II

II

О проходе кораблей Гамбие через Зундский пролив в Петербурге узнали в августе. Вслед за этим были получены один за другим потрясающие бюллетени об английских операциях. Волнение росло с каждым днем. Как только стало известно о бомбардировке города и о первых случаях пожара, Александр тотчас же приказал передать Говеру ноту с протестом и в то же время в частном разговоре сообщил Савари о своем негодовании. При первых же предложениях генерала выступить против Англии, он ответил, что готов принять против нее меры, которые ему укажет император, что он ждет только сигнала.[213]

Но были ли вполне искренни уверения Александра? Некоторая разница между приподнятым стилем публичного обращения к Англии и той речью, с которой обращались к ней по секрету, разница между тоном дипломатических нот и тоном разговоров наедине – заставляют с самого начала усомниться в этом. Будберг дал понять лорду Говеру, что царь не оставил еще привычки смотреть на Англию как на свою лучшую союзницу;[214] отношения же самого Александра с не имеющим официальных полномочий агентом лондонского двора, по-видимому, скорее, подтверждали, чем опровергали уверения Будберга.

С некоторого времени Савари стал указывать на присутствие в Петербурге “сеятеля интриг и подкупа”.[215] Это был молодой английский офицер Вильсон. Он считался в числе тех агентов, которые составляли так называемую бродячую дипломатию коалиции. Без определенного местожительства, не имея определенного звания, они беспрестанно переезжали из одной столицы в другую, подогревая повсюду рвение наших противников. Смотря по обстоятельствам, их или признавали, или отрекались от них, оставляли их в роли простых исполнителей поручений или возвышали до звания уполномоченных посредников. Даже в то время, когда Наполеон мечом разрубил узел коалиций, их происки все-таки сохраняли между государствами невидимую связь.

Родовитый, умный и образованный сэр Роберт Вильсон доблестно участвовал во всех кампаниях против нас и завоевал на поле битвы чин полковника. Однако, рассматривая портреты, оставшиеся нам о его физических и нравственных свойствах, смотря на его почти женски лукавое лицо, на его тонкий профиль, на взгляд, одновременно и пронизывающий и ласкающий, читая донесения о нем наших агентов, а также его дневник о пребывании в Петербурге, представляющий собой настоящий светский вестник, где к политике примешиваются рассказы о балах и пикантные мнения о женщинах, узнаешь в нем человека, привыкшего находить в придворных и кабинетных интригах свою родную стихию. В настоящее время он с наслаждением погружался в нее, так как это было средством вредить его заклятому врагу. Бонапарт олицетворял собой все, что он ненавидел: Францию, революцию и торжество народных сил над правами происхождения и воспитания. Он питал к завоевателю непримиримую ненависть, сотканную из желчного патриотизма и кастовых предрассудков, ненависть англичанина и аристократа. В 1806 г. он сделал кампанию с пруссаками, а затем кампанию 1807 г., находясь при главной квартире императора Александра. Посланный теперь в Россию с дипломатическими депешами, он снова на другой почве возобновил борьбу с нами и деятельно вел ее в петербургских салонах.

Всюду хорошо принятый, обласканный нашими врагами, он смело вступил в антагонизм с Савари, которого называл “палачом герцога Энгиенского”.[216] Ловкий, находчивый, необыкновенно подвижный, он всюду противодействовал генералу. Во время визитов Савари он или следовал за ним по пятам с целью разрушить успешный результат его работы, или же являлся до него, чтобы заблаговременно создать ему затруднения. Отправлялся ли Савари к Нарышкиной, он сталкивался у ее дверей с англичанином; открывала ли какая-нибудь дама свой салон французскому послу и “его клике”, Вильсон делал ей по этому поводу строгий выговор. Он заботливо охранял “светскую”[217] Россию, старался защитить ее от французов и избавить ее от опасности замарать себя общением с нами. Стремясь всюду пролезть, он проник и ко двору, где император принял его с дружеской фамильярностью, как старого товарища по оружию; даже обедал на Каменном Острове, и, по довольно странной случайности, его рассказ об этой сцене точь-в-точь походит на рассказ Савари после его первого вечера во дворце. Англичанину были оказаны те же почести, та же предупредительность, предоставлено то же место около государя, как и французу. Императрица говорила с англичанином немного более, чем с французом – в этом только и было все различие с внешней стороны.[218] Вот что еще более странно: несколько дней спустя Вильсон в разговоре с Алопеусом, русским посланником в Швеции, намекнул на некоторые более чем утешительные слова, будто бы сказанные ему императором. Александр будто бы дошел до того, что сказал ему, что он будет доволен, если английские войска продлят свое пребывание на Зеландском острове около Копенгагена. Эти слова, переданные Вильсоном своим начальникам и друзьям в Лондоне, впоследствии повторенные ими в виде особой исторической подробности, в связи с заявлением Будберга, допустили создаться легенде, что Александр изменил Наполеону, чуть ли не на другой день после Тильзита и перед тем, как угрожал англичанам войной, заранее успокаивал их относительно своих намерений.[219]

Поспешим добавить, что подобная роль, приписываемая царю, основана на неточных данных или на ложных толкованиях. Во-первых, на слова Будберга нельзя смотреть, как на выражение императорской мысли. Александр уже не доверял ему и готовился его заместить. От слов же, приписанных ему Вильсоном, Александр несколькими неделями позже отрекся с гневом, – не перед Наполеоном или его агентами, а перед Англией, и обращаясь только к ней, Вильсон, вынужденный дать объяснение, пытался выйти из затруднения, ссылаясь на то, что слова, сорвавшиеся с уст императора, он сообщил по секрету Алопеусу, а этот последний передал их царю; что только после такого путешествия они могли вернуться к своему автору в страшно искаженном виде; он не настаивал на своем первом изложении.[220] Однако мы не затруднимся допустить, что в то время в своих частных сношениях с Англией, Александр говорил с ней миролюбиво, почти дружески. Но, по нашему мнению, было бы безрассудно искать в этом вероломный умысел по отношению к Франции.

Нужно заметить, что у Александра были причины никоим образом не обнаруживать преждевременно своих планов двору, на который он обязался напасть. Ударом, который только что нанесла Англия, она показала, что предпочитает предупредить нападение, а не ожидать его. Ее флот находился в Балтийском море. Слишком явное поведение России могло привести его к устью Невы с целью подвергнуть Петербург одинаковой с Копенгагеном участи. В Кронштадте в продолжение нескольких дней ожидали его появления; форты были исправлены, батареи вооружены, сделан был запас каленых ядер. Но эти меры, достаточные для защиты столицы, оставляли открытыми для нападения другие гавани Балтийского моря, так как зима не воздвигла еще перед ними своих ледяных преград.[221] С другой стороны лучший флот России под командованием адмирала Сенявина, действовавший в начале года против турок и отозванный теперь с Востока, медленно возвращался на Север, огибая Европу. Разделенный на несколько отрядов, разбросанных в Средиземном море, он до окончания своего кругосветного плавания был во власти британских крейсеров. Итак Россия, если бы она слишком рано высказалась, подвергла себя почти неизбежному бедствию, она не просто сжигала, она отдавала свои корабли. При таких условиях естественно думать, что Александр хотел усыпить недоверие лондонского кабинета, что с Вильсоном и его соотечественниками он пустил в ход всю силу скрытности, которой природа, по замечанию одного британского государственного человека, так щедро наделила его, и что, если он и старался обмануть кого-нибудь, то скорее Англию, чем Наполеона.

Его цель была достигнута, ибо лондонский кабинет поверил в возможность избежать разрыва и в свою очередь старался не ускорять событий. Придавая успокоительным сообщениям Говера и Вильсона больше значения, чем протестам против бомбардировки, в которых он видел только выражение официального гнева и по поводу которых мало беспокоился, он надеялся при помощи некоторых уступок заключить с Россией по делам Дании сделку, которая обеспечила бы бездействие великой северной державы. После того, как Дания была поставлена в невозможность принимать участие в борьбе, Англия могла легко признать ее нейтралитет и нейтралитет Балтики. В английском министерстве иностранных дел вздумали предложить царю принять на себя их охрану и ручательство за их нейтралитет; там думали, что такая роль миротворца и покровителя польстила бы, быть может, сентиментальной гордости Александра. Вильсон, отозванный в сентябре в Лондон, немедленно должен был отвезти это предложение в Петербург и дать по всем вопросам самые успокоительные объяснения. Если бы его предложения встретили хороший прием, лорд Говер должен был вмешаться официально и подписать соглашение. Таким образом, вездесущий офицер только самое короткое время оставался в Лондоне. После нескольких дней, проведенных в совещаниях с Каннингом, он 2 октября отправился в путь, ехал на курьерских и 17 попал в Петербург, где его друзья при дворе и в городе приняли его с распростертыми объятиями.[222]

Пока он отсутствовал, время не ждало. Наступившая зима закрыла для англичан Балтийское море. Что же касается кораблей Сенявина, то некоторые из них нашли уже убежище в итальянских гаванях, большая же часть в Лиссабоне. Попав в руки Наполеона, они, по крайней мере, спаслись от британского захвата. В то же время Россия все более двигалась по пути, неблагоприятному для Англии, не столько в силу бомбардировки Копенгагена, сколько вследствие естественной перемены взглядов, начало которой было положено в Тильзите.

Такому более решительному изменению в русской политике способствовала перемена в министерстве. Однажды в сентябре к графу Румянцеву, заведовавшему департаментом торговли, вошел сам император, держа в руках портфель министерства иностранных дел; – в то время портфель был не только в переносном, но и в буквальном смысле этого слова принадлежностью министерской должности. Александр передал графу, или, скорее, возложил на него эту драгоценную ношу, несмотря на довольно сильное сопротивление.[223]

Николай Румянцев был самым доблестным ветераном прошлого века. Так как он издавна, благодаря очень важным заслугам, занимал высокое положение, был страшно богат, пользовался почетом и уважением, то государственные должности, как бы высоки они ни были, ничего не могли прибавить к блеску его положения. Этот старец, обремененный годами и почестями, этот министр-вельможа, особа и манеры которого сохраняли изящество и аромат минувшего века, мог считать, что, подвергая себя повседневной заботе о делах, скорее, снисходил к возлагаемой на него должности, чем получал повышение. Тем не менее он позволил соблазнить себя предложенной должностью, ибо видел в ней средство дать преобладание дорогой его сердцу политике и вести ее к блестящему будущему.

Русских государственных людей можно разделить на две категории: на сторонников западной и сторонников восточной политики. Первые, главным образом, мечтают для своего правительства о роли вершителя и посредника в раздорах на европейском материке, вторые думают, что Россия должна забыть Европу и принимать во внимание только свои личные интересы на Дунае и Черном море. Румянцев был сторонником восточной политики. Он был им по традиции и, так сказать, по рождению. Как сын фельдмаршала Румянцева, который первый перенес императорского двуглавого орла по ту сторону Дуная и у подножия Балкан пожал бессмертные лавры, он свято чтил память об этих великих событиях. К тому же, достигнув во время самого блестящего периода царствования Екатерины полной зрелости – тех лет, когда человек окончательно устанавливает свои принципы, когда его ум, характер, взгляды и суждения принимают устойчивый склад, Николай Румянцев выработал свои политические убеждения и правила по идеям, господствовавшим тогда при Русском дворе, по тем идеям, которые вызвали повторные нападения на Турцию и нашли свое самое смелое выражение в греческом проекте. По его мнению, если великая императрица только мечтала завоевать Византию, если смерть помешала ей подчинить своей верховной власти наилучшие части Оттоманской империи, то разве не завещала она своему внуку славное дело возобновления ее плана? Румянцев тем более был сторонником этой идеи, что французская революция, сопровождаемая войнами и переворотами, по-видимому, особенно благоприятствовала ее осуществлению. Среди разрушения старого света России было бы легче толкнуть ногой гнилое, расшатанное здание на Востоке. Было бы только одним переворотом больше, к тому же он был бы среди других самым естественным и самым законным. В начале нового царствования, в то время, когда Россия истощалась в борьбе с Наполеоном, вместо того, чтобы следовать по стопам Екатерины на Дунае, Румянцев стушевался, посвятив себя исключительно делам своего департамента. Тильзитский договор, намечая возврат к восточной политике, естественно снова выдвинул Румянцева на первый план и указал на него, как на человека, назначенного самой судьбой, почти незаменимого. Призванный к власти, он внес в политику взгляды более установившиеся, чем взгляды его государя, в планах которого было нечто туманное и неопределенное, придал более смелый характер ее стремлениям, больше твердости ее выводам. Он более Александра был предан идее о разделе Турции и, во всяком случае, не допускал окончания настоящего кризиса без значительного расширения для своего отечества. Благодаря его влиянию начинают точнее определяться взгляды России на Восток. Желания очень пылкие, но в то же время очень неопределенные, стремятся превратиться в строго обдуманную связную систему, в которой разрыв с Англией составляет один из существенных элементов. Правда, Англия долго закрывала глаза на восточные захваты России. Напротив, она рукоплескала победам Екатерины II. Чтобы оказать ей содействие при уничтожении оттоманского флота, она ссужала ее своими моряками и офицерами и направляла действия России в восточных морях. В этом зрелище восемнадцатого века нет ничего удивительного. Такое поведение Англии, выступившей впоследствии соперницей России на Востоке, объяснялось коммерческой выгодой. В то время Восток оставался еще рынком Франции, Россия же была рынком Англии, и наши соседи по ту сторону Ла-Манша помогали своим покупателям, потребителям их произведений, во вред туркам, которые отказывались от лондонских сукон ради лангедокских. Но накануне революции, в то время, когда успехи России угрожали самому существованию Турецкого государства, когда и Англия тоже создавала себе сферу влияния в Азии, Питт пророчески предугадал столкновение между двумя силами, стремящимися к одной цели. Он нашел неблагоразумным допустить переход сухопутных путей в Индию из беспечных рук мусульман в руки честолюбивых и властолюбивых русских. Он попробовал возвести сохранение Оттоманской империи в догмат британской политики.[224] Но нация не поняла его и отказалась за ним следовать. Купцы Сити почти что взбунтовались при мысли о войне с Россией. Питт не мог действовать и был только предвестником.

Его доктрина возродилась уже после него под влиянием событий. Следствием революции и египетского похода было изгнание нас из турецких гаваней на Средиземное море. Англичане заняли отчасти наше место и оказались соперниками русской торговли. Между тем, как в Европе интересы Англии и России оставались тесно связанными, на Востоке они стали в противоречие, и между обоими государствами вырос антагонизм. Хотя в 1807 г. необходимость сломить французское влияние и сблизила их на этой почве, и привела к чуду появления английского флота, угрожавшего Константинополю именем царя, но это противоестественное соглашение, дело растерявшейся политики, не могло долго продолжаться. Скрытая, но уже глубокая вражда, которую оно прикрывало, ждала только случая, чтобы вспыхнуть. Этот случай доставил Тильзит. Сен-Джемский кабинет тотчас же понял, что Восток был одним из предметов состоявшегося между обоими императорами договора, и счел нужным противопоставить предполагаемым притязаниям России декларацию принципов: правительство Его Величества, сказал Каннинг русскому министру, никогда не признает сделки, результатом которой будет принесение в жертву Порты.[225] Это сообщение сильно поразило Александра и Румянцева.

Оно доказало им, что в политике Англии произошел полный переворот, что с этих пор она становится на пути их честолюбивых стремлений, что рано или поздно им придется сломить ее, прежде чем осуществить ожидаемые за счет Турции выгоды.

Для России же было в высшей степени важно покончить счеты с Портой без промедления. Настроение Наполеона было таково, что ей представлялся чрезвычайно благоприятный случай приступить к этому делу, и не только потому, что она, по-видимому, могла отнять у Порты громадные владения, но также и потому, что при существующих условиях исключалось при разделе участие Австрии или, по крайней мере, ей предоставлялась второстепенная роль. Из всех государств Австрия была расположена выгоднее других, чтобы мешать успехам России на Востоке или их уравновешивать. В переговорах о разделе, происходивших в разные времена, всегда нужно было для отвращения ее вражды или чтобы заручиться ее содействием подкупать ее алчность обещаниями богатых возмещений. По опыту было известно, что всякое преследуемое Россией на Востоке предприятие на половинных с нею началах будет оплачено со стороны России жертвами, которые отчасти уничтожат ее выгоды. Следовательно, для Александра было неожиданной случайностью, истинным счастьем, что он застал Наполеона в Тильзите в минуту его неприязни к Венскому двору, когда он был предубежден и раздражен против него и не прочь был наказать его за двусмысленное поведение во время войны, отказав ему в каком бы то ни было серьезном расширении на Востоке. Правда, Австрия могла бы восстать против такого решения, но она еще не вполне оправилась от сильного удара, который был ей нанесен Наполеоном в 1805 г. Ее военные преобразования не были окончены, бездеятельность Австрии при недавних обстоятельствах в достаточной степени показала ее неспособность к действию. Было бы легко ценой некоторых уступок ее самолюбию заставить ее закрыть глаза на принесенные ею в жертву интересы. Так как невозможно было без войны с англичанами выполнить какое бы то ни было важное дело на Востоке (а дело шло о разделе совместно с Наполеоном или об отдельных завоеваниях, предпринятых с его согласия), то Россия думала, что самое лучшее было бы начать войну с Англией и привести в исполнение свои планы теперь же, пока не нужно было опасаться вмешательства неудобного третьего лица. Император Александр был склонен сильнее скрепить с нами узы и добросовестно исполнить свои обещания в надежде разрешить восточный вопрос с одной только Францией, против Англии и без Австрии.[226]

Такой расчет не ускользнул от Лондонского двора. Поэтому, высказавшись сперва о предполагаемых требованиях России, как о неприемлемых, он понял опасность держаться на такой определенной почве и теперь старался доказать в Петербурге, что между давнишними друзьями сам Восток мог бы служить материалом для полюбовной сделки. Турецкий вопрос и был тем вопросом, к которому должен был приступить Вильсон, и, если возможно, основательно обсудить его во время второго путешествия. В секретных предписаниях ему было приказано не уступать ни в чем, что могло бы скомпрометировать существование Оттоманской империи, но во всем остальном он должен быть уступчивым и быть как можно предупредительнее с Александром.

30 октября он виделся с Румянцевым. Прежде всего он изложил предложение относительно Дании и Балтийского моря; но вскоре оба собеседника, как будто почувствовав, что не в этом суть дела, заговорили о других предметах. Вильсон заявил, что ради сохранения дружбы царя Англия готова на самые большие жертвы; что она не хочет ссорить его с Францией и вовлекать в новую коалицию, а просит только его нейтралитета и будет вести свое дело, не вмешивая его. Затем, приняв таинственный тон, посол объявил, что его правительство не начнет переговоров с Наполеоном до тех пор, пока не создаст против французского стремления к мировому господству достаточных преград; что такую гарантию могут дать только значительные территориальные выгоды для Пруссии и России за счет Германии. Здесь Румянцев не мог скрыть некоторого удивления. Можно ли, высказал он, допускать, чтобы Россия согласилась расшириться по направлению к Франции и неосторожно создала себе условия для столкновения с грозной империей? Вильсон не настаивал, и перешли к вопросу о Востоке.

Там, сказал эмиссар Каннинга, Англия согласится на все, что будет совместимо с ее принципами. Конечно, она никогда не согласится на уничтожение и полный раздел Турции, но, тем не менее, она признает, что у России по ту сторону Дуная первостепенные интересы. Вместо того, чтобы оспаривать ее интересы, она желала бы стать на страже их и заботиться о них, как о своих собственных. Она знала, что петербургский кабинет поддерживал переписку с греками Албании, Эпира и Мореи. Эти тайные нити только что порвались вследствие потери русскими владений на Средиземном море, которые служили передаточной инстанцией. Англия предлагала с помощью английских агентов снова связать их, предлагала сделаться посредником царя в отношениях с традиционными клиентами его империи. Мало того, ее щедрость приберегала для Александра великолепный подарок, настоящую жемчужину Востока, о цене которой Россия могла судить лучше, так как долго владела ею. “Я должен вам сказать, – объявил Вильсон, – что Англия предполагает немедленно напасть на уступленные Франции Ионические острова и захватить их во что бы то ни стало, так как не желает, чтобы ими владела Франция. Мы не намерены удерживать их за собой и хотим при заключении мира принудить Францию уступить их вам”. Таким образом Англия возвратила бы своим прежним союзникам то, что Франция только что отняла у них и своею кровью загладила бы одно из последствий Фридланда. Может быть, Россия хочет большего? Есть еще средство удовлетворить ее. Она занимает Молдавию и Валахию, и общий голос приписывает ей намерение удержать их. Великобритания могла бы на это согласиться, так как не усматривает в потере Турцией этих провинций настоящего расчленения, но при одном условии: чтобы найдено было средство вознаградить Австрию и чтобы все было сделано с ее согласия. Высказывая последнюю уступку, Вильсон, вероятно, рассчитывал произвести наибольшее впечатление. Он не знал, что сопровождавшая ее оговорка совершенно ее обесценивала, так как русские считали, что одна из существеннейших выгод их настоящего положения состояла в том, что им не нужно было считаться с Веной. Сверх того, в Тильзите Наполеон, видимо, был расположен предложить сразу все то, что с таким трудом позволяла вырвать у себя Англия; он даже позволил провидеть блестящее будущее. Неподкупность России была только тонким расчетом; британские предложения мало ее трогали потому, что она ждала с нашей стороны решительные надбавки.

Румянцев ответил молчанием на заманчивые слова Вильсона. Предоставляя ему высказываться, расточать обещания и исчерпывать убеждения, он за все время свидания ничем не проявил себя, и англичанин, несмотря на утонченную вежливость министра, ушел после разговора разочарованный, смущенный, спрашивая себя, не расточал ли он напрасно свое красноречие перед собеседником, мнение которого было уже известно.[227]

Тогда неизбежность разрыва сделалась очевидной для всех, даже Говер прозрел. Нашим врагам оставалась одна надежда. Они рассчитывали на возмущение общественного мнения, настолько сильное и единодушное, чтобы заставить императора отступить из страха перед последствиями, которые могли быть результатом его решения. Вильсон, деятельный более, чем когда-либо, напрягал все силы, чтобы вызвать такое движение. По невероятной дерзости его речей можно было задать себе вопрос, не приехал ли он в Россию для того, чтобы вызвать восстание. “У него вид человека, прибывшего ускорить роковое событие”,– писал Савари, который всегда предавался мрачным предчувствиям.[228]

Все свое время наш неутомимый противник посвящал или тайным собраниям с единомышленниками, или агитации. Утром он работал – по его выражению – с руководителями английского заговора; день проводил в обществе кавалергардских офицеров, большинство которых кутило, нуждалось в деньгах и не прощало нам Аустерлица. Вечером он показывался на всех светских собраниях, на обедах, чаях, балах и ужинах, где разжигал против нас ненависть и раздавал пароль. Возобновление зимнего сезона, открывая обществу обычные места свиданий и увеселений, давало Вильсону случай находить его в большом сборе и открыто поучать его. В театрах можно было видеть, как он перебегал из ложи в ложу с видом генерала, который делает смотр своим войскам и дает добро к сражению. 31 октября большой вечер у одной из придворных дам подал повод к некоторого рода манифестации в его честь. Он имел честь открыть бал с графиней Ливен, обер-гофмейстериной императрицы-матери, а принцесса Амелия выбрала его своим кавалером в полонезе. Этот танец, или скорее марш, напоминающий величественное и торжественное шествие при блеске люстр, среди блестящих мундиров и роскошных туалетов, перед шестьюстами самых знатнейших особ в Петербурге, принял для молодого англичанина размеры триумфа. Но было ли это триумфом Англии? Вильcон надеялся, что это так, и написал об этом в дневнике.[229] Но его победный клик был преждевременным. Опьяненный салонными успехами, он заблуждался относительно могущества своих интриг. При том, потеряв всякую меру, он дал своим противникам поводы его выжить, а кроме того его неосторожность доставила ему жестокую неприятность.

С целью сильнее возбудить умы он привез в Россию несколько экземпляров брошюры под названием “Размышления о тильзитском мире”. Это был памфлет, сочиненный в Лондоне, В нем были среди обычных ругательств, направленных против Франции, фразы, безусловно, оскорбительные для Александра. Вильсон и Говер взяли на себя раздачу этого сочинения, и вскоре оно ходило по всем гостиным; оно распространялось и делало свое дело, ускользая, однако, от императорской полиции; оно было везде, но было неуловимо. Савари, следивший за всеми деяниями англичанина, остановился на мысли, что его собственные способности сыщика могли бы оказать услугу правому делу. Не стараясь соперничать с Вильсоном на почве изящных манер и успехов в свете, он начал гоняться за таинственной брошюрой, и ему удалось достать один экземпляр. На другой день, приглашенный на обед к императору, он позаботился захватить с собою свою находку.

“Итак, члены английской партии снова заговорили? – сказал ему император при встрече. – Да, Государь, и даже, как никогда еще до сих пор. На этот раз, кажется, это достойно внимания, так как в самом Петербурге и даже среди чинов вашего двора распространяются пасквили, в которых осмеливаются сеять раздор между Вашим Величеством и народом и армией. Эти отвратительные сочинения привезены сюда из Лондона Вильсоном и розданы им Орлову, Новосельцеву, Кочубею, Строганову и некоторым другим. – Император: А вы сами читали эту брошюру? – Да, Государь, вот она. Я постарался достать ее для вручения вам. По ней Ваше Величество увидит, не пришло ли время помешать этим господам зайти слишком далеко, дабы вы не были вынуждены покарать их слишком строго. – Император (с довольным видом): Очень вам благодарен, генерал; Румянцев (Romanzof)[230] обещал мне это сочинение, но он все еще не может достать его, вы оказались искуснее его…”

“Я только что прочел эту подлую брошюру, – сказал вечером император. – Нужно быть очень смелым, чтобы привезти подобное сочинение вместе с депешами кабинета. Благодарю вас, что вы мне ее дали. Напишите о ней Императору, но добавьте, что вместо того, чтобы придавать ей значение, я попираю ногами все, что в ней говорится о нем и обо мне. Надеюсь, что у него обо мне достаточно хорошее мнение, чтобы быть уверенным в моей непоколебимости”. Затем Александр, скорее, с грустью, чем с негодованием, высказался о людях, которые взяли и распространили пасквиль, о предателях, которых он повсюду встречает на своем пути, о деятелях, неспособных его понять и ему служить. “Ваш император, – сказал он, – счастливее меня; он нашел готовых людей и многих создал сам. Мне же, наоборот, не хватает даже того, что у вас называется людьми, чтобы составить министерство. Независимо от этого я унаследовал тысячи злоупотреблений, которые нужно искоренить, тысячи должностных лиц, недостойных занимаемого им места”. Он долго продолжал в том же тоне, говорил о своем желании все обновить, о препятствиях, которые ему ставил существующий социальный строй в России, о безобразных обычаях, введенных при предшествующих правительствах, о невежестве народа, сделавшегося для дворян предметом купли и продажи. Он прибавил следующие знаменательные слова, в которых поистине, обрисовывается душа, поклонявшаяся добру и прогрессу: “Я хочу вывести народ из его варварского состояния. Скажу более, если бы цивилизация была достаточно подвинута, я уничтожил бы рабство, хотя бы ценой своей головы”.[231]

Затем он отпустил Савари, обещая дать строгое предостережение виновным. На этот раз гнев его не остался без последствий: “Кочубей, – писал генерал на полях своего донесения, – только что получил приказ вернуть обратно портфель, Новосильцеву приказано отправиться путешествовать. Орлов, упав к ногам императора, признался, что Говер лично передал ему брошюру”. Эти меры строгости непосредственно предшествовали решительным мерам против Англии. Вильсон осмелился написать царю. Его письмо вернулось к нему не распечатанным. Несколько дней спустя, 7 ноября, была выпущена грозная декларация против его правительства; в ней объявлялось о прекращении сношений и снова признавалась непререкаемость принципов морского права, оспариваемых в Лондоне. Декларация непосредственно предшествовала началу враждебных действий.

Инструкции, в которых содержалось предписание обратиться к России с призывом к враждебным действиям против Англии, посланные Савари в ноябре, прибыли в Петербург только в конце этого месяца. Таким образом, еще до получения от Наполеона положительного требования, за месяц до установленного тильзитским договором срока, Александр объявил себя врагом Англии и дал союзнику неопровержимое доказательство своей искренности, совершив насилие над чувствами и материальными интересами своего народа. Благодаря искусству, с которым Савари сумел обратить против наших противников не рыцарское оружие, которым они пользовались, он, быть может, на несколько дней ускорил крайние меры: благодаря ему они приобрели более резкий и неожиданный характер. Однако приписывать его вмешательству, как бы своевременно оно ни было, решающее значение в деле разрыва значило бы преувеличивать его роль. Александр решился на войну только потому, что быстрый ход развития его политических взглядов, который мы в нем заметили, достиг в это время своего апогея; досрочное исполнение по отношению к Франции своих обязательств представлялось ему как необходимый фактор активной политики, на которую он бесповоротно решается на Востоке, и как необходимое условие для предъявления настойчивых и обоснованных требований услуг за услуги. Несмотря на то, что он с каждым днем все более отдается надеждам, которые породил в нем Наполеон, и что обстоятельства для их осуществления кажутся ему особенно благоприятными, он до сих пор не решался еще выставить их в определенной форме. Он ждет, чтобы император заговорил первым и чтобы от него исходило продолжение разговора, начатого в Тильзите. Стремясь к обширным приобретениям, он ставит их в известной степени в зависимость от решения, которое примет Наполеон по всей совокупности турецкого вопроса. В случае, если Франция предпочтет отложить раздел, он не прочь удовольствоваться выгодными исправлениями границ в Европе и Азии, – как о том свидетельствуют труды, составленные по его указаниям.[232] Теперь его притязания, развившиеся и созревшие под влиянием работы мысли и нашедшие поддержку в Румянцеве, ясно определяются и смело выступают вперед. Он решается предъявить свои требования. Чтобы иметь возможность многого потребовать, он соглашается на все, что может дать, т. е. на предупреждающее наши желания содействие против Англии. Уплатив вперед по своему счету, он чувствует в себе достаточно мужества, чтобы обратиться к Франции с просьбой уплатить и ему по первому его требованию; исполнив корректно, даже предупредительно, свои обязательства, он считает себя вправе требовать от Наполеона полной взаимности. Преступное нападение на Данию дает ему справедливый повод к разрыву с Англией. Оно уничтожает его колебания и успокаивает его совесть. Конечно, благородное негодование вместе с желанием придать всем своим поступкам вид утонченной честности, способствовало его решению, но не это было побудительной причиной, и в то же время, когда он подписывал акты, в которых объявлял себя врагом Англии, его взоры устремлялись скорее на берега Дуная, чем на дымящиеся развалины Копенгагена.

Такое направление его мыслей ясно обрисовывается в его словах и пояснениях, которыми он обставил свое сообщение Савари о принятых против Англии мерах. Александр сообщил ему о всех предложениях, которыми осыпала его Англия, подчеркивая особенно те, которые имели отношение к Востоку. “Скажите императору, – прибавил он, – что интрига достигла своего апогея; нас хотели подкупить, но меня не проведешь; я моментально всех выпроваживаю за дверь”.[233] Этим он давал понять, что ему приятнее быть обязанным исполнением своих желаний Наполеону, чем общему врагу. Со своей стороны Румянцев в замаскированных, но достаточно сильных выражениях, насилуя смысл тильзитского договора, старался установить полное тождество между обязательствами, подписанными Александром против Англии, и обещаниями Наполеона относительно Турции и старался обсуждать оба вопроса параллельно. При изложении средств, предназначенных для морской войны, он сделал обзор событий на Востоке. По его мнению, положение в Константинополе ухудшалось с каждым днем. Там хронически царили беспорядок в правлении, волнение на улицах, насилие и бунт в войсках, Турция начинала распадаться. “Вот увидите, – говорил министр, – что вскоре вынуждены будут объявить в газетах, что Оттоманская империя скончалась и что приглашают ее наследников явиться за наследством”.[234] Император не пренебрегал пользоваться такими же приемами. Объявив Савари, что его решение окончательно принято и что он порвал с Англией, он сказал: Поговорим о другом”. Он напомнил при этом, в каких выражениях вынес Наполеон в Тильзите приговор Турции, и с особым удовольствием повторял этот приговор, сорвавшийся с непогрешимых уст.

Эти намеки и вызовы на объяснения были прелюдией требований по форме. Не говоря еще о разделе, Александр пригласил Савари передать Наполеону его формальную просьбу о княжествах; он желал, чтобы Молдавия и Валахия, во всяком случае независимо от решения, принятого относительно судьбы Оттоманской монархии, были присоединены к его империи. Сообщение об этом сделалось предметом депеши, написанной Савари 18 ноября,[235] спустя девять дней после манифеста о войне с Англией, и близость чисел окончательно указывает на тесную связь, которую устанавливала Россия между обоими событиями. В то же время Россия вызывающе держала себя на Дунае. Она мешала успешности наших примирительных шагов, предпринятых в силу тильзитского договора, вызывала разного рода затруднения, умышленно поддерживала конфликт и ясно выражала свое намерение отклонить всякое основанное на умеренности соглашение с турками и, в крайнем случае, оставить за собой часть их империи и за их счет вознаградить себя за услугу, оказанную нам против Англии.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.