не имела права знать даже части правды об игре. Жена знала, но безжалостная логика прикрытия игры потребовала от нее отказаться даже от моего имени. Мы виделись, но все реже, когда у нее был отпуск. Она приезжала в Ейск на берег Азовского моря, где мы с мамой жили первое время. И мы все больше отдалялись друг от друга.

Четвертое. Вот Джибни провозглашает: «Олег Пеньковский в одиночку взломал систему безопасности государства…» Что же это за «безопасность», если один человек может это сделать?! Наивные рассуждения! Далее: «…важность работы Пеньковского подтверждается теми мерами, которые были приняты сразу же после его ареста…» Речь идет о маршале артиллерии Варенцове и руководителе ГРУ Серове.

И еще: «…триста офицеров советской разведки были немедленно отозваны в Москву из дипломатических представительств за рубежом…». Вот так клюква?! Развесистая!

Лучше бы Джибни заглянул в свою записную книжку и подсчитал: сколько знакомых у него в ней помечено?! Не триста, а около семидесяти выехало из-за рубежа, большинство из которых согласно обычной практике кадровых перестановок.

Но кто именно? Во-первых, это были активные работники, которые серьезно намозолили глаза западным спецслужбам. В ожидании ответных мер после моего «ареста», их просто вывели (обезопасили) из страны. Следующая категория — это те, у кого истекал срок командировки. Наконец, были нерезультативные сотрудники или с морально подмоченной репутацией. Кроме того, технические работники, требующие замены.

Но с нашей стороны весь фокус заключался в том, что… их отозвали в узкий период времени — до конца 1962 года. Этим мы создали иллюзию привязывания «провала» их спецслужб и моего «ареста». И все подобные шаги работали на главную нашу задумку: я честно сотрудничал с СИС и ЦРУ.

Пятое. Сложнее получилось с маршалом — моим «источником» информации, как знали на Западе, в самых верхах военного командования. В отличие от Серова, он не был в курсе «дела», и по плану игры я восстановил с ним контакт лишь после выхода на меня американцев и англичан (или меня на них). Так мне посоветовали в ГРУ-КГБ. «Наказание» его — разжалование и понижение в должности — это также часть игры, на что он согласился, приняв мой арест за чистую монету. Он и Серов были из окружения Хрущева. Варенцова якобы убедил лично, как фронтового друга, сам Хрущев, попросив принять эту публичную жертву.

В отношении маршала был распространен слух, что, кроме болтовни за «рюмкой чая», никаких секретов маршал не раскрыл, но… Но все же ротозей. Якобы так внешне снижался для суда информационный эффект от моего «предательства». Как другу, Хрущев честно пояснил маршалу: нужны «стрелочники» и среди крупных — он и Серов. Фактически считалось, Хрущев «спасал» маршала от худшего.

Так вот, при расследовании «дела» военная прокуратура намеревалась привлечь маршала к уголовной ответственности за разглашение государственной и военной тайны. Ему грозил срок лишения свободы до десяти лет (как этот слух радовал сердца сотрудников СИС и ЦРУ!). Однако Хрущев не дал друга в обиду. Он приказал публично его «наказать, но под суд не отдавать!».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.