1. Начало конца
1. Начало конца
Февральские уличные беспорядки, начавшиеся 23 февраля 1917 г. в Петрограде, подразумевали недостаток хлеба как повод для протеста. Между тем хлеб в столице был. Как писал по материалам следственной комиссии Временного правительства Блок, «запасы города и уполномоченного достигали 500 000 пудов ржаной и пшеничной муки, чего, при желательном отпуске в 40 000 пудов хватило бы дней на 10–12. Хабалов потребовал от Вейса, чтобы он увеличил отпуск муки. Вейс возражал, что надо быть осторожным, и доложил, что лично видел достаточные запасы муки в пяти лавках на Сампсониевском проспекте. Генерал для поручений Перцов, посланный Хабаловым, доложил, что и в лавках на Гороховой мука есть».
24 февраля в газетах появилось объявление Хабалова: «За последние дни отпуск муки в пекарни для выпечки хлеба в Петрограде производится в том же количестве, как и прежде. Недостатка хлеба в продаже не должно быть. Если же в некоторых лавках хлеба иным не хватило, то потому, что многие, опасаясь недостатка хлеба, покупали его в запас на сухари. Ржаная мука имеется в Петрограде в достаточном количестве. Подвоз этой муки идет непрерывно»[20].
Забастовка, тем не менее, разрасталась. Нужно помнить, что, как пишет ген. Глобачев, «через ЦВПК в рабочие массы были брошены политические лозунги и был пущен слух о надвигающемся якобы голоде и отсутствии хлеба в столице». Кроме того, не прошло и месяца с ареста рабочей группы ЦВПК, а даже советские монографии признают, что «расправа с легальной рабочей организацией вызвала негодующие отклики». Гучков, который вначале был очень смущен потерей рабочей группы, вскоре, очевидно, понял, что из этого ареста можно извлечь большую выгоду для переворота. Недаром он рассылал по заводам и фабрикам подписанные им циркуляры ЦВПК с призывом рабочих к протесту. Гучков понимал, что теперь бунт обеспечен. Когда после переворота бунт рабочих нужно будет прекратить, новое правительство (где он рассчитывал на пост военного министра) освободит рабочую группу, и она продолжит работу в другом направлении.
Как уже говорилось, несмотря на арест рабочей группы ее план демонстрации в день открытия Думы был осуществлен. 14 февраля перед Таврическим дворцом собралось около 500 человек. В этот день бастовало 80 тыс. человек. Забастовочное движение подхватили те же партии, которые руководили стачками 1905-го. За двенадцать лет методы не поменялись, и теперь в 1917-м вернулись знакомые приемы.
По полицейским сводкам:
23 февраля.
«Около 5 часов дня толпа численностью до 200 человек подступила к запертым воротам Орудийного завода (Литейный проспект, № 3) <…> часть толпы успела проникнуть в мастерские и снять рабочих в числе 1900 человек <…> другая толпа, проникнув со стороны Шпалерной улицы в мастерские гильзового отдела завода, сняла там с работы около 3000 человек, преимущественно женщин».
«В 2 часа 45 минут дня толпы рабочих, преимущественно из подростков, сняли рабочих с картонажной фабрики Киббель (на Большой Ружейной улице) и пытались также снять рабочих Трубочного завода на Кронверкской улице, 7…».
«Около 4 часов дня огромная толпа рабочих подступила к снаряжательному отделу Петроградского Патронного завода (по Тихвинской улице, № 17), где и сняла рабочих 5000 человек. Администрацией завода задержано и доставлено в участок 19 человек, которые ворвались на завод и, бегая по мастерским, снимали рабочих».
«В 9 часов вечера небольшая толпа рабочих снова собралась у Арсенала (в районе 1 участка Выборгской Части) и не допускала ночную смену на работу».
24 февраля.
«В три часа дня толпа рабочих около 200 человек пыталась проникнуть на завод резиновой мануфактуры «Треугольник» (по Обводному каналу) с целью снять рабочих этого завода…»
«В начале двенадцатого часа дня толпа рабочих женщин и подростков числом до 5000 человек подошла к воротам Петроградского военно-подковного завода и с криком: «Бросай работу!» — пыталась сломать и ворваться в завод…».
«На красильной фабрике Пеклие по Строгановской набережной явившаяся толпа бастующих рабочих сняла рабочих этой фабрики, разбив два стекла в мастерских».
25 февраля.
«В 9 часов утра толпа бастующих рабочих проникла в помещение типографии газеты «Новое время» (Эртелев переулок, 13), разбила в окнах несколько стекол и сняла рабочих типографии».
«Около 10 часов утра толпа численностью до 800 человек подошла к зданию Государственной типографии с целью снять рабочих…»
Авторство подобного приема не составляло тайны для соответствующих учреждений. 26 февраля агент охранного отделения Матвеев доносил: «В Василеостровском районе эсдеками ведется широкая агитация за продолжение забастовки и уличные демонстрации. На происходящих митингах приняты решения применять террор в широких размерах по отношению к тем фабрикам и заводам, которые станут на работы». Террор против работающих оставался для социал-демократов излюбленной возможностью заставить население столицы взбунтоваться. По показаниям Протопопова, 24 февраля «на некоторых фабриках и заводах рабочие явились вовремя, была надежда, что забастовка прекращается. Вскоре, однако, стали появляться забастовщики, которые снимали товарищей с работы, они ходили в одиночку или кучками».
Министр внутренних дел Протопопов, который «во всем полагался исключительно на подведомственные ему органы», обладал странной верой в ген. Хабалова. В своих показаниях Протопопов говорит, что «жаловался царю на генералов Рузского и Савича, притеснявших ген. С. С. Хабалова». Он просил выделения Петроградского военного округа из Северного фронта и подчинения его Хабалову вместо Рузского, т. к. тогда «ген. С. С. Хабалов будет иметь больше самостоятельности при подавлении революционного движения среди рабочих». Рузский «не возражал», считая Петроград «страшной обузой». 5 февраля Петроградский округ был подчинен Хабалову.
Такая мера могла бы помочь, если бы Хабалов был настроен на решительные действия. Но, как говорит ген. Глобачев, «ген. — лейт. Хабалов, прекрасный преподаватель и педагог, прошедший всю свою службу в военно-учебном ведомстве, совсем не был ни строевым начальником, ни опытным администратором». Голицыну Хабалов показался «очень не энергичным и мало сведущим тяжелодумом». Ген. Курлов отзывается о Хабалове еще жестче и считает его «совершенно бездарным, безвольным и даже неумным». И этот человек, пользовавшийся огромным доверием Протопопова, был поставлен им и против Гучкова с его бесчисленными друзьями, и против социалистических агитаторов.
«24 февраля, — пишет Глобачев, — ген. Хабалов берет столицу исключительно в свои руки. По предварительно разработанному плану, Петроград был разделен на несколько секторов, управляемых особыми войсковыми начальниками, а полиция была почему-то снята с занимаемых постов и собрана при начальниках секторов. Таким образом, с 24 февраля город в полицейском смысле не обслуживался. На главных улицах и площадях установлены были войсковые заставы, а для связи между собой и своими штабами — конные разъезды. Сам Хабалов находился в штабе округа на Дворцовой площади и управлял всей этой обороной по телефону.
Итак, убрав полицию, Хабалов решил опереться на ненадежные войска, так сказать, на тех же фабрично-заводских рабочих, призванных в войска только две недели тому назад».
Хабалов держался до 28 февраля, изображая диктатора и выпуская соответствующие объявления, пока не оказалось, что «оборона наша безнадежна», потому что «у нас не только не было патронов, почти не было снарядов, но, кроме того, еще и есть было нечего». Выпустив из рук войска, он не мог даже поговорить по прямому проводу с ген. Ивановым, потому что, по словам барона Дризена, «хотя Гвардейский штаб отделен от дворца одной только Миллионной, храбрый генерал не решается перейти ее для разговора с Ивановым». 28 февраля Хабалов решил «очистить Адмиралтейство», и «все разошлись постепенно, оставив оружие»[21].
За день до этого Совет министров собрался в Мариинском дворце, собираясь распоряжаться в Петрограде. Беляев и Голицын решили сместить Протопопова, который был мишенью для насмешек Думы. Уволить министра мог только Государь; они велели Протопопову «сказаться больным» и стали составлять новое правительство. На пост министра внутренних дел, как пишет Покровский, «отыскали какого-то генерала, председателя или прокурора Главного военного суда, фамилию которого не упомню и которого решительно никто не знал, и решили не справляться о том, согласен ли он или нет, и возложили на него управление министерством». Министры послали в этот день все-таки и телеграмму Государю с просьбой объявить столицу на осадном положении, «каковое распоряжение уже сделано военным министром по уполномочию Совета министров собственною властью».
На этом самостоятельное правление министров закончилось, и эти достойные люди побежали. Добровольский просил приюта в итальянском посольстве. Протопопов вечером 27 февраля в грязной шубе явился в Думу со словами: «Я желаю блага Родине и потому добровольно передаю себя в ваши руки» — и объяснил, что нарочно плохо управлял страной, чтобы приблизить революцию[22]. Войновский-Кригер и Покровский, оставшиеся в Мариинском дворце, по словам самого Покровского, «затушили освещение и даже решили спрятаться (под столы) в надежде, что таким образом вошедшие в комнату, может быть, нас не заметят». Есть данные, что под столом в Мариинском дворце обнаружили и военного министра Беляева[23].
Отъезд Государя в Ставку означал, что столица остается в руках таких людей. Но, как мы увидим в дальнейшем, армия была в руках еще худших господ. Не уехать Он не мог. В то время как общество жило ожиданием переворота, Государь думал прежде всего о войне. К тому же надо сказать, что Протопопов, говоривший, что он один может спасти Россию, выбрал для этого очень своеобразную тактику. Ген. Глобачев описывает свой доклад о том, «как прошел день 9 января»: «Мною было доложено, что в этот день в Петрограде забастовало до 200 тыс. рабочих и что Охранным отделением были ликвидированы три подпольные организации, взяты три нелегальные типографии и много печатного нелегального материала. Протопопов тут же при мне позвонил по телефону к председателю Совета министров кн. Голицыну и доложил: «День 9 января прошел благополучно, забастовок не было — так, какие-то пустяки; мы арестовали три боевые дружины с большим материалом».
Большую роль в февральских событиях играло то настроение, под которым Милорадович при восстании декабристов сказал: «Я кончу один это дело» — и поехал на Сенатскую площадь говорить с мятежными войсками. В действиях Протопопова и особенно Хабалова заметно стремление не доводить до Государя подробностей событий, как будто происходящее в Петрограде — их личное недоразумение с рабочими и солдатами. При первых же обманчивых признаках успокоения 26 февраля утром Хабалов спешит донести Государю, что беспорядки прекратились. Хабалов долго пытался успокоить не то Его, не то себя, в результате невольно оттянул возвращение Государя из Ставки, и только 27 февраля, когда в Петрограде был создан «Исполком Совдепа», в дневнике Государя появилась запись о беспорядках, а Ставка, наконец, поняла, что «по-видимому, генерал Хабалов растерялся».
Ген. Лукомский в мемуарах подробно описал характерные переговоры, происходившие в этот день в Ставке. Около 12 часов состоялся разговор по прямому проводу Великого князя Михаила Александровича с ген. Алексеевым. Великий князь просил передать Государю, что, по его мнению, необходимо объявить о согласии на ответственное министерство. Алексеев доложил об этом разговоре Государю. Государь просил ответить Великому князю, что «благодарит за совет, но что он сам знает, как надо поступить». Позже была получена телеграмма от кн. Голицына, тоже об ответственном министерстве. «Генерал Алексеев, — пишет Лукомский, — хотел эту телеграмму послать с офицером для передачи ее Государю через дежурного флигель-адъютанта.
Но я сказал генералу Алексееву, что положение слишком серьезное и надо ему идти самому; что, по моему мнению, мы здесь не отдаем себе достаточного отчета в том, что делается в Петрограде; что, по-видимому, единственный выход — это поступить так, как рекомендуют Родзянко, великий князь и кн. Голицын; что он, генерал Алексеев, должен уговорить Государя.
Генерал Алексеев пошел.
Вернувшись через минут десять, генерал Алексеев сказал, что Государь остался очень недоволен содержанием телеграммы кн. Голицына и сказал, что сам составит ответ.
— Но вы пробовали уговорить Государя согласиться на просьбу председателя совета министров? Вы сказали, что и вы разделяете ту же точку зрения?
— Государь со мной просто не хотел и говорить. Я чувствую себя совсем плохо и сейчас прилягу. Если Государь пришлет какой-нибудь ответ, — сейчас же придите мне сказать.
Действительно, у генерала Алексеева температура была более 39 градусов».
Через два часа появился Государь со своей ответной телеграммой Голицыну, содержавшей решительный отказ. При этом Он сказал Лукомскому: «Скажите, что это мое окончательное решение, которое я не изменю, а поэтому бесполезно мне докладывать еще что-нибудь по этому вопросу».
Лукомский отнес телеграмму Алексееву, поднял его и заставил опять пойти спорить. «После некоторых колебаний начальник штаба пошел к Государю.
Вернувшись, сказал, что Государь решения своего не меняет».
Вечером выяснилось, что Государь решил ехать в Царское Село. Лукомский разбудил Алексеева и потребовал от бедного больного генерала, чтобы он отговорил Государя (мог бы, наконец, и сам пойти). «Ген. Алексеев оделся и пошел к Государю. Он пробыл у Государя довольно долго и, вернувшись, сказал, что его величество страшно беспокоится за императрицу и за детей и решил ехать в Царское Село». Государь уехал навстречу опасности.
Гучков замечательно изучил Его и знал, что этот отъезд непременно будет. Теперь ему нужно было действовать.
В этот день в Думе обсуждалось, подчиняться ли полученному указу о роспуске. Этот указ, подписанный Государем, лежал у кн. Голицына в качестве крайнего средства. С началом беспорядков Голицын посчитал, что пора указ предъявить. Дума решила не расходиться, но, чтобы не быть обвиненной в неподчинении, собралась вместо Белого зала в полуциркульном. Надо ли говорить, что это решение приняли масоны? Именно Некрасов вызвал своих друзей в Думу — Керенского, Ефремова, Чхеидзе — и, опираясь на них, убедил Думу не расходиться[24]. Милюков предложил создать временный комитет Думы «для восстановления порядка и для сношений с лицами и учреждениями». Комитет был избран. По словам Шульгина, «это было бюро Прогрессивного блока с прибавлением Керенского и Чхеидзе». Вышло и воззвание временного комитета: «Временный Комитет членов Государственной думы при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванной мерами старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка. Сознавая всю ответственность принятого им решения, Комитет выражает уверенность, что население и армия помогут ему в трудной задаче создания нового правительства, соответствующего желаниям населения и могущего пользоваться его доверием. Председатель Государственной думы Михаил Родзянко. 27 февраля 1917 г.»
27 февраля в Думу вошла толпа. «Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди… Живым, вязким человеческим повидлом они залили растерянный Таврический дворец, залепили зал за залом, комнату за комнатой, помещение за помещением», — пишет Шульгин. — <…> С этой минуты Государственная Дума, собственно говоря, перестала существовать». «Брали с бою», главным образом, буфет. Какой бардак был в Таврическом дворце, хорошо видно из рассказа Маяковского, как он «пошел с автомобилями к Думе. Влез в кабинет Родзянки. Осмотрел Милюкова. Молчит. Но мне почему-то кажется, что он заикается. Через час надоели. Ушел»[25].
В Круглом зале появилась «группа в 7–8 оборванных человек», выпущенных из Крестов. «Вскоре к группе стали подходить еще разные личности <…>, — пишет член IV Думы Мансырев. — Группа, возросшая уже человек до 30, направилась из зала по коридору и остановилась у дверей обширной комнаты, служившей для заседаний бюджетной комиссии; кто-то сказал: «Вот здесь будет удобно», — и все вошли в комнату. Стоявший у дверей служитель их безмолвно туда пропустил. Но через несколько минут из дверей показались двое, быстро направлявшиеся в кабинет Родзянко, где заседал Совет старейшин. Вернулись они скоро, и я слышал, как, отворив дверь в комнату, где продолжали сидеть все остальные, пришедшие объявили: «Сказал, что можно».
Оказывается, сами собравшиеся усомнились в возможности захватным правом воспользоваться комнатой во дворце и послали спросить о том председателя Думы, который им ответил: «Пускай сидят».
Эта оборванная группа, спрашивающая у Родзянко разрешения занять комнату, была первый «Исполнительный комитет Совета рабочих депутатов», который тут же призвал рабочих выбрать в Совет своих делегатов и назначил время заседания. Вечером состоялось первое заседание Совета, а ночью — первое столкновение с ним Родзянки. «Нет, господа! — кричал Родзянко, стуча кулаком по столу. — Уж если вы заставили нас вмешаться в это дело, так будьте добры повиноваться!»
Откуда взялся этот Совдеп? Состав его, во-первых, был весьма своеобразным. «Более энергичные из числа революционеров, сплошь и рядом не рабочие и не солдаты даже, являлись в Государственную думу и заявляли себя депутатами от того или иного промышленного предприятия или воинской части», — пишет Глобачев. Еще важнее то, что к созданию Совдепа, очевидно, приложили руку друзья Гучкова. Ольденбург говорит, что первая группа в 7–8 человек была рабочая группа ЦВПК. То же пишет Шляпников: «Освобожденные из тюрьмы представители «Рабочей группы» Центрального военно-промышленного комитета использовали свой аппарат для мобилизации своих представителей в Таврический дворец. Думская социал-демократическая фракция Н. С. Чхеидзе также собрала весь цвет меньшевизма. К.А. Гвоздев, выйдя из «Крестов», сумел дать на некоторые заводы «своим ребятам» телефонограмму о собрании совета на 7 часов вечера». Совдеп был необходим масонам, и вот почему.
Совет сразу же, с первого же заседания был воспринят немасонской частью Временного комитета (Милюков, Шульгин, Родзянко, Шидловский) как «претендент на власть». С их слов обычно повторяется, что Совет перехватил власть у Временного комитета, чем и вызвал в эти дни анархию. Вероятно, именно так им и казалось. 27 февраля Родзянко подписал тоскливое воззвание: «Временный комитет Государственной думы обращается к жителям Петрограда с призывом во имя общих интересов щадить государственные и общественные учреждения и приспособления, как-то: телеграф, водокачки, электрические станции, трамваи, а также правительственные места и учреждения», потому что «всем одинаково нужны вода, свет и проч.» «Были захвачены Советом все почтовые и телеграфные учреждения, радио, все петроградские станции железных дорог, все типографии, — пишет Шидловский, — так что без его разрешения нельзя было ни послать телеграмму, ни выехать из Петрограда, ни напечатать воззвание».
Однако приходится сделать необходимое разъяснение: руководители Совета — председатель Исполкома Чхеидзе, товарищи председателя Керенский и Скобелев — были масонами. Вероятно, им просто дано было поручение от тех масонов, которые вошли во Временный комитет Думы (Некрасов, Коновалов), — создать впечатление захвата власти. «В момент начала февральской революции всем масонам был дан приказ немедленно встать в ряды защитников нового правительства — сперва Временного комитета Государственной думы, а затем и Временного правительства», — говорит Некрасов.
Масоны недаром создали Совет. Им было необходимо создать впечатление, что пришла какая-то новая сила и делает революцию, чтобы таким образом отвести подозрение в организации переворота от себя. В их стиле прятаться за чужие спины и имена. Со стороны теперь действительно могло показаться, что происходит неведомая социалистическая революция. С появлением Совета путь назад для февральских лидеров-немасонов, которые потом вошли в состав Временного правительства, был отрезан. Была у них, впрочем, и другая цель, но пока что ее было трудно угадать, так что о ней — после.
Взгляды же советских руководителей-масонов были довольно умеренными: Чхеидзе заявил на заседании Совета, что социалистический приказ № 1 идет не от всего Совета, а от его части, Соколов уговаривал потом солдат слушаться Временного правительства и был ими избит. Судя по воспоминаниям Пешехонова, Некрасов в эти дни, как и Керенский с Чхеидзе, осуществлял связь между Комитетом и Советом рабочих депутатов. «Со стороны Совета и Исполнительного Комитета, — наивно обижается Шляпников, — не было никакой попытки борьбы с той пропагандой, которую вели члены Государственной думы. Порою с той же трибуны вслед за г. Милюковым или г. Родзянко выступали и социалисты А. Ф. Керенский, М. И. Скобелев, Н. С. Чхеидзе, но их речи были того же либерального покроя». «Некоторые члены Исполнительного Комитета, как, например, Н. Суханов, Н. Д. Соколов, Н. С. Чхеидзе, М. И. Скобелев, держали весьма тесную связь с Комитетом Государственной думы и служили не только передаточным звеном между организацией буржуазии и революционной демократией, но и проводниками многих «пожеланий» буржуазии в самом Совете», — говорит он дальше. «В февральскую революцию, — говорит сам Некрасов, — на мою долю выпала работа исключительно во Временном комитете Государственной думы и по связи с Советом депутатов». Любопытное единодушие Совета и профессора Томского технологического института по кафедре статики и сооружения мостов.
Положение было такое: в Таврическом дворце заседает в зале заседаний — Совет, а в «далеком углу» — Комитет. Комитет в большинстве убежден, что «хозяева дворца» — Совет. Тем не менее Комитет начинает рассылать от Петрограда до армии сообщения, из которых можно видеть, что власть принадлежит ему. И вот начальник штаба верховного главнокомандующего, фактически замещающий Государя в Его отсутствие, думает, что управляет всем Комитет, Комитет думает, что правит Совет, а Совет либо ничего не думает, либо сознает, что подчиняется масонскому руководству. Некрасов мог торжествовать: с 27 февраля по 2 марта в России никакой власти, кроме масонской, не было.
«…Весь день 28 февраля был торжеством Государственной думы», — пишет Милюков. Приходили на «поклонение» Думе войска. «Солдаты считали каким-то своим долгом явиться в Государственную думу, словно принять новую присягу. Родзянко шел, говорил своим запорожским басом колокольные речи, кричал о родине, о том, что «не позволим врагу, проклятому немцу, погубить нашу матушку-Русь…» — говорит Шульгин. Кроме того, в Думу приводили всех арестованных, от городовых до министров. «Привели Сухомлинова. Его привели прямо в Екатерининский зал, набитый сбродом. Расправа уже началась. Солдаты уже набросились на него и стали срывать погоны. В эту минуту подоспел Керенский. Он вырвал старика из рук солдата и, закрывая собой, провел его в спасительный павильон министров. Но в ту же минуту, когда он его спихивал за дверь, наиболее буйные солдаты бросились со штыками… Тогда Керенский со всем актерством, на какое он был способен, вырос перед ними:
— Вы переступите через мой труп!!
И они отступили…»
Сцену, так живописно рассказанную Шульгиным, Глобачев передает по-другому: «Больше всех неистовствовал и кричал Керенский, приказавший сорвать погоны с Сухомлинова, после чего перед всеми разыграл сцену необыкновенного благородства, заявив, что Сухомлинов должен быть целым и невредимым доставлен в место заключения для того, чтобы понести кару, которую ему определит справедливый революционный суд как изменнику России, и что скорее толпа пройдет по его, Керенского, трупу, чем он позволит какое-либо насилие над Сухомлиновым».
Функции Комитета сводились, таким образом, к двум: принимать «поклонение» войск и депутаций (а также самим ездить по полкам) и «разбираться» в арестованных. Члены Комитета для этого поселились в Таврическом дворце, постановив, что «Комитет заседает всегда». Эта деятельность даром для них не проходила. Набоков, пришедший 2 марта в Таврический дворец, наблюдал такую картину: «Милюков совсем не мог говорить, он потерял голос, сорвав его, по-видимому, ночью, на солдатских митингах. Такими же беззвучными, охрипшими голосами говорили Шингарев и Некрасов». 3 марта на собрании в квартире кн. Путятина Милюков, «прячась за огромным Родзянко, засыпал сидя». Керенский «носился, повсюду произносил речи, полные добрых желаний, не различая дня от ночи, не спал, не ел и весьма быстро дошел до такого состояния, что падал в обморок, как только садился в кресло, и эти обмороки заменяли ему сон». В таком виде Комитет подошел к самым решительным дням 1–2 марта, и «вести сколько-нибудь систематический разговор с людьми, смертельно усталыми, — было невозможно».
Значительно проще, чем постоянно всем находиться в Думе, было разбить Комитет на группы по 2–3 человека и распределить между ними дежурства. Но члены Комитета не решались надолго покинуть Таврический дворец, может быть, боясь, что в их отсутствие произойдет нечто невероятное, в чем они не смогут участвовать. По их воспоминаниям, об этих днях складывается впечатление, что несмотря на утомление и бессонные ночи обстановка им нравилась. Они чувствовали относительную свободу и вживались в роль правительства.
«…Дверь «драматически» распахнулась, — пишет Шульгин. — Вошел Керенский… за ним двое солдат с винтовками. Между винтовками какой-то человек с пакетами.
Трагически-«повелительно» Керенский взял пакет из рук человека…
— Можете идти…
Солдаты повернулись по-военному, а чиновник — просто. Вышли.
Тогда Керенский уронил нам, бросив пакет на стол:
— Наши секретные договоры с державами…
Спрячьте…
И исчез так же драматически…
— Господи, что же мы будем с ними делать? — сказал Шидловский. — Ведь даже шкафа у нас нет…
— Что за безобразие, — сказал Родзянко. — Откуда он их таскает? <…>
Но кто-то нашелся:
— Знаете что — бросим их под стол… Под скатертью ведь совершенно не видно… Никому в голову не придет искать их там… Смотрите…<…>
Опять Керенский… Опять с солдатами. Что еще они тащат?
— Можете идти…
Вышли…
— Тут два миллиона рублей. Из какого-то министерства притащили…»
Мансырев в мемуарах сопоставляет Комитет и Совет в дни 27–28 февраля. По его мнению, Комитет был занят «высшей политикой» и до 1 марта не «раскачался» на работу, а Совет тем временем «работал вовсю», там многочисленные депутации «находили самый радушный прием, с ними подробно беседовали, их снабжали инструкциями, им разъясняли настоящее и наводили на будущее».
Некрасов управлял положением способом, достойным масона. Он раздавал другим членам Думы поручения, которые должны были укрепить позиции Комитета. Как он говорил, «я ушел в техническую работу помощи революции». Он помогал революции, «давая директивы телефонной станции (ее устройство мне Удалось заранее изучить), отдельным представителям нашим в разных учреждениях и т. п.» Сам он при этом оставался в тени. 1 марта он послал двух членов Думы, Мансырева и Николаева, «ликвидировать» контрреволюционное настроение офицеров в с. Ивановское, «не останавливаясь даже перед арестами офицеров». Некрасов, по собственному показанию, приказал командующему Балтийским флотом арестовать финляндского генерал-губернатора Зейна. 4 марта лидер масонов предложил Набокову и Лазаревскому написать воззвание Временного правительства к стране. 1 марта он послал Шульгина «брать» Петропавловскую крепость. Шульгин поехал, написал там даже приказ коменданту не пускать в крепость толпу. После отъезда Шульгина толпа там появилась, он, узнав об этом, написал коменданту записку с просьбой показать членам Думы все камеры, и перед ним «очутились» двое членов Думы, Волков и Скобелев, т. е. два масона, которым он записку и вручил. Толпа в крепость не ворвалась. «Это, кажется, единственное дело, которым я до известной степени могу гордиться», — заключает наивный Шульгин.
Спокойными для Таврического дворца были только первые два дня, 27 и 28 февраля. 1 марта в Царское Село должны были приехать Государь и ген. Иванов с Георгиевским батальоном. Это был бы конец революции, потому что мятежные солдаты невероятно боялись приезда других, надежных частей. 27 февраля, пишет Милюков, «Таврический дворец к ночи превратился в укрепленный лагерь. Солдаты привезли с собой ящики пулеметных лент, ручных гранат; кажется, даже втащили и пушку. Когда где-то около дворца послышались выстрелы, часть солдат бросилась бежать, разбили окна в полуциркульном зале, стали выскакивать из окон в сад дворца. Потом, успокоившись, они расположились в помещениях дворца на ночевку». Шляпников относит подобный случай к 28 февраля: «Около Таврического дворца раздается пулеметная пальба. <…> Моментально создается паника, люди бросаются сплошною массою к дверям, волной выкатываются в Екатерининский зал. Солдаты, находившиеся в этой огромной зале, также стремились к выходу в различных направлениях. Некоторые бросились бить окна, выходящие в сад, намереваясь выпрыгнуть через разбитые стекла.
Во время паники я стоял недалеко от председательского стола; хлынувшие к выходу буквально вынесли меня в Екатерининский зал. В Екатерининском зале раздался крик, что Государственную думу расстреливают. Члены Исполнительного Комитета успокоили Совет, а мы, выжатые из комнаты, где заседал Совет, устыдили тех солдат, которые готовились уже вылезти в сад через разбитые окна. <…> Произведенным тотчас же расследованием было установлено, что какая-то патрульная или караульная воинская часть произвела около Таврического сада «пробу» своего пулемета». По словам Бубликова, «достаточно было одной дисциплинированной дивизии с фронта, чтобы восстание было подавлено. Больше того, его можно было усмирить простым перерывом железнодорожного движения с Петербургом: голод через три дня заставил бы Петербург сдаться». «Солдатские бунты возникали почти во всех государствах, принимавших участие в мировой войне», — пишет Гурко. Он приводит в пример матросский бунт в Германии в 1915 г. и «не получившую широкой огласки революционную вспышку начала 1917 г. в Милане», где «в течение шести дней действовало организованное революционными силами республиканское правление», а затем мятеж был подавлен с помощью кавалерии. Телеграммы Протопопова Воейкову 25 и 27 февраля 1917 г. заканчиваются словами: «Москве спокойно»; на первых порах бунтовал один Петроград. «И если бы государь не отрекся от престола и нашлись бы элементы, способные подавить февральский кошмар, то никто бы его не назвал революцией, а просто бунтом Петроградского гарнизона», — пишет Глобачев.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.