Бессонница языка

Бессонница языка

Перевод с иврита Велвла Чернина

1

В коммуне Кинерет велись дискуссии о кризисе социализма. Из этих дискуссий мне стали ясны такие понятия, как революционное движение и революционная литература. Я поняла революционную природу ивритской литературы в отличие от идишской, и в сердце моем пробудились мысли о нашем предательстве по отношению к идишу и о различии между двумя этими языками.

С началом еврейского рабочего движения в черте оседлости в России в среде еврейской молодежи началось возвращение от русского языка к идишу. Оно началось на основе свободного выбора, так же, как потом мы выбрали иврит. Мы еще не дали оценки этому периоду нашей жизни. Мы были маленькой группой людей, которые не могли не разговаривать на идише. Этот язык в изгнании заменял нам родину. Каждое сказанное на нем слово служило напоминанием и укрепляло нашу уверенность в том, что у нас есть родина — улица, рабочая среда. Тайна еврейства сохранялась лишь в маленьких бедных домах. Сама мысль, что и те, кто живет в достатке, тоже евреи, была странной. Казалось, что лишь в детях с улиц бедноты, в их лицах скрыта тайна расы и ее красоты. Весенними вечерами мы ходили слушать разговоры на бурных рабочих сходках так же, как ходят слушать шорох листвы в роще, потому что там — жизнь. Первое слово на идише, которое мы прочитали или которое прочитали нам, открыло для нас эту улицу. А тот, кто жил на ней, открыл в ней себя самого. Мы нашли и своих писателей — Мориса Розенфельда, Переца и наших сверстников, наших товарищей по духовным исканиям — З.-Й. Анохи, Рахель Фейгенберг. Простоту Авраама Рейзена мы поняли позднее. И превыше всех и позже всех перед нами постепенно раскрылась загадка Шолом-Алейхема.

Каждое написанное или сказанное на идише слово, в котором была искра чувства, юности и искусства, мы принимали с благодарностью. Оно было для нас приветом из «нашей страны». У нас не было «нехватки в словах», хотя язык был скудным. Это, возможно, был единственный период в нашей жизни, когда в наших речах жила правда: язык был скуден, многие из нас знали еще один язык или даже два языка, к тому же более богатых, но для всей нашей внутренней жизни мы без труда находили выражение на идише. Тогда мы ощущали гордость и счастье, слыша в речи музыку каждого слова, зная, что только тебе и твоему народу открыты его интонация и значение и для всего, что пробуждается в тебе, «кто-то» уже приготовил выражение, которое скрыто в твоей душе и откликается всякий раз, когда ты зовешь его. Как мы страдали тогда от искусственного идиша других! И было непонятно, как можно не заметить фальшивый тон, когда есть так много учителей, хорошо чувствующих этот язык. Многие из нас знали и иврит. Пробуждение интереса к ивриту происходило одновременно с пробуждением интереса к идишу. Ибо много было среди нас таких, чьи познания в иврите все еще оставались без применения. Но то, что иврит является национальным сокровищем, было ясно и тем, кто знал мало, и тем, кто лишь хотел узнать. Это было в эпоху Бялика, в годы «Сказания о Немирове» (цензурное название «Сказания о погроме». — Примеч. перев.) и «Заводи». И те, кто не читал на иврите, тоже знали о Черниховском, о Файерберге, о Бренере и Шофмане. Их переводили, о них рассказывали. Разговаривать на иврите нам не приходило в голову. Неужели мы покинем естественное и выберем искусственное?

И эту прочную связь мы предали, приехав в Эрец Исраэль. Ибо здесь мы снова не ощущаем себя сынами идиша и не восторгаемся больше его красотой и близостью: и даже когда мы разговариваем на идише и с удовольствием слышим его уверенную интонацию, наше удовольствие подобно удовольствию человека, разговаривающего на языке, все тайны которого открыты перед ним, но не ощущающего связи с этим языком и преданности ему. Мы владеем этим языком, но он больше не владеет нами.

Нам пришлось предать идиш, хотя мы заплатили за это, как платят за любое предательство. И у нас есть потребность оправдаться и объяснить, как мы могли так быстро покинуть то, что было сутью нашей жизни? Тот факт, что иврит — это язык наших далеких предков, не мог возвратить нас к нему. Такие аргументы никогда не заставят людей оставить свой живой язык. И тот факт, что есть евреи, никогда не слышавшие идиша, и что язык этот постепенно исчезает и забывается, не мог стать решающим. Ведь в среде нашего народа многие не знают иврита, а идиш, с одной стороны, забывается, а с другой — изучается и обретает популярность. И самое важное: мы принадлежим своему поколению и главное для нас — познание истины и душевный покой. И даже если нас мало (ибо в своем отношении к идишу мы были еще более незначительным меньшинством, чем ныне в своем общении на иврите) — нам нечего опасаться. Мы видели, как меньшинство становится большинством. Богатство языка иврит ни в коей степени не оправдало нашего предательства по отношению к идишу, ибо бедняку подобает бедность. А что стало в Эрец Исраэль с богатством языка иврит, как мы им воспользовались? Разве не был наш иврит лишен движения жизни и разве не используем мы ради той немногой красочности, что есть в нашей речи, чужие выражения, обладающие иным духом, который не есть дух иврита, слишком благородного и мудрого? Разве мы сами не считаем чудом красивую речь на иврите?

Правда и сейчас, спустя две тысячи лет, Эрец Исраэль полнится эхом иврита, и Библия воскресает, когда ее читают здесь, но велик разрыв между нашей духовной жизнью и духовной жизнью предыдущих поколений, выражавших себя на иврите. И, несмотря на это, есть соответствие в главном — то, чего не хватало в нашей связи с идишем. Мы поняли это еще до того, как приехали сюда, и восхитились, но нам нужно было это увидеть.

Главное заключалось в том, что, хотя идиш — живой язык, язык народный и демократический, существовало некое направление мысли, ставшее для нас революционным, которое находило свое выражение на иврите. А в литературе на идише господствовала ограниченность, по большей части казавшаяся нам инертной и реакционной. В лучшем случае это был лишь слабый отзвук того, что проявлялось в иврите. А мы — в том положении, в котором находились сами и находился наш народ, — стремились к революционной мысли.

2

«Революционный» означает, как правило, — побуждающей к войне с окружающей средой, с другими. Мы же имели в виду революционную мысль, которая побуждает к внутренней войне, войне с самим собой, что впоследствии может привести к столкновению с окружающей средой. Революционная мысль раскрывает наши глаза, чтобы мы осознали реальность, и спасает нас от равнодушного притворства и от того, с чем все согласны, она не позволяет видеть что-то там, где нет ничего, и наделяет способностью увидеть реально существующее. И поскольку революционное действие постоянно требует от нас обновления и живого взгляда (в противном случае оно недостойно этого названия), его источником служит личность. Именно личность — источник непрекращающегося «дарования Торы», и мы спасаемся из повседневности лишь тогда, когда все строится на человеке, на его поражениях и победах, на его низменности и чистоте.

Выражение революционной мысли просто, как прост стиль научных формул. Таково выражение моральных императивов, являющихся плодом мысли самой оригинальной и самой непримиримой в отношении нашего образа жизни. «И оправдаете праведника и осудите нечестивца» — разве это не само собой разумеется. И то, что «само собой разумеется», обязано быть.

Ценность революционной мысли — в ее инновациях. В тех открытиях, которые постоянно повторяются в истории человека. Слова «И возлюби ближнего как самого себя» были уже сказаны, но влияние этого императива зависело от ситуации, в которой он провозглашался, от состояния духа окружающей среды, от формы и контекста, понятных только современникам, и от морального авторитета, которому они верили. Библия могла стать источником революции в Германии лишь во времена Лютера и его усилиями, а в новой истории нашего народа — лишь в девятнадцатом веке. Почему то, что помогает понять свои ошибки одному, ничего не говорит другому? Почему одного подталкивает к революции мелодия, а другого некое уличное происшествие? И почему так нелогичны в наших глазах результаты внезапного революционного пробуждения? Кто скажет, какая связь существует между революционными решениями человека — ответить «да» близкому человеку, изменить содержание своей жизни — и моментами, осветившими для него действительность и давшими ему мужество принять решение? О, как мы нуждаемся в интенсивной духовной жизни, в отсутствии внутреннего покоя, в постоянном возвращении к природе, в любом течении революционного действия, являющегося для нас душой жизни, и сколь инертно и лживо то, что у нас иногда называют «революционным»!

Революцию, бунт нашего поколения против себя самого — вот что мы нашли в ивритской литературе. Это было странно. Исходя из тех надежд, которые мы возлагали на идиш, из нашего отношения к ивриту, Бренеру следовало написать свои рассказы о жизни масс как раз на идише, а идеология «местечка» Шолома Аша должна была появиться на классическом языке. Но этого не случилось. Странным было и то, что писатели, выросшие на одной улице, иногда дружившие между собой, чаще всего владевшие обоими языками, — разделились на писателей-гебраистов и писателей-идишистов. Почему этот талант был привлечен одним языком, а тот — другим? И откуда взялась война языков? Хотя и было в ней немало от слепоты, беспричинной ненависти и преходящих влияний, разве не было в ней и глубоких причин?

3

Каждый язык — сокровищница национальной энергии. История народа, не только записанная в анналах, но и воплотившаяся в ощущениях, переживаниях, событиях жизни отдельной личности, живет и существует в языке вечно. И поэтому у каждого языка есть собственная атмосфера, поэтому человек не может выучить нового языка, не подвергшись влиянию его духа. Человек, хорошо знающий свой народ, его историю и его наречие, распознает особое звучание и нюансы каждого слова этого языка, отличающего его от, казалось бы, аналогичного по значению слова другого языка. Он знает, в связи с каким историческим событием, из уст какого вождя или из-за какой особенности характера народа это слово или выражение обрело особое звучание, подтекст и неповторимые нюансы. В память народа навечно врезались те выражения, которые возникли или использовались в моменты глубоких душевных потрясений, религиозных откровений, опасности, угрожавшей всему народу, при появлении признанного пророка или любимого героя. И даже если сначала эти слова слышали лишь единицы, из уст этих единиц их услышат все.

В языке навечно сохранилось эхо не только исключительных событий в жизни народа, но и повседневной жизни — и главным образом ее. С этой точки зрения творение языка не прекращается, пока им живут, на нем думают и разговаривают. Чем более значима наша духовная жизнь, находящая свое выражение в языке, тем больший вклад мы вносим в эту невидимую национальную сокровищницу. Тем самым мы творим для себя и для тех, кто придет за нами, более возвышенную и чистую атмосферу жизни. Каждое слово, в которое мы вложили мысль и чувство, воздействовало на кого-то, и этот кто-то не сможет произнести его, не ощутив того, что ощущали мы. И напротив, шаблонное мышление индивидуумов обесценивает слова и лишает их содержательности, снижая тем самым ценность национальной мысли.

У каждого языка есть свой заколдованный круг, и всякий попадающий в него подвергается влиянию, которое оказывает на него каждое слово. Тот, кто изучал несколько языков, знает, что всякий раз, когда он переходит с языка на язык, он меняется сам. «Твой голос, когда ты говоришь на этом языке, не такой, как когда ты говоришь на другом языке» — подобное мы слышали не раз. Уроженцы российской черты оседлости, даже те из них, у кого не было никакой возможности сблизиться с русскими, приобрели под влиянием русского языка и литературы и нечто из характерных черт русской души. Ибо язык — это не только набор слов и выражений, а прошлое народа, которое оставило свою душу в языке.

«Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! <…> Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!» (И. С. Тургенев. «Русский язык»)

Язык дает, но в то же время налагает обязательства. И чем богаче наследие предков, тем тяжелее жить. Трудно народам, у которых есть великое прошлое. Но наш народ не отвернулся от своего прошлого, он продолжил его. Национальная сила, скрытая в языке иврит, жила и в диаспоре. Религия хранила ее. И благодаря этой скрытой силе Черниховский стал писать на иврите после двух тысячелетий Рассеяния. Религиозная жизнь, наполнявшая еврейское сердце новым, живым содержанием, проникавшая во все его устремления, во все события его жизни, вернула ивриту ту интимность, которую отобрал у него второй язык, язык матери, семьи и повседневной жизни. С другой стороны, религиозная мысль, будь то поэзия, философия или наука, всегда была религиозной — это возвышенное духовное действие, оно питалось энергией из сокровищницы языка иврит и само обогатило эту сокровищницу выражениями, подтекстами и оттенками, в которых сохранилась жизнь поколений.

Вот уже сотни лет наш народ разговаривает на идише. Так хочется — и почти можно — это сказать: наш народ. Ведь и этот язык является сокровищницей национальной энергии. Этим языком мы жили. И то, что вложено в его звуки — материнство, детство, история нашего народа в диаспоре, духовная жизнь, — все это дорого, подлинно и принадлежит нам. И два этих языка нашли писатели нашей эпохи — эпохи, решившей судьбу языков. И если человек, писатель выбирает тот или иной язык, он делает это из-за духовной близости к этому языку. Вот оно продолжающее традицию родословное древо внутренней жизни, скрытой в обоих языках. Мы продолжаем традицию языка, в атмосфере которого живем, даже если не намереваемся этого делать, а возможно, и против нашей собственной воли.

Интеллектуальное и духовное содержание языка определяет регистр каждого выражения, возможного в нем. Человек, живущий более сложной интеллектуальной жизнью, чем та, которую может дать ему его язык, ограничен в определенной степени той линией, которую язык для него начертал. Но и упасть ниже, чем позволяет язык, уровень самовыражения не может.

4

Когда мы хотели охарактеризовать оригинальную литературу на идише, мы иногда говорили: «Эта литература более национальна, чем литература на иврите». Мы говорили так, потому что чувствовали в ней тепло, которого нам не хватало в иврите. Там нас любили такими, какие мы есть, — нас, нашу улицу, наше местечко. Это одно из главных свойств идиша.

Мягкость и тишина «Местечка» Шолома Аша и «Народные предания» Переца, расслабленность народной мысли и сила народной правды Авраама Рейзена, дорогого нам поэта, — все это было для нас в свое время открытием. «Народные предания» в определенном смысле произвели на нас не меньшее впечатление, чем «Сказание о Немирове». В этих произведениях мы видели «самопожертвование». Это была поэзия самопожертвования и восхищения нашим народом в диаспоре, ибо лишь в диаспоре могли произойти все эти чудеса.

В литературе на идише было что-то материнское. Писатели, творившие на этом языке, не могли увидеть и художественными средствами проникнуть во внутренний мир наших мятущихся собратьев. Так и мать не способна разглядеть в душе своего сына все его внутренние войны, все его прегрешения, ибо в конце концов он ее сын, а она всего лишь мать.

Тогда, после поражения русской революции 1905 г., когда наш народ находился в очень напряженном положении, в лучших творениях на идише было что-то успокаивающее — никакой окрыленности. И нам стало тесно. Мы больше не могли дышать этим воздухом. Некогда и для нас «местечко» было тем же, чем для Аша: особым миром, зависящим лишь от себя самого и питающимся собственной красотой, — но это было не то, в чем мы нуждались тогда, на грани Второй алии. Ведь имей мы возможность видеть мир и думать только на идише, мы и помыслить не могли бы, что наш народ остается все еще одним из величайших народов.

Горечь нашего суждения об идише — это горечь разочарования в юношеской любви, которое вместе с болью оставляет осознание того, что душевная свежесть, проявляющаяся лишь раз в жизни, оказалась растраченной понапрасну. Не утешает и понимание того факта, что идиш еще больше укрепил нашу связь с евреями и нашу верность своему народу.

Почему, несмотря на то что в идише были подлинные и несомненные таланты, — не они, а литература на иврите вернула нам уважение к самим себе? Почему именно у Бялика, у Файерберга и у Гнесина оказалась та чарующая и заставляющая подчиняться сила, и следа которой не было в идише? Это зависело не от таланта, а от свободного Человека, которым пленили нас ивритская литература и ее язык. Мы жаждали Человека, и для нас «пророс тонкий росток» Бялика, Черниховский написал предисловие к своему переводу «Гайаваты», прозвучали вопросы Файерберга, и Гнесин изобразил женскую природу — все это было для нас гимном Человеку. А под человеком имелся в виду народ. В отличие от этого в идише было все, что могло очаровывать в литературе, лишенной ясной мысли, — скромность, народность, мягкость и тонкая эротика, которая была особенно характерна для польского отростка этой литературы. Правда, и эротика, проникшая в хасидские рассказы, в природу «местечка», от которой, возможно, и проистекает очарование «Народных преданий», тоже открывает человеку тайны жизни и помогает ему сформировать свое мировоззрение. Но бывают периоды в жизни человека и народа, когда для них нет ничего опаснее идиллии. Именно таким был период, которому предстояло дать ответ на вопрос о языке. Если бы Бренер писал на идише — одно это изменило бы ответ. Не из-за силы его таланта, а потому что это могло стать симптомом. Однако то обстоятельство, что таланты разошлись так явно, что носителем революционной мысли был «мертвый», а не живой язык, — это и стало приговором.

Ибо существовало несоответствие между тяжелым положением народа и оценкой ситуации в литературе и публицистике на идише. Лишь то течение, в котором слышался отзвук иврита, которое было своего рода переводом с иврита на идиш, было иным.

С одной стороны, исправления, которые писатели, творившие на идише, пытались внести в нашу жизнь, иногда поражали бестактностью — так ведет себя человек, вмешивающийся в интимные дела посторонних, а с другой стороны, идеология, выраженная на идише, демонстрировала трусость, отсутствие критического отношения к любому национальному делу и неспособность сделать хоть один свободный шаг из опасения потерять лицо, заслужить название предательской; она была консервативна и не видела дальше сегодняшнего дня. Стоит ли мне упоминать важную газету «Дер Фрайнд», Бунд и Житловского? Лишь в литературе на иврите — в важной для нас ее части — отсутствовала та «цензура», ярмо которой мы так остро ощущали в радикальных течениях, выражавших себя на идише. Здесь люди позволяли себе размышлять о еврейском народе свободно, как размышляли Ахад ха-Ам, Бердичевский и Бялик. Эта свобода мысли и выражения происходила вовсе не из осознания того, что они пишут для немногих, что улица их не прочтет. Понимание того, что они пишут для немногих, действительно оказало влияние на писателей, творивших на иврите, — и положительное, и отрицательное, однако свобода мысли, способность и мужество ее выражать проистекали в ивритской литературе из внутренней потребности и из внутренней свободы. Такова традиция языка иврит — продолжение революционной мысли Библии. Одно поколение передало другому свой голос.

Когда мы приехали в Эрец Исраэль, освобождение от национализма было нашей ide?e fixe. В диаспоре национализм мешал нам жить. Мысль и чувство всегда концентрировались вокруг нее. Нам не хватало свободы посвятить себя другим устремлениям. Всякое занятие общечеловеческими делами всегда приводило — или создавалось впечатление, что приводит, — к сближению с чужим миром. Казалось невозможным быть социалистом, толстовцем, художником, общественным деятелем, ученым, не опасаясь ассимиляции. Личная свобода — и отчуждение, широкая деятельность — и отчуждение. Лишь очень немногие были исключениями из правила. А в Эрец Исраэль мы освободились от этого. Здесь мы в любом случае евреи, и это было важно для нас. Таким же убежищем стал для нас и язык иврит. Писавший на иврите литератор всегда был в большей степени гражданином мира, чем писавший на идише. У творящего на иврите всегда будет больше уверенности в себе и чувства самодостаточности: он непосредственно осознает, что через иврит связывает и продолжает прясть какими-то загадочными путями нить вечности.

5

Сила современной еврейской революционной мысли заключена в способности утверждать и отвергать. Через пару лет после «Народных преданий» вышла в свет книга Бренера «Со всех сторон». Знал ли Бренер о том, что его книга послужит для нас источником уверенности, силы и надежды в значительно большей степени, чем «Народные предания»? Но мы чувствовали: если еще можно было нас не жалеть, то, следовательно, мы живы, и та убогая надежда, которую он оставил нам в образах старика и внука, оставалась нашей единственной, но верной надеждой. И эта книга появилась в то время, когда в национальной публицистике — на идише, русском, а отчасти и на иврите — царила такая почтительность, такая апологетика и такая осторожность по отношению к нашему народу, что иногда казалось, будто мы уже умерли и ничего не осталось, будто все это своего рода погребальная церемония. Но не только у Бренера черпали мы этот императив, это знание добра, к которому следует идти, но и у А. Д. Гордона, который совсем не нуждался в отрицании Бренера, чтобы прийти к тому же императиву.

Свет, которого мы не нашли у других, мы обнаружили у Файерберга, и он стал для нас больше, чем проводником, хотя мы еще не поняли его надлежащим образом: ведь если бы Бялик писал всего три года, как писал Файерберг, много ли бы мы знали о нем? Но как было не почувствовать, что сбивчивые слова Файерберга, в которых пылает огонь сконцентрированной мысли и чувства, кажутся неловко сложенными лишь по сравнению с тем, что он мог бы сказать, ибо в словах этого почти подростка есть нечто, подобного чему нет и в помине во всей новой ивритской литературе. В его рассказах есть сила природной привлекательности, основа которой в том, что Файерберг был еще более независим, чем другие большие писатели его поколения. Между ним и еврейской историей существовала связь, которой не хватало другим. О если бы он только успел написать задуманный им роман «Из жизни Баал-Шем-Това»! Ведь именно он был подлинным преемником Баал-Шем-Това и его хасидов, и в его силах было подарить нам новое открытие новой еврейской истории и самих себя.

Да, есть еще тропинки в истории нашего народа, по которым мы не ступали, и есть нечто внутреннее, что предвидел Файерберг. Для нас же этот источник познания нашего народа остался закрытым. Впервые я подумала о Файерберге, читая в Эрец Исраэль главы об избранности и главы об избавлении из Пророков. Невозможно было находиться в мире мышления пророков Иеремии, Исаии и Иезекииля и не ощутить, что есть глубина в бытии нашего народа, которой не достигли и лучшие из нас. Понимание «Ты избрал нас» у Исаии было иным, чем то, над которым глумились в нашей литературе. И тогда мы почувствовали, что есть внешние влияния, мешающие нам видеть главное, потому что нам не хватает того познания себя и той полноценной жизни в еврейском мире, которые были у Файерберга.

Отсюда и болезненная и тяжелая отчужденность в нашем отношении к литературе нашего времени. Через писателя читателю должно открываться то, что открылось ему, а известному кругу читателей должно открываться все — такое отношение существует между хорошими еврейскими читателями и другими литературами. Хороший читатель оценивает писателей по тому, что он получает от них, а там, где есть оценка, есть и подлинные уважение и любовь. Это зависит не только от знания языка — удивительно, но иногда мы читаем на европейском языке при помощи словаря, и при этом испытываем полное, истинное наслаждение.

Однако у нас нет такого отношения к нашей литературе — ни на иврите, ни на идише. В нашей оценке нет уверенности — словно этим писателям открылся еще один фрагмент из жизни народа, а нам их творчество не открылось. Люди, разбирающиеся в европейской литературе, неуверенно чувствуют себя в литературе на иврите. Бывает, что мы любим еврейского поэта, дающего нам нечто, но не можем с уверенностью ответить на вопрос, кто он, действительно ли обладает большим талантом, или же он дает нам нечто, потому что мы пришли к нему с пустыми руками, а он сумел задеть романтическую струну в нашем сердце, разбередить чувство любви к своему народу. И литература наша остается для нас загадкой, как и наш народ, и не можем мы дать ей подлинную оценку и проникнуться верой в наших писателей.

Читая произведение еврейской литературы, мы всегда хотим сравнить его с литературами чужих народов, но сравнение невозможно. И мы не знаем, кто такой Перец и как нам относиться к нему. То же и в нашем отношении к Шолом-Алейхему. Согласно критериям европейской литературы, в нем на первый взгляд есть слабые места, которых не должно быть даже у писателя невеликого таланта: что это за описания природы — «луна светит, деревья цветут», и это желание рассмешить, и рутина в построении композиции, и еще несколько «грехов». Но почему мы так его любим, почему можно читать его без конца и, главное, — почему его читают и хорошие, и ассимилированные евреи, даже выкресты, взрослые и дети, весь народ? И кажется, что лишь немногие понимают, что Шолом-Алейхем — чудо, феномен, и у других народов нет подобного ему. Чудо в том, что Шолом-Алейхем — не только писатель, не только он сам, он — наш народ. И поэтому нельзя относить Шолом-Алейхема ни к идишистам, ни к гебраистам в нашей литературе, подобно тому, как нельзя отнести народ к одному из этих течений. Как духовная жизнь нашего народа подлинна и полна содержания, так подлинен, и глубок, и полон Торы Шолом-Алейхем.

Но где критика, черпающая идеи из него? Где те люди, которые будут изучать его?

Есть нечто, что стоит между нашими уникальными писателями и нами, как сатана, и кажется иной раз, что есть нечто отделяющее их от исторической души народа. Это проклятие непонимания человеком, его мятущимся духом жизни народа, проклятие, которое мы видим только в ассимиляторах и их отчуждении, а оно — во всех нас. Действительно ли все это проистекает от воспитания в чуждом культурном окружении, проникающем в каждое сердце, или же причины более глубокие?

Мало тех, кому откроются прошлое и настоящее, все их достижения и все слабости. Ибо слабостям нет предела. И если мы подойдем как чужие — что не покажется нам слабым в себе? Что мы создали после Библии, в чем мы можем быть уверены? А есть и такие, кто не уверен даже в Библии. Но Файерберг был человеком, которому оказались открыты добро и зло, слабость и героизм, возвышающее и унижающее. Он имел непосредственную связь с Талмудом, и с раввинистической литературой, и с литературой нашего поколения. И многие тайны ушли вместе с ним, ибо человек с подобным чувством истории был для нас подобен пророку.

6

Несколько лет назад в России и Америке много говорили о необходимости перевести Библию на идиш. У тех, кто возражал против этого, жило в сердце непробиваемое и нелогичное ощущение: действительно, можно переводить Библию с иврита на все языки, но на идиш — нельзя. На еврейский язык? Что же, евреи, владеющие только идишем, не должны знать Библию? И ведь существуют переводы Библии на идиш, сделанные сотни лет назад! Но что общего между тем идишем, языком «Цена у-рена»[116], с собственными комментариями, с литературными претензиями, и переводом Библии на идиш наших дней и его целью? Так или иначе, перевод был издан Иегоашем в Америке, и, раскрыв его, мы моментально поняли, почему были против. Возможность перевода и его успех скрыты в законе: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Библию можно перевести на языки всех культурных народов, ибо нет культурного народа, которому чуждо произошедшее с нами в библейскую эпоху, а для выражения общих понятий были созданы синонимы во всех языках. Поэтому Библия могла стать фундаментом, на котором строилась классическая литература другого народа. Но как можно перевести Библию на идиш? Нам, для нас, как можно перевести его? Разве мы создали и на идише слова для выражения духовной жизни Библии? Кто создал, когда и почему? И в какой момент у нас возникла потребность в этом? Можно перевести Библию на немецкий и на английский, потому что между этими языками и языком Библии есть равенство, но такого равенства нет между языком Библии и идишем. Нет больше двух языков, столь различных по своему содержанию, как два эти языка, потому что содержание своей жизни мы делили между ними. И всякий важный перевод с одного языка на другой (даже если сюжет литературного произведения поддается переводу — Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом-Алейхем) всегда потребует большого усилия. Лишь Мойхер-Сфорим был способен переводить себя самого, и лишь Беркович[117] умел переводить Шолом-Алейхема.

Не открытая война против иврита создает для него сложности, а та война, которую ведут против него скрытым оружием — идишем, чужими языками и всеми условиями нашей жизни, хотя нельзя забывать и того, что идиш и иврит помогают друг другу. Но те, кто борется против иврита, «не давая ему в школе того места, которое не соответствует его месту в жизни», а иногда и защитники иврита не знают, кто участвует в этом споре и определяет его результаты. Вовсе не те, кто ораторствует на собраниях. Вне дискуссионных залов, во всем пространстве нашего мира иврит сам ведет свою войну. И в чем мощь его оружия? — в каждом древнееврейском слове, в котором мы еще слышим его подлинное содержание. И вместе с нами сражаются на стороне иврита Моисей и Иеремия, молитва и агада, рабби Иегуда Галеви и рабби Нахман Крохмал[118].

Язык иврит стремится быть разговорным языком и не может не хотеть этого, даже если наша речь на иврите иногда оскорбляет чувство языка, живущее в нас.

В наше время, когда книга стала достоянием многих, никакая литература не может существовать для избранных, а литература на иврите и не имеет качеств аристократической литературы. Она живет во всем и потому хочет найти путь ко всему. Нельзя согласиться и с тем, чтобы о самом возвышенном и оригинальном духовном деянии народа большинство представителей этого народа услышало бы только либо от его приверженцев, либо от его противников. И, несмотря на то что иврит еще не стал языком чтения для всех, он уже разговорный язык. Сотворение разговорного иврита началось в то время, когда возникла угроза существованию этого языка, когда мы подошли к возможности того, что грамотный еврей будет читать книги на чужом языке, но не на иврите. Это и есть война за существование языка иврит. Переход иврита от языка чтения к разговорному языку произошел в литературе. Именно писатель, творящий на иврите, прислушивался к нашей жизни и нашел в иврите ее отзвук. Потому что только в нем он мог его найти. Язык, созданный Менделе Мойхер-Сфоримом и Бяликом, избавит нас от владычества чужих языков, а на языке Бренера и Гнесина заговорит новый еврей.

Подобно тому как музыке подобает соответствующий резонанс, большому литературному произведению необходимы понимающие и многочисленные читатели.

И когда у нас создается важное произведение, разве не вызывает обиду то, что такое чудесное произведение остается незамеченным, подобно музыке, звуки которой затихают в маленькой комнатенке? Трудно правильно оценить писателя, если лишь немногие понимают его. Правда, оценка приходит от индивидуумов, но утверждается она народом. По приговору народа быстро забываются однодневки и вечно живут большие писатели. У литературы на иврите нет народа читателей, и этот факт лишает и индивидуумов способности оценивать. И пока иврит не станет разговорным языком, для еврейского народа и для литературы на иврите не будет надежды подняться, потому что литературе нужны не только многочисленные читатели, но и множество людей, которые будут просто органично с ней жить. И наоборот, необходимо, чтобы речь и мысль народа черпали силу из источника его национальной литературы. Кто из нас может представить себе, чтобы Толстой написал то, что написал, не слыша вокруг себя русскую речь? Кто может представить, что русский народ оказался бы способным понять произведения Толстого, если бы не говорил на его языке? Без органичной подпитки от народа наши поэты перестают писать и обращаются куда только можно — в том числе и из-за отсутствия настоящей оценки, ибо только живой язык дает многим, а не только избранным, музыкальный слух и понимание ценности каждого слова, без которых оценка невозможна. На протяжении известного времени после Пушкина нашлось несколько поэтов, писавших не менее красивые стихи, но русский, говорящий на языке, который его народ унаследовал от Пушкина, знает, что нет в этом эпигонстве новизны и нет правды.

Языку не достаточно большого числа читающих и говорящих на нем. Любое меньшинство, которое не живет в мире своего национального языка и не говорит на нем, в чем-то искажает свой образ. Лишь целому народу под силу вернуть языку его силу. А будущее языка иврит еще скрыто в будущем народа.

1918 г.