Глава XXIX. Результат казацких бунтов. — Неизбежность отпадения Малороссии от Польши. — Казаки переселяются в московские владения. — Казацкая интрига в Турции. — Поход в Волощину. — Битва под горою Батогом. — Казаки побиты в Волощине. — Финансовая и нравственная несостоятельность панской республики.
Глава XXIX.
Результат казацких бунтов. — Неизбежность отпадения Малороссии от Польши. — Казаки переселяются в московские владения. — Казацкая интрига в Турции. — Поход в Волощину. — Битва под горою Батогом. — Казаки побиты в Волощине. — Финансовая и нравственная несостоятельность панской республики.
Печален был результат подвигов Хмельницкого. Сотни и сотни тысяч людей тлели в земле, валялись непогребенными по лесам и болотам, по заглохшим полям и пепелищам, а не то — находились, как предмет позорного торга, в руках у татар, которые появлялись иногда с этим товаром даже на казацких ярмарках и отдавали обременявшего их пленника за лук и десяток стрел, как бы в благодарность за то, что казаки бывало отдают им шляхтича за нюх табаку. Множество руси, освобождаемой Хмельницким из-под так называемого ляшеского ига, работало в турецких сералях, на морских каторгах и даже за пределами Турции, у персов и других азиатских народов.
Край был теперь малолюден и голоден. Многие города и бесчисленные села оставили по себе только поросшие бурьяном кучугуры. Широкие пространства, кипевшие прежде земледелием и промыслами, обратились в такую молчаливую пустыню, какую видел в южной Руси Плано Карнини после татарского Лихолетья.
Ко всему этому присоединилось моровое поветрие. Вдоль широкого казако-татарского шляху, от Берестечка до Случи, переколело множество татарских и жолнерских лошадей, валялись десятки тысяч казаков, побитых восторжествовавшими панами и голодом. Вернувшись в отчуждавшуюся плуга Украину, многолюдные толпы охотников до казацкого хлеба увеличили голод остававшихся дома и принесли им заразительную смертность. Осень 1651 года была теплая, а зима мокрая. Зараза, известная под именем черной смерти (mors nigra), по следам казако-татарских вторжений вторгнулась в глубину польских владений, точно ядовитое дыхание Хмеля, и покарала панов за те грехи, которыми они породили беспощадную казатчину. Черная смерть предвещала им общее затмение панской республики, — ogolne zacrnienie zicmi naszej, пишут поляки, — затмение земли, просвещенной обманчивым светом, при котором все русское казалось польским. Черная смерть покрыла заразительным трауром своим и Малороссию, в наказание за то, что она, в лице своих могилян, польскую тьму начала признавать светом.
В прежние времена малоруссы, подучиваемые запорожцами, жаловались на панские порядки, на жидовские аренды, на жолнерские грабежи и насилия, которые казались им нестерпимыми. Теперь все это к ним вернулось, но уже не с прежним характером соглашения взаимных нужд и выгод. Паны, отвоевавшие некогда собща с подданными плодородную землю у неприятелей св. Креста, пришли теперь к своим подданным, точно в неприятельский лагерь; а подданные, разучившись добывать вместе с ними насущный хлеб смотрели на них, как на своих поработителей. Даже работать один только день в неделю на пана, как требовали от них под Берестечком, казалось им невыносимым бременем.
С другой стороны, ни паны, ни казаки не были довольны Белоцерковским миром, также как и Зборовским. Те и другие были приневолены к нему тяжкой необходимостью. Паны так еще недавно шли на Хмельницкого облавою и думали только о том, как бы не дать казацкой гидре убраться в её «украинские берлоги».
Казаки так еще недавно бредили славою, которая доныне восхищает их историков, повторяющих слова кобзарской думы:
В той час була честь і слава,
Військова справа:
Сама себе на сміх не давала,
Неприятеля під ноги топтала.
Корсунские и шляхетские герои не могли удовлетвориться не только белоцерковским, да и Зборовским компромиссом. Современный им польский поэт писал, что украинский народ лишь тогда может быть побежден оружием, когда весь край сделается безлюдным. Относительно правой стороны это были слова пророческие.
Они оправдались бы и на левой стороне «обычного казацкого шляха», когда б эта сторона не попала в хозяйственные руки Москвы по Андрусовскому миру (1674). Поссоренные двумя соперничающими церквами сословия и состояния могли вернуться к былому согласию скорее под владычеством турецких башей, чем под верховенством польских магнатов.
Паны, возвращавшиеся в свои имения согласно 4-й статье Белоцерковского договора, видели ясно, что надобно готовиться к новой войне за существование в том крае, который слился с Польшею высшими классами, но разошелся низшими. Если принять во внимание, кто и как соединял несоединимые основания греческой и римской веры, кто и как расторгал общественную связь в интересах слияния церковного, то новая война долженствовала быть уже не социальная, а религиозная, — тем более, что теперь малорусская религиозность, какова бы ни была она в новых своих защитниках, абсолютно отвергала все ляшеское и поставила себе девизом следующие слова казацкой песни:
Та не буде лучче, та не буде краще
Як у нас на Вкраїні:
Що немає ляха, що немає жида,
Не буде унії!
Конечно, ни вере, ни церкви, в конкретном значении слова, от этой религиозности не здоровилось. Но лучшие органы древнего русского благочестия безмолвствовали, а худшие проявляли себя соответственно достоинству своего духовного воспитания. Тем не менее результатом религиозных мнений, в которых были воспитаны воюющие стороны, должно было быть расторжение польско-русской республики. Оно совершилось нравственно уже тогда, когда простой русский народ в Польше, с голоса подстрекателей своих, назвал всех русских панов и шляхтичей ляхами. Оно совершилось политически, спустя два с небольшим года после Белоцерковского мира. Те муки и насилия, которым, по сказанию наших историков подвергали своих подданных вернувшиеся на свои пепелища землевладельцы, были невозможны по самому ходу житейских дел. Но естественно, что подданные, попробовавшие казатчины, отбились от рук у землевладельцев, отвыкли от понимания взаимных выгод, и охотнее гайдамачили, чем пасли стада, сидели в пасеках, пахали землю. Даже те из них, которых врожденная робость или рассудительность удерживала от гайдамачества, рискуя быть подожженными, убитыми, замученными казацкой голотою, постоянно колебались между верностью панам и проповедуемым казаками предательством.
Хмельницкий видел, каковы плоды его разбойной пропаганды, к которой он должен был прибегать в своей щербатой доле. Теперь он сам боялся «безголового зверя», разлакомленного кровью и добром зажиточных людей. Теперь старательнее прежнего он окружал себя татарами. А голод между тем заставлял этого зверя выть среди родных пустынь, из которых война изгнала земледелие. Голодный вой долетел и до нашего времени, в таком, например, двустишии казацкой песни:
І день і ніч войни ждемо:
Добичі не маєм...
Ржаной хлеб, рогатый скот и овцы сделались в Малороссии редкостью. Голод свирепствовал у нас вместе с черною смертью. Народ не видел ничего утешительного ни в настоящем, ни в будущем. Он был беззащитен в малолюдных пустынях своих и от казаков, жолнерских подражателей, и от татар, казацких побратимов. После искусственного возбуждения его физической и нравственной энергии, он впал в ту малорусскую апатию, памятником которой осталась историческая поговорка: «абы не сидячого татары взяли».
И вот чем казатчина способствовала русскому воссоединению, а не теми героическими начинаниями, которыми украшают ее псевдоисторики. Не борьба казаков за православную веру и русскую народность привела уцелевшие от Хмельнитчины миллионы малорусского народа под власть московского царя: привели их неслыханные бедствия, в которые Малороссия была повергнута казаками, а дорогу к Москве указало им наше духовенство, у которого польские ставленники отнимали духовные хлебы.
Еще в эпоху Иова Борецкого Московское Царство называли в Малороссии страною тихою все монахи и монахини, все попы и поповичи, все благочестивые люди, вздыхавшие по свободе религиозной совести, теснимой прямо или косвенно папистами. Эта тихая страна сделалась теперь обетованною, богатою хлебом, которым она снабжала даже киевский рынок во славу своего великого хозяина, царя, разрешившего беспошлинный вывоз при первом приступе голода в 1648 году [63]. Москва, во многих частных случаях, проявляла себя варварски; но в распоряжениях своего двора и царского правительства поступала с удивительной человечностью сравнительно с мусульманами и католиками. Одно её освобождение от монгольского ига достаточно свидетельствует о преобладании в ней государственной хозяйственности над хозяйственностью турок и поляков. Это преобладание объясняют возрастанием самодержавия московского, заимствованного якобы от монгольского деспотизма. Но мнимые питомцы монгольского варварства, падшие в Смутное Время от козней цивилизованного Рима, встали без посторонней помощи, чего никак не могла сделать их якобы наставница, Золотая Орда, подпав под их владычество. Восстав из своего Разорения, Москва доказала превосходство государственной хозайственности своей и над воспитанною Римом Польшею. Она привлекла к себе симпатии всех, страдавших в этом государстве от бессудья и самоуправства, даже католиков, коренных полонусов, но всего больше расположила к себе малорусское духовенство.
Отклоняя просьбы казаков о дозволении им переселиться всем войском в Московское Царство, и не веря слезам Хмельницкого, Москва верила православному стремлению к ней истинных органов малорусской церкви. Это стремление поощряла она с политическою последовательностью, по мере своей безопасности от Польши.
Монахи и монахини получали от неё «милостыню на церковное строение» безотказно; но сперва пограничные власти не всех обращавшихся к царской благотворительности допускали в самое сердце Великой России. По царскому указу, многим давали милостыню в Путивле, и затем возвращали в «Литовскую Сторону». Теперь царь подавал милостыню не только на церковное строение, но и на школы, которые, как жаловался киевский митрополит, «оскудели оскудением благодетелей своих», разогнанных, разоренных и перебитых казаками (чего не смел высказать письменно).
Теперь в Москву принимались уходившие из оказаченного Киева эллинисты-богословы «для справки греческих книг на славянскую речь», для перевода историко-философских книг с латинского языка и для устройства певческих школ.
Наконец, в августе 1652 года, было наказано путивльским воеводам: всех приходящих из Киевской земли чернецов и черниц, которые выйдут на государево имя, пропускать к Москве без малейшего задержанья, с провожатыми, и давать им подводы, «чтоб им ни в чем нужи не было». Вот с кого началось самое искреннее и прочное присоединение Малороссии к России!
Монахи первые возвестили о стремлении малоруссов к новому центру русского мира; монахи оправдывали его собственным переселением в самую среду великоруссов; монахи давали у нас в Малороссии православно-русское направление всем умам, остававшимся за пределами католического влияния и вообще польщизны.
Точнее сказать, они сохранили у нас всецело древнее русское благочестие. Презирая так называемое невежество этого класса и соединенные с действительным невежеством пороки, игнорировали мы доселе великую службу его в деле русского воссоединения, и приписывали это спасительное дело отребью польско-русской общественности — днепровским гайдамакам, черноморским пиратам, татарским побратимам. Нет, общественная и семейная жизнь в тогдашней Малороссии не давала возможности сохранить в целости национальные предания о предках и старине: только порвав связи с миром и его житейскими попечениями, было возможно спасти нашу русскую национальность в будущем посредством ясных воспоминаний о былом под сенью древних наших святынь, на гробовищах отдаленнейших наших предков.
Деспотическая политика московского правительства проницала во мрак русского будущего глубже, нежели наши питомцы либерального Запада проницают во мрак русского прошедшего. Москва привлекала к себе элементы строительные, но вовсе не разрушительные, — вовсе не те, которым так сочувствуют верхогляды малорусской современности. Не изощряла она меча на пагубу соседственной державы, поддерживая в ней злодеев, как это нам представляют; нет, она своим примером и внушением воспитывала в родственной Малороссии общественное мнение, поколебленное духом пагубной польско-русской вольности. В лице проповедников и хранителей православия, она поддерживала в польской Руси те правила единовластия и соподчиненности, которыми создалась политическая свобода Руси Московской. Для этого ей были нужны вовсе не казаки, естественные нарушители гражданского порядка. Она казаков чуждалась. Она не знала, как от них отделаться и дома в своей великой работе собирания русской земли. Наследие новогородчины с одной стороны и татарщины с другой, этот разбойный класс не давал Москве покоя со времен Иоанновских, колебал её владычество в эпоху грозных Смут и готовил ей в будущем Разина да Пугачева. Что касается казаков днепровских, то это разрушительное орудие было выковано врагами Москвы на её пагубу, и если Москва запачкала свои руки этим орудием в борьбе с Польшею, то не иначе, как пачкает руки человек, вырывающий окровавленный нож у того, кто покушался его зарезать.
Вернувшись от Хмельницкого, Богданов легко мог объяснить себе, почему для проходимца, хвалившегося и Польшу, и Немецкую Империю, и самого папу отдать в руки турецкому султану, — почему для казаков, перед которыми, по их словам, дрожал весь свет еще во время Сагайдачного, земля сошлась клином в Московском Государстве. На всем пути его в Чигирин и обратно, как доносил он царю, куда ни приезжал он, духовные и светские всех состояний люди окружали его и со слезами молили Бога о том, чтобы московский царь принял их в подданство на том же основании, на каком пребывают все его подданные. Эта всеобщая мольба была явление великое, и если привели к ней население края казаки, то привели только своим беспутством; прямыми же начинателями и творцами русского воссоединения были у нас на юге те, которые, именем церкви, воспрещали казакам «ходить на Москву, на род христианский».
Подчиняясь их внушению, казаки, как разноплеменное и разносословное скопище, не могли выдержать своего обета до конца. В 1633 — 1634 годах они проторили новый татарский шлях от ворот России, Смоленска, к центру России, Москве. Но, сводя дома кровавые счеты с землевладельцами, они, еще во времена Конецпольского, стали переселяться в северские и придонецкие пустыни вместе с подпомощниками своими и другими слобожанами. Теперь, после катастрофы под Берестечком и неудачного отпора под Белою Церковью, настал новый период переселения казаков, а вместе с ними и других людей в соседние пустыни.
Жолнерские переходы и постои, на которые горько жаловался сам Конецпольский, заставили служившего ему инженера Боплана назвать Польшу папским раем и мужицким адом. Но и в те времена к притеснителям и грабителям «убогих людей», жолнерам, присоединились уже их враги и подражатели, казаки. Косинщина и Наливайщина были для мещан и селян предзнаменованием тех бедствий, которым они подвергались от казацкого разгула впоследствии. Казаки Сагайдачного, идучи к Хотину против турок, опустошили столько панских имений, что, по донесению королевского агента, зазывавшего их на войну, едва ли сами турки с татарами могли бы причинить больше вреда. Наконец Хмельнитчина ринулась на поприще Косинщины и Наливайщины в сообществе татар, прожгла Волынь во всех направлениях, недобитков меча предала в татарские лыка, остальных разогнала по недоступным трущобам. Голод и мор, следовавшие за казацкими и жолнерскими похождениями, заставили волынцев бежать из несчастной родины, куда глядят глаза. Еще до Берестечской войны, дороговизна съестных припасов дошла до такой степени, что в Луцке мацу ржаной муки продавали по 120 злотых, и голодные люди умирали толпами. Одна женщина под Луцком (записал в июне 1651 года Ерлич) сделалась людоедкою, и делилась человеческим телом с соседями, а другая резала и ела собственных детей.
Спасаясь от казаков, татар и жолнеров, волынцы перебегали с места на место, прятались по болотистым трущобам, переходили за Днепр, и нашли наконец безопасное убежище в полтавских пустынях, граничивших с московскими пустопорожними землями. Многие забрели и в Московскую землю, в которую направлял свое бегство знакомый отцам и дедам их царь Наливай с казацкими семьями, и в которую проторили дорогу, по сказанию очевидца, игумена Филиповича, беглые павлюковцы. Этим способом явились первые малорусские слободы около Путивля и Белгорода.
От нужды и беды польские и русские шляхтичи делались казаками. Когда казацкая сила рушилась под Берестечком, разочарованные в ней прозелиты казатчины бежали за пределы казацкого присуда. Об одном из таких беглецов, Дзинковском, сохранилось документальное предание, что он, предводительствуя тысячею казаков острожского, новообразовавшегося тогда полка, выпросил у царя дозволение поселиться на его земле с предоставлением ему права сохранить в новых слободах полковые и сотенные порядки казацкие. Примеру Дзинковского следовали и другие.
Московский царь, пользуясь правом, выговоренным еще в Полянове, привлекал в свои украины способных к их защите выходцев, как заботливый и практический хозяин. Для беглецов Хмельнитчины строились у него хаты, в которых они находили даже готовое зерно на засев нови, никому не принадлежащей, никем не оспариваемой.
Таким образом возник на Тихой Сосне город Острогожск; так получили свое начало богатые впоследствии города и местечки: Сумы, Лебедин, Ахтырка, Белополье, Короча и другие; так заселились бесприютные степи и образовались слободско-украинские полки по рекам: Донцу, Удам, Харькову, Коломаку. Нынешний Харьков был незначительною в начале слободою; но его безопасная позиция среди болот и лесов привлекла к нему многолюдство и послужила к его возвышению, как полкового города, неподведомого малороссийскому гетману.
В свою очередь поднестряне и побожане, не видя добра ни в казацких, ни в панских порядках, сожигали свои жилища и корма, чтоб не достались ненавистным панам ляхам, истребляли все имущество, которого нельзя было забрать в мандривку и пробирались в землю Восточного царя, о которой наслышались, как о царстве скорого правосудия, сытой и мирной жизни.
Хмельницкий испугался повсеместной эмиграции, и пытался остановить ее, как это делали коронные власти и землевладельцы во времена Остряницы. Но приверженцы Хмеля оказались бессильными против тех, которые возненавидели коварный режим его и возгнушались предательским делом его. Казацкие ватаги переселенцев шли напролом, увлекали за собой новых отступников Хмельнитчины, угоняли чужой скот, били тех, кто хотел их остановить, и стремились бурным потоком в Слободскую Украину, проклиная Хмеля-Хмельницкого и его торговлю людьми. Эмиграция принимала таким образом вид междоусобной казацкой войны.
Наконец и сам «добродий» таких людей, как Джеджалла, боясь остаться в своем удельном княжестве без подданных, просил у царя дозволения перейти на его землю и поселить казаков под Путивлем и Белгородом. Мнимое «наследие Богдана», Киев, и «святыни всех его гробов» оставлял он в руках врагов древнего русского благочестия.
Но пребывание казацкой вольницы в стратегических пунктах царской земли повело бы Москву к новым смутам. Хмельницкому были указаны пустыни на Дону и Медведице, вовсе не подходящие к его замыслам, и он остался в старом гнезде казатчины.
Не находя ни с которой стороны подступа к великому русскому хозяину, стал он опять ладить с панами, подчинялся напоминаниям киевского воеводы, Адама Киселя, и деятельно производил новую реестровку казаков, как и после Зборовского мира. В конце февраля 1652 года, Кисель доносил уже королю, что выписы (то есть исключение лишних людей из условленных 20.000 казаков) произведены, реестры для вписания в гродские киевские книги представлены, казацкие послы на сейм посланы, все землевладельцы в свои добра введены опять (nobilitas wszytka do dobrswych reinducta) и часть коронного войска (по Ерличу четыре полка) отправлены за Днепр на зимние квартиры.
Обманувшиеся столько раз в своих надеждах паны продолжали обманываться неизлечимо. Кисель писал к королю, что Хмельницкому можно и верить и не верить, но казаков разумел он чем-то непохожим на Хмельницкого, тогда как этот каверзник был самое выразительное создание казацкого ума и казацкой нравственности. «Если верить присяге Хмельницкого» (писал Кисель), «то надобно оставить войско в обыкновенном числе, издерки же, которые делала до сих пор отчизна, сократить; если же не верить, полагая, что он дружбы с Ордой не разорвет, в таком случае увеличивать войско и вести войну... Не начиная войны, надобно быть в готовности на всякий случай... При этом обходиться с Хмельницким как можно лучше и привлекать к себе подачкою, о которой он просит, — как для ускорения ссоры его с татарами, так и для возобновления поля и моря... Надежда на Господа Бога приведет наше дело к прежним началам (W PanuBogu nadzieja rem nobis ad sua revocabit principia). А что всего важнее: когда, не имея от нас никакой причины, казаки не будут иметь случая к восстанию, напротив, оставаясь при своих вольностях, полюбят мирную жизнь (zakochaja sie ?? pokoju)»...
Такие детские мысли преподавал Адам Свентодьдович беспомощным детям-панам.
Отправленное за Днепр войско сделало центром своей оккупации Нежин. Отрядами его командовали Войнилович, Маховский и житомирский староста Тишкович, расквартировавшие жолнеров но Заднеприю и Задесенью. Часть литовского войска заняла пограничную от Литовского Княжества Стародубовщину. Край был разорен до такой степени, что, по мнению Киселя, никоим образом не мог прокормить жолнера, «разве пришлось бы отпускать провиант из всей Короны». Поэтому на жолнерские постои смотрели голодные жители с крайней досадою; а жолнеры все-таки не оставляли своего исконного обычая грабить хозяев. Самовидец говорит, что «казацтво, застаючое в городах, волно сходили с тех городов, кидаючи пабытки свои, у городы ку Полтаве, и там слободы поосажовали, а инние на кгрунтах московских слободы поосажовали, не хотячи з жолнерами зоставати и стацеи оным давати: бо незносную стацею брали».
С другой стороны томило казаковатых заднепрян и задесенцев пребывание в имениях землевладельцев, от которых они поотвыкли. В интересах и самих землевладельцев, и правительственных властей было — задерживать переселенцев на местах их оседлости. Но «жолнеры» (пишет Самовидец) «не могли им заборонити: бо и з гарматами выходили из городов; але напотом хто зостался, гоже оного не пущено, и давати мусел стацею жолнерам».
Волнение в народе по поводу переселения, реестровки казаков, расквартирования жолнеров, водворения помещиков и задержания на местах жительства тех, кому не удалось убраться из казацкой Украины в Украину царскую, — все вместе повело к обычному в нашем народе гайдамачеству. Убогие, голодные, обиженные, пьяные, ленивые и недовольные ни казацкими, ни панскими порядками стали нападать на панские имения, на мещанские дворы, на зажиточных реестровых казаков, которых называли дуками срибляниками, наконец и на жолнеров, которых бранили душманами.
Хмельницкий издал универсал, в котором говорил, что теперь уже не годится делать того, что делалось прежде, а себя выгораживал из каких-либо бунтов поспольства против панов. Он грозил непослушным строгою карою; но его угрозы оказались бессильными. Подобно тому как татары повиновались турецкому султану только в поощрении, но никак не в прекращении набегов, отатаренная Хмельницким чернь смотрела теперь скрива на того, о ком кобзари пели ей хвалебные думы за возбуждение к поджогу, грабежу и резне. И как со времен Косинского гербованная шляхта разбойничала вместе с казаками, так теперь шляхта негербованная, реестровые казаки, гайдамачили вместе с развращенным казатчиною поспольством, а во главе гайдамачества являлись даже полковники, искавшие себе славу Морозенков, Перебийносов, Нечаев и прокладывавшие дорогу к гетманству по примеру самого Хмеля.
Проживавший в это время в Киеве Ерлич записал у себя в дневнике, что в местечке Срибном (Sybryi), за Днепром «хлопская сваволя» изменою разбила наголову две хоругви (как это было сделано при Конецпольском в Дымере). Но не долго они торжествовали (продолжает православный шляхтич): лишь только дали знать об этом Войниловичу, командовавшему полком князя Вишневецкого, он тотчас вторгнулся в город, вырезал всех от великого до малого, а город сжег. В ответ на эту энергическую меру, появились гайдамацкие ополчения в разных местах. В Липовом, в Рябухах, принадлежавших к миргородскому полку, жолнеры снова имели свалку с местными жителями. Под Лубнами появился гайдамака Бугай. Под Нежином собралась гайдамацкая купа под начальством Лукьяна Мозыры. Этот был зол на Хмельницкого за то, что он ссадил его с корсунского полковничества, которое отдал своему швагеру Золотаренку. Мозыра, как и Перебийнос, воображал себя ничем не хуже Хмеля, и метил сам сделаться гетманом. Наконец миргородский полковник, Гладкий, заявивший то же стремление под Берестечком, составил заговор против жолнеров, и днем их избиения во всем миргородском полку назначил день Светлого Воскресения, когда жолнеры подгуляют. Произошла кровопролитная резня; но, видно, на пьяных напали пьяные: проспавшись, испугались они гайдамацкого геройства своего, и Гладкий был схвачен хмельничанами. Около Мглина и Стародуба произошло такое же столкновение хозяев с постояльцами; а все эти случаи вместе выражали раздражение казацкого народа против гетмана, который столько раз поднимал его кончать ляхов, и опять возвращал Украину к прежнему порядку вещей.
Был в Польше слух, что казаки собирались идти на Чигирин и положить конец орудованью Хмельницкого. Хмельницкий успокоил, или разъединил казацкий народ лишь тем, что в прибавку к 20.000 узаконенных реестровиков записал в секретный реестр еще больше 20.000.
Между тем он просил короля назначить военно-судную комиссию для расследования и кары украинских бунтов. Эта комиссия приговорила к смертной казни Хмелецкого, Мозыру, Гладкого, войскового судью Гуляницкого и многих мелких ватажков гайдаматчины. Хмельницкий играл при этом роль человека подначального, но в сущности пользовался возможностью извести своих недоброжелателей, и особенно тех, которые, посредством бунтов, подкапывались под его гетманство. В видах будущих козней, интриган очищал свой извилистый путь от препятствий, и в то же время сеял в народе новую ненависть к ляхам, которые, по казацкому воззрению, теряли не только право мести ударом за удар, но и право государственного суда над разбойниками. Все-таки ему становилось более и более жутко среди своих «детей, друзей, небожат». Мирясь поневоле с панами, ища защиты даже в ненавистных для него постояльцах, он видел, как его удельное княжество таяло вслед за своим возникновением. Теперь ему больше, нежели когда-либо, нужна была царская помощь. Он домогался у царя хоть небольшого отряда ратных людей, лишь бы та слава была, что Москва стоит с ним заодно. Но царское правительство на все его представления о православных церквах, на все его проекты широких завоеваний отвечало с мучительным для него достоинством, что великий государь, его царское величество, милостиво похваляет его за то, что он государской милости к себе ищет, и т. д. Царское правительство помогало голодному малорусскому народу московским хлебом, и оставляло без внимания мольбы и слезы казацкого гетмана.
Хмельницкий видел, что и без него все в Малороссии наклонилось в московскую сторону. Он боялся остаться ни причём с ватагой головорезов да с татарами среди края, не имеющего ни естественных границ, ни крепостей, и среди народа, проклинающего его даже в своих песнях. Вместе с другом и обманщиком своим, Выговским, он обольщал царских людей перспективою не одних военных, но и промышленных успехов; разоритель обольщал строителей, расточитель — собирателей, полудикий номад — государственнных экономистов. «Великому государю» (доносили они со слов писаря Запорожского войска), «его государским счастьем к великому московскому пространству и многолюдному государству, и без войны, и без кровопролития, учинится прибавленье большое, и овладеет он, великий государь, многою землею и городами; и тех городов ему, великому государю, с мещан и со всяких чинов людей и с их торговых и с иных и со всяких промыслов учинится ево государской денежной казне прибыль многая, потому что православных християн многолюдство большое, и промыслы всякими промышляют в своих городех, и в иные государства для всяких своих промыслов ездят так же и к ним в городы из иных государств многие купетцкие и всяких чинов люди со всякими многими товары и для иных всяких своих промыслов приезжают же».
А что польский король вздумал бы воевать против царя (говорил им Выговский), так этого опасаться напрасно: «польскому де королю против великого государя стоять некем». Он поспешит прислать в Москву своих послов, и пойдет на всевозможные уступки. Если же великий государь пошлет на него с казаками своих ратных людей, тогда Польская Корона и Великое Княжество Литовское перейдут под его высокую руку без войны: ибо они дрожат от страху пред одними казаками. Другое дело (продолжал Выговский), если государь не примет казаков теперь же в подданство, а польский король станет подговаривать и прельщать их на совместную войну против Москвы, дабы поссорить их с великим государем и навсегда отвлечь от московского подданства. В таком случае он (Выговский) сильно опасается, чтобы казаки не пошли с панами на московское государство войною; а крымский царь и поготову пойдет воевать московское государство. Он и теперь пошел бы на Москву, да казаки отказались биться с единоверными православными христианами и проливать между себя христианскую кровь; «за то де Крымский на гетмана гневался долгое время».
Видя, что ни слезами, ни политическими и торговыми посулами нельзя склонить Москву в свою пользу, Хмельницкий вернулся к прежней политике запугиванья.
«Порази меня Бог» (говорил он), «если не пойду на Москву и не разорю ее пуще Литвы»! И после таких угроз он снова уверял москвичей в своей готовности завоевать в пользу царя всю королевскую землю. Но уверять в своей преданности, хвалиться своею силою и грозить своею местью — было ремеслом Хмельницкого, которое он прилагал к христианским и к магометанским государствам без всякого стеснения.
Заключив Белоцерковский договор, он тотчас написал в Стамбул, что у него была с поляками ужасная война, после которой заключил он мир, но мир почетный, без нарушения прежней дружбы с крымским ханом, которую (писал он) мы желаем сохранить до конца дней своих, равно как и быть верными подданными вашего цесарского величества. Он просил у султана грамоты к Крымскому хану, повелевающей участвовать во всех казацких войнах; а с нуреддин-султаном и с Карач-мурзою заключил особый договор. Предвидя новую войну с панами, Хмельницкий заручился турецко-татарскою помощью заблаговременно.
Действительно, сейм не утвердил статей, стоивших Потоцкому последних усилий, но не утвердил потому, что был сорван одним из литовских послов, по интриге панских партий. Пропившие свою добычу казаки только того и ждали. Немедленно были призваны татары, и войско начало готовиться к походу. Было решено — задеть Польшу со стороны её союзника.
В октябре 1651 года, Потоцкий послал к Хмельницкому Маховского хлопотать о дозволении разместить коронное войско во всей Брацлавщине. Хмельницкий согласился на это, но ограничил право сбора провианта, и прибавил условие, чтобы жолнеры вели себя во всех отношениях скромно и сдержанно. «Тягостно было вождям и войску» (пишет Освецим) «получать ограничения и предписания от подданного; но, уступая тяжкой необходимости и не желая нарушать из-за мелочи заключенный договор, они подчинились. Войско было распределено в Украине по селам и местечкам, начиная с Сaвраня, по всей почти Уманщине, и, согласно с требованием Хмельницкого, получало право на сбор самого ничтожного провианта. Пан Маховский привёз еще и другую, более серьезную и тревожную новость, — что Хмельницкий намерен отправить своего сына, Тимоша, с частью войска, в Волощину, для бракосочетания с дочерью волошского господаря. С Тимошем он решился отправить и татар, кочевавших на Капустяной долине у Корсуня, и назначил время сбора в поход через две недели».
Маховский, сверх того, выведал и донес Потоцкому, что к Хмельницкому пришел нуреддин-султан со всею Крымскою Ордою. Хмельницкий скрывал его приход, и уверял Потоцкого, что разместил пришедших к нему татар так, чтоб они не могли вредить королевским областям. «Но татары» (писал Потоцкий к королю) «не привыкли возвращаться без облову. Они будут гостить — или в польских, или в волошских владениях, которым и сам Хмельницкий грозит за свое сватовство». В последнем случае, Потоцкий советовал «спасать соседа и верного слугу» (волошского господаря), о чем и завел с ним переписку; войска же по квартирам не распустил, и оставил его в сборе у Махновки, под тем предлогом, что в Брацлавщине не прекратились еще волнения.
Волнения не прекращались во всю Хмельнитчину в Малороссии: мужики вместе с казаками бунтовали то против панов, то против самого Хмельницкого. Кисель, по званию киевского воеводы, пенял Хмельницкому за новые бунты, и Хмельницкий обещал ему казнить виновных перед его глазами; но такие казни служили у него только ширмою замышляемых им самим набегов. Чтоб отвлечь внимание Потоцкого от Волощины, Хмельницкий писал к нему о старых, не доделанных при Владиславе IV чайках, и манил его надеждою на совместный поход против турок.
«Видит Бог совесть мою», уверял он в своей искренности того, которому казаки приписывали «розум жиноцький». Но сын Потоцкого Андрей, галицкий староста, отзывался о старом плуте к Тизенгаузу так: «Подозрительна нам верность нашего приятеля. Хоть и сладко к нам пишет, но на деле та же у него свирепость, что и прежде была: Орды не отсылает, стоянки нашему войску откладывает на после Рождества Христова, а против господаря волошского замышляет новые враждебные действия (novam hostilitatem meditatur) за то, что один он был нашим верным соседом. Посоветуйте королю поскорее посылать войска свои в помощь господарю. Ибо, хоть бы король и написать письмо к этому пьянице, то он только фыркнет (za firkelo bеdzie u niego). Вот какой прекрасный мир устроил нам Кисель»!
Но Кисель до конца веровал в возможность невозможного, в соединенье несоединимого, и теперь, в качестве зловредного для поляков и для нас праведника, писал королю: «Меня зовут не гражданином, а предателем Речи Посполитой. Что же делать? Таков ум человеческий. Терпеть самое тяжкое, это — знаки праведника (graviora pali suat signa beati)». А Хмельницкий между тем новым ударом ножа в панское сердце еще раз определил цену Киселевской политике.
Нам опять приходится бродить в кровавых лужах растворенных слезами отцов и матерей, женщин и детей, — опять приходится описывать подвиги «борцов за веру православную и народность русскую». Начнем с несчастной женщины, помеченной Хмелем в число своих бесчисленных жертв.
В 1651 году, во время Берестечской войны, Роксанда Лупуловна находилась в Стамбуле. Людям, окружавшим Яна Казимира, нужно было сочинять о невесте молодого Хмельницкого такие же слухи, как и о жене старого Хмеля. Множество ушей, и подлиннее, и покороче королевских, внимало этим слухам z uciecha, и вот поляки до сих пор повторяют нам, что какой-то агент Лупула продал Роксанду, по словам турецких летописцев, какому-то венгерскому или польскому магнату за 20.000 пиастров. Этого с них мало: ею де интересовался некоторое время и великий визирь, Ахмет. Но бегство Хмельницкого из-под Берестечка и падение великого визиря освободили Роксанду из унизительного положения.
Тотчас по заключении Белоцерковского договора, Хмельницкий, по словам поляков, отправился в Стамбул (отлучка, невозможная для Хмельницкого), и позвонил мешком золота перед янычарскими очами. Султан Мурад был малолетен. Турцией правил серальский триумвират, с прибавкою женщин. Могущественнейший из триумвиров, Нехтас-ага, наименовал Хмельницкого сыном своим, убеждая отдаться безусловно в турецкое подданство. Хмельницкий обещал туркам все, а турки предоставили ему в распоряжение Волощину.
Николай Потоцкий глядел на задуманное Хмельницким вторжение в Волощину, как на великую обиду Речи Посполитой. Но его здоровье требовало отдыха; он передал свою власть полевому гетману и уехал в Хмельник, где и умер.
Пока Тимош готовился к походу, в Стамбуле совершился правительственный переворот, и верховная власть перешла к людям враждебным Хмельницкому.
Хмельницкий не осмелился нападать на Волощину. В то время за Днепром начались против него бунты, а до Калиновского дошло известие, что вместо 20.000, в казацкий реестр вписано по-прежнему 40.000. Коронный гетман привлек гетмана казацкого к ответственности. Хмельницкий отвечал, что не может совладать с оказаченною чернью, но что впоследствии все придет в надлежащий порядок. Калиновский помогал ему карать бунтовщиков, не подозревая, что освобождает врага отечества от опасных для него людей; а Хмельницкий ждал только весны, чтобы наступить с татарами на волошское Заднестрие. В Стамбул писал он между тем о своем верноподданстве и грозил, что если не поддержат его, то он будет вынужден повиноваться королю и идти, куда ему велят, хотя бы даже и на турок.
Турки сами находились в затруднительном положении и не могли поддерживать казаков. Но Хмельницкому нужно было одно, — чтоб ему не мешали. К несчастью для христиан, породивших такое чудовище, письма его в Стамбул, как и письма Крымского хана, перехватил искусный в этом деле Лупул и передал их через Калиновского в Варшаву.
Калиновский высказал Хмелю напрямик, что он поступает предательски. Он воображал, что этим смутит и запугает казацкого батька. Потомок убийцы Наливайкова отца не в состоянии был спуститься до самого дна в потемки казацкой души. Хмельницкий не только отвергал свое предательство, как всегда и все, что ему было нужно отвергать, но еще роптал на Калиновского, что он такими выдумками дразнит короля, а между тем подсказал Ислам-Гирею, что Лупул и Калиновский нанесли ему смертельную обиду. По малорусской пословице: «чорт у чорта сповидався, один моргнув, другой догадався», татарский хан воспользовался намеком хана казацкого: и к Лупулу, и к Калиновскому отправил он послов, требуя объяснения, по какому праву письма его были перехвачены и вскрыты.
«Да будет хвала Господу Богу» (писал к Лупулу достойный побратим Хмельницкого), «что мы, не доверяя пактам с королем, и летом, и зимою и во всякое время держим наготове татарские ногайские и крымские войска, которые, прося постоянно о войне с Польшею, вздыхают к Богу, о чем, вы лучше можете знать; а если поляки, разорвавши пакты, отправят против казаков свое войско, то пускай о том ведают, что наши татары умилосердятся над казаками, и не перестанут их спасать, как летом, так и зимою».
Лупул оправдывался перед ханом, что это поляки перехватывали письма, а Калиновский — что это не его войско сделало, а получил он известие о переписке от короля.
После того оба хана написали другие письма в Стамбул; но Лупул подослал к Ислам-Гирею шпионов и узнал, что весь поход, к которому они готовятся, направлен против него.
Не испугался, однакож, господарь, зная, как много значит в защите от неприятеля богатство, навербовал 12.000 войска с польскими офицерами, можно сказать, обученными Хмельницким, призвал на помощь Калиновского, а королю написал отчаянное письмо, заклиная его любовью к отечеству (которое для них обоих не существовало), заклиная его счастьем поляков (которые в глазах Яна Казимира были хуже псов), чтоб он повелел Калиновскому защищать от Хмельницкого вход в Волощину.
«Этот счастливый и дерзкий человек» (писал господарь) «домогается, чтоб я отдал его сыну дочку, единственную отраду моей старости, и грозит мне войною, а шпионы мои доносят, что у него войска готовы, и на челе их стоит Тимофей с Карач-беем. Неверный сын Хмельницкого, вместе с татарским князем, получил наказ — замучить отца и отнять дочку, которая, говорят они, принадлежит им как невольница, так как, два года тому назад, разбойничьим оружием принудили меня согласиться на это непристойное замужество».
На свое письмо Лупул получил от короля уклончивый ответ. Король уверял, что он опасается напрасно: ибо Хмельницкий готовится не на него, а на Речь Посполитую; уведомлял его, что получил об этом деле самые обстоятельные известия, и успокаивал господаря, что Хмельницкий не отважился бы нападать на Волощину, землю, принадлежащую султану, под опеку которого сам он теперь мостится.
Получив такой ответ, Лупул обратился с просьбой о помощи к польским панам и нашел между ними людей, иначе к себе расположенных.
Гетман Калиновский, о котором говорили, что и сам он имел виды на руку Роксанды, велел сыпать широкие окопы в своих добрах под горой Батогом и расположил в них обоз, под предлогом обеспечения Речи Посполитой от набегов Орды и казацких замыслов.
Выбранное для лагеря место было неудобное; но оно стояло на пути Хмельницкого и заслоняло Волощину от казако-татарского вторжения. Панята обещали прислать сильные хоругви. Во всех магнатских замках готовились к походу, который молодым аристократам представлялся романтическим. Все дали себе слово не допустить, чтобы прелестная княжна, миновав Потоцких, Вишневецких, Калиновских, очутилась в объятиях дикого неотесы-казака. Это говорят польские историки, забывая, что их Потоцкие, Вишневецкие, Калиновские не брезгали брачным союзом с женщиною, находившеюся в унизительном положении одалиски, равно как и все панята, заграждавшие рыцарскою грудью дорогу дикому неотесе-казаку.
Потоцкие снабдили гарнизоном и запасами Подольский Каменец и, чтоб обезнадежить Хмельницкого, распустили слух, будто бы господаровна тайно обвенчана с Петром Потоцким, губернатором Каменца, сыном покойного гетмана. Калиновский привел в движение все южные воеводства; агитировал против Хмельницкого между казацкими полковниками. Говорили даже, что он старался умертвить Хмельницкого, и с этой целью подослал в Чигирин своего казака, Бублика, но Бублик был схвачен, и признался во всем на пытке. Этому известию верили тем больше, что знали, как раздражены взаимно казацкий и коронный гетман. Сам де Хмель рассказывал об этом во всеуслышание, и на вопрос: почему не навестил коронного гетмана? отвечал: «мне безопаснее жить вдалеке: уже несколько раз были на меня засады».
В таком положении дел миновала зима 1651-1652 года. Калиновский проводил ее в Брацлаве, где из любви к единственному сыну содержал многочисленный двор и угощал весьма роскошно молодежь самых знатных панских домов. Вся она бредила рыцарскими подвигами в отражении казако-татарской орды и привлекла под свои хоругви цвет молодежи шляхетской, в качестве охотников.
Но наступившая весна не обнаруживала никаких признаков близкой войны. В этом виден был мастер казацкого дела. Начали было уже сомневаться в донесениях Лупула, а коронный гетман был совершенно уверен, что дело обойдется без войны. Он даже не позаботился стянуть заблаговременно 4.000 жолнеров, расставленных по Заднеприю.
Вдруг является в брацлавском дворце казацкий посол, сопровождаемый внушительным конвоем, приветствует величавого хозяина от имени гетмана Запорожского войска и вручает ему письмо следующего содержания:
«Не хочу скрывать перед вашей милостью, что сын мой, вихреватый Тимофей, собравши несколько тысяч войска, бежит в Волощину, чтобы принудить к супружескому обету господарскую дочку. Поэтому предостерегаю вашу милость, чтобы вы отступили с войском от волошской границы и ушли в глубину границ польских: а то, пожалуй, сын мой, увлеченный молодецкою запальчивостью, не вздумал бы на вашей голове попробовать своей военной фортуны».
Коронный гетман поскорее соединил в лагере под Батогом, а по-казацки на Батозі, все силы, какие были у него под рукой, и тотчас отправился туда сам.
Укрепленный стан Калиновского был замкнут с обеих сторон байраками, а с тыла лесом, и занимал равнину близ реки в длину на целую милю Бога. Внутри стояли огромные скирды соломы, фуража, и было заготовлено съестных припасов на несколько десятков тысяч войска.
Для 20.000-ной армии, стянутой сюда Калиновским, был он слишком обширен, так что и вдвое большее войско едва ли могло бы оборонять его. Такие размеры были ему даны с тою целью, чтобы в него могли стягиваться отовсюду польские и литовские подкрепления.
Едва силы коронного гетмана соединились в этом несоразмерном стане, как 29 (19) мая 1652 года появились уже на левой стороне Бога бродячие купы татар. На другой день переправился султан-нуреддин с ордой своей пониже Батога, и тотчас наступил на лагерь. Он занимал польскую конницу (я уже не пишу польско-русскую) в течение нескольких часов, а потом отступил почти на милю от становища, между тем как приближающиеся отряды казаков остановились не очень далеко на горе.
Неприятель обеспечил себе переход через реку. Схваченные пленники говорили, что Тимофей Хмельницкий, с «великим войском», переправляется пониже, и намерен, минуя Батог, идти прямо в Волощину.
Калиновский отправился на рекогносцировку и с ужасом увидел перед собой тысяч двести войска. Перейдя Бог, оно шло, под вечер, по направлению к западу, и, по-видимому, не имело намерения переходить речку, которая впадает в Бог пониже Батога.