III «ЧЕГО НЕ ВЫНЕСЕТ МАТЕРИНСКАЯ ЛЮБОВЬ!»

III

«ЧЕГО НЕ ВЫНЕСЕТ МАТЕРИНСКАЯ ЛЮБОВЬ!»

Материнство и материнское воспитание в российских семьях

Даже при беглом чтении документов личного происхождения — писем, дневников, мемуаров XVIII — начала XIX в. — у исследователя складывается неоспоримое убеждение в том, что именно рождение и воспитание детей было содержанием жизни любой женщины, от статс-дамы Е. Р. Дашковой до безвестной сибирской крестьянки.

Западноевропейские веяния начала XVIII в., ориентировавшие женщин на светский образ жизни, при котором семья, хозяйство, воспитание детей оказывались как бы на втором плане, по сравнению с участием в балах, празднествах и танцах, не могли укорениться во всех сословиях. Они «задели» лишь верхушечный слой столичных дам [1], да и то не всех. Женщин, имевших возможность подражать образу жизни императриц и их окружению, было ничтожно мало.

Наполненные духом романтизма и Просвещения 70-е гг. XVIII в. принесли к тому же дыхание особого отношения к материнству. После сочинений Ж.-Ж. Руссо во всей Европе в образованных кругах стало принятым стремиться к природе, «естественности» нравов и поведения. Идеи эти оказали прямое влияние на семью. Кормить детей грудью стало признаком нравственности, чертой хорошей матери [2]. Считавшие себя просвещенными матери стали внимательнее относиться к личности ребенка [3].

Эти идеи очень быстро и легко привились в дворянском, «благородном» сословии России, так как совпали с национальной традицией высокой ценности материнства. Источники личного происхождения второй половины XVIII — начала XIX в. дают убедительные доказательства того, что материнство оставалось для абсолютного большинства женщин ценностью вне моды и времени. Именно перспектива материнства, понимаемого как трудно выразимая на словах, но принимаемая сердцем обязанность рожать и воспитывать детей [4], в наибольшей степени (по сравнению с иными — в том числе эмоциональными — мотивами) заставляла девушек относиться к замужеству как к самому значительному, переломному (лиминальному) рубежу, с которого начиналась новая жизненная фаза.

Мемуары, письма, дневники, написанные представительницами дворянского сословия рассматриваемого времени, не позволили выявить в этой социальной страте ни одного случая добрачной беременности и рождения ребенка до замужества. Вполне вероятно, что такие случаи были, но остались — по этическим мотивам — незафиксированными. В сельской же среде рождение добрачных детей (их называли крапивниками) [5] редкостью не являлось. Одна из пословиц ХVIII в. даже подтрунивала над незадачливыми ухажерами, боявшимися доводить легкий флирт до интимных отношений: «Страх причины — не задирай дивчины!» [6] К середине XIX в. были зафиксированы уже «частые случаи» выхода замуж с добрачным ребенком [7]. Что касается непривилегированной части населения городов, то согласно петровским «артикулам» (1708 и 1720 гг.) в случае «прижитая» ребенка до венчания предписывалось не «принуждать к женитьбе» мужчину и венчать (лишь «если захотят обе стороны»). Тем не менее виновный в растлении обязывался законом дать определенную сумму денег «для содержания матери и младенца». Размер суммы определялся состоянием отца ребенка. Отказ от выплаты алиментов тому, кто «о супружестве обещал, а потом бросил», — карался наказанием плетьми и тюрьмой [8]. Среди дворян представление о «позорносги» наживания детей до брака укрепилось, таким образом, прочнее, но, разумеется, в разных семьях бывало всякое.

Мемуары и дневники российских дворянок, равно как их письма ХVIII — начала XIX в., не дают ответа на вопрос о том, как относились их авторы к трудному периоду вынашивания детей. Меж тем в источниках личного происхождения отмечено, что, если беременная была «беспрестанно больна душой и телом», ребенок мог родиться «худеньким и слабеньким» [9]. Скупые описания переживаний, связанных с беременностью и родами, можно найти в воспоминаниях В. Н. Головиной, Е. Р. Дашковой, мемуарах Н. И. Цылова и С. Т. Аксакова [10]. Родовспоможение, как и вся медицина вообще, были в тот «просвещенный» век на весьма низком уровне [11]. Даже в дворянских семьях женщины верили подчас старинной примете: «если роды будут в доме всем известны — то они будут тяжелыми», а потому не спешили звать повитух и лекарей, даже когда начинались схватки [12]. О «странном» (для иностранца) обычае дарить родильнице червонец, «не то непременно умрет или мать, или дитя», упомянула, рассказывая о родах в дворянской семье, англичанка леди Рондо [13]. Крестьянские поверья, касающиеся родов, причудливым образом соединяли мудрую наблюдательность и откровенное знахарство [14], а обычаи, связанные с «родинами», по-детски наивно воспроизводили тяжесть этой «женской работы» [15]. В деревнях к родам относились по-будничному: «Жену слушать, что больно родит, — так на свете и людем не быть» [16].

Успешность или тяжелые последствия каждых родов даже в дворянских семьях были непредсказуемыми. А. Н. Радищев упомянул о смертях рожениц и уродствах детей, вызванных ношением женщинами корсетов [17]. Многие юные дворянки, проживавшие в холодном и сыром Петербурге, умирали после благополучных родов от «припатков (осложнений. — Н. П.) натуралной сей болезни» (то есть сами роды рассматривались как «натуралная болезнь») [18], а также от травм и даже обычных простуд [19]. В провинции опасность смерти после родов была еще более высока [20], причем это в равной степени касалось и дворянок [21] и простолюдинок [22]. В России, писал М. В. Ломоносов, «молодых более умирает, нежели кои старее, так что едва сороковый человек до 30 лет доживает» [23].

Практически во всех мемуарах рассматриваемого времени, как в «мужских», так и в «женских», говорилось — как о будничном явлении! — о тяжелых детских болезнях и ранних смертях детей. Крестьянки, по словам информаторов середины XIX в., даже надеялись, «може не будут жить»: так тяжело было бремя частых родов и многодетности и так ожидаема смерть. «По сто тысяч младенцев не свыше трех лет» — такой высчитал ежегодную смертность М. В. Ломоносов, отметивший, что матерей, «кои до 10, а то и до 16 детей родили, а в живых ни единого не осталось», было немало [24]. Поразительно высокая детская смертность сохранялась в семьях буквально всех сословий ХVIII в. Жена дворянина Андрея Болотова была четырнадцатилетней, когда умер их полугодовалый первенец. Смерть сына она восприняла как неизбежность и лишь надеялась, что новая беременность сможет помочь «забыть сие несчастие, буде се несчастьем назвать можно» [25]. В семье Ивана Толченова, автора «Журнала или записки жизни и приключений» (конец XVIII в.), из девятерых детей вскоре после рождения умерли семь [26].

При трагическом исходе (смерти роженицы) вдовец старался возможно быстрее жениться вновь [27], иногда даже «когда не исполнилась и година» [28]. В крестьянском быту «вдовствовали исключительно старики, всех же остальных заставляли (выделено мною. — Н. П.) вступать в новый брак»[29]. Так же поступали — когда из рациональных, а когда и из эмоциональных соображений — и оставшиеся вдовыми молодые матери, если неожиданно умирал отец ребенка [30]. Тем не менее фольклор зафиксировал приоритет наличия именно матери у ребенка: «Отца нет — полсироты, матери нет — круглый сирота!» [31].

Болезни и скоропостижные смерти рожениц были причиной того, что восприемницами, а затем воспитательницами детей часто бывали старшие сестры [32] или тетки (сестры матерей) [33] новорожденных. Вероятно, именно этот фактор и сыграл решающую роль в сохранении и умножении обрядов и ритуалов, связанных с крестинами. С одной стороны, они свидетельствовали об укоренении православных идей, с другой — о слиянии православной обрядности с народной. Опасение умереть непредвиденно рано, преждевременно, заставляло родителей брать в крестные матери своим детям совсем юных девочек, зачастую — старших сестер [34], которые и перенимали на себя ответственность за воспитание крестниц в случае сиротства [35].

Бывали случаи удивительные. По воспоминаниям М. С. Николевой, родившейся в начале XIX в., ее бабушка, жена коменданта г. Нерчинска Я. И. Еремеева, умерла в родах, следом умер отец новорожденной, а девочку (мать мемуаристки) вскормил и воспитал денщик отца, «подкладывая ее к козе». Девочку он берег, как мог, пока не пристроил в дом некой А. А. Никелевой, жены губернатора г. Тобольска, воспитавшей сироту наравне с родными детьми [36]. Поступок «доброй и умной женщины», как охарактеризовала губернаторшу мемуаристка, был типичен для дворянок, того времени. Сплошь и рядом в более зажиточных и знатных семьях воспитывались и дети бедных (а иногда и отнюдь не бедных!) родственников [37], а то и вовсе посторонних людей [38]. В крестьянских семьях матери «по охоте», как тогда говорили, брали в семью подкидышей [39]. Мотивы подобных поступков (передачи ребенка на воспитание из одной семьи в другую) были иногда — морально-педагогические, в иных случаях — житейские, бытовые (здоровье ребенку было легче сохранить в семье, «под присмотром») [40].

Чаще, разумеется, ребенок рос в родной семье. При этом многие дворянки признавались в своих мемуарах, с недоумением и досадой, что их рождению не радовались — оттого только, что они не были мальчиками-первенцами (которым, кстати, в крестьянской среде нередко давали имя «Ждан» [41] и называли «соколятами»: «Первые детки — соколятки, последние — воронятки») [42]. Е. Ф. Комаровский записал в своих мемуарах о рождении первого сына: «28 мая 1803 года… Бог мне даровал перваго сына графа Егора Евграфовича». И продолжал ниже: «О рождении прочих моих детей записано в святцах, и потому поминать здесь о том я нахожу излишним…» [43] Примерно так же рассуждал и Иван Толченое, отметивший в своем «Журнале» день, когда он был «обрадован благополучным разрешением от бремени Анны Алексеевны. Родился сын» (на 9-м году после бракосочетания) [44]. О других детях мемуарист и упоминать не стал. «Дочери! Что в них проку! ведь они глядят не в дом, а из дому», — рассуждал дед Сергея Аксакова, демонстрируя устойчивость старых, народно-традиционных воззрений на дочерей и сыновей, которые в дворянской среде, казалось бы, должны были быть давно уже вытеснены новыми «чувствованиями» [45].

В возрасте между 30-ю и 40-а годами [46] дворянки рожали весьма часто, но такие роды у них были, как правило, не первыми и потому часто протекали с осложнениями [47]. В немолодом возрасте женщины смотрели на рождение новых детей как на тягость, на неизбежное зло. «Родители мои не чувствовали радости при моем появлении на свет, какую обыкновенно чувствуют при рождении первенцев, — признавалась на страницах своих воспоминаний некая А. Щ. — Они смотрели на меня как на новую обузу, которая свалилась им на шею…» [48]. С тем же чувством начинала свои мемуары и одна из первых выпускниц Института благородных девиц при Смольном монастыре — Г. И. Ржевская. С горечью констатировав «нерадостность» события своего рождения для родителей, она привела рассказ о нем одного из родственников: «Огорченная мать не могла выносить присутствия своего бедного 19-го ребенка и удалила с глаз мою колыбель… О моем рождении — грустном происшествии — запрещено было разглашать… По прошествии года с трудом уговорили мать взглянуть на меня…» [49].

Что же говорить о крестьянских семьях! «Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили!» — горестно восклицали матери-крестьянки [50] (и тем не менее приговаривали: «Много бывает — а лишних не бывает») [51]. По словам аббата Шаппа, побывавшего в России в Екатерининскую эпоху и общавшегося с императрицей, в среде крепостного крестьянства безразличие к детям объяснялось тем, что «сии плоды законной любви» могли быть «похищены» у родителей в любую минуту хозяином-душевладельцем [52]. Теневыми сторонами крестьянского быта, невозможностью прокормить большое число детей объяснялись случаи их заклада и продажи («А буде я, Василей, на тот срок денег не заплачю, волно ему, Андрею, той моей дочерью Овдотьей владеть и на сторону продать и заложить…») [53]. Однако среди найденных нами закладных на детей XVIII — начала XIX в. не встретилось ни одной написанной матерью: все — по инициативе и решению отцов [54].

Многодетность могла быть вполне в порядке вещей не только в крестьянской среде («У кого детей много — тот не забыт от Бога») [55], но и в дворянских семьях среднего достатка [56]. Семьи же с одним-двумя детьми попадались нечасто (за исключением тех, где столько детей выживало и доживало до совершеннолетия, в то время как остальные умирали во младенчестве) [57]. «Родилась я, шестая дочь… Нас было уже девять человек, и старшему моему брату шел 23-й год, — писала о событиях, свершившихся „в начале текущего столетия” (XIX в.) М. С. Николева. — Теперь бы такое приращение почли бы чуть не несчастием. В то время так не думали: многочисленное семейство считалось не бременем, а благословением свыше. Вся семья встретила радостно мое появление на свет…» [58] Аналогичные по тональности воспоминания о «великой радости» рождения ребенка (дочери!) можно найти и у А. Е. Лабзиной [59]. Н. Б. Долгорукая (урожд. Шереметева) тоже вспоминала, что «была дорога» своей матери, хотя была у нее уже четвертым ребенком, что день ее рождения «блажили, видя радующихся родителей… благодарящих Бога о рождении дочери» [60]. В эпистолярном наследии русских государей примеры исключительной радости родителей, связанной с рождением дочерей, очень многочисленны [61]. Мальчиков-первенцев (а тем более единственных!) [62] ожидали с еще большим, можно сказать — с благоговейным, нетерпением и старались спасти от возможных хворей [63] («слезы радости потекли из глаз родителей моих при виде нетерпеливо ожидаемого младенца») [64]. Если была необходимость выбора между сыном и дочкой — невольно (или преднамеренно?) предпочитали спасти и выходить в первую очередь мальчика [65]. Судя по воспоминаниям Е. Р. Дашковой, она особенно берегла сына (по сравнению со старшим ребенком, девочкой), хотя мальчик с детства рос болезненным. Обнаружившийся рахит и склонность к чахотке (нередкие для Петербурга заболевания) заставили бывшую статс-даму «переменить климат» и отправиться в длительное путешествие «для поправки здоровья детей» [66]. Но были и семьи, где с той же радостью воспринималось рождение дочерей, и именно для матерей «не существовало разницы между сыном и дочерью» [67].

В одном из мемуаров конца XVIII в. приводится описание казавшегося необычным поведения выдающегося русского фельдмаршала А. В. Суворова, который вместе с зятем, Н. А. Зубовым, тревожно ожидал рождения первого внука и сына. По словам мемуаристов, он постоянно крестил живот дочки — Н. А. Зубовой (урожд. Суворовой), так как она в первый раз «была в тягости» [68]. Другой мемуарист, А. Т. Болотов, вспоминая о детстве, записал, что его «воспитывали с особливым старанием и берегли, как порох в глазе», так как мать его была уже «не гораздо молода и детей родить уже не надеялась, а сына еще ни одного живого не имела, все бывшие умирали в младенчестве…» [69]. Аналогичная ситуация сложилась в то время в семьях современников Болотова— Кудрявцевых, Паниных [70]. В мемуарах российских дворянок начала XIX в., часто описывавших «здоровую» жизнь в деревне и «светскую» в столице (причем последняя требовала участия в балах, ношения легких, тонких платьев, не приспособленных к сырой петербургской погоде), часто проскальзывали упоминания о простудах и похожих на нее болезнях, которые «в несколько месяцев страданий, попечений и тревоги» сжигали жизни многих юных девочек и женщин [71].

Высокой детской смертностью были отмечены семьи всех сословий. Безвременно погибали и отпрыски императорской семьи [72], и дети простолюдинок. Купчиха из семьи Г. Т. Полилова-Северцева вспоминала о своем деде, жившем на рубеже ХVIII–XIX вв., что «семья его была большая: четыре сына и четыре дочери» (имеются в виду достигшие отрочества или совершеннолетия), но «умерло больше, чем выжило» (в то время как самому деду было всего 40 лет) [73]. В книге этой мемуаристки, равно как в воспоминаниях ее современниц, можно найти многочисленные примеры мертворождений [74], младенческих и детских смертей от гриппа, отравлений, рахита, чахотки, детских и взрослых инфекционных болезней [75], прежде всего оспы [76]. Сообщениями о детских нездоровьях пестрят и строки писем женщин ХУШ — начала XIX в. [77]. Даже грудное вскармливание новорожденных матерями-дворянками, бывшее весьма распространенным в семьях среднего достатка [78] и являвшееся нормой в крестьянском быту, не спасало от опасностей первого года жизни.

На матерях во всех российских семьях по-прежнему лежала обязанность выхаживания больных детей. Даже в письмах государынь мужьям «детская тема» — это прежде всего тема состояния здоровья детей [79]. Пронзительные по боли и сочувствию строки о том, как жена пыталась выходить сразу двух заболевших корью младенцев, из которых один все же умер, содержатся в «Журнале» Ивана Толченова за 1787 г. [80]. «Все печали», которые им с женой пришлось тогда пережить, «судить может только одно родительское сердце» — подводил итог автор «Журнала». Матери-дворянки постоянно записывали в свои дневники рецепты домашних лекарств от разных болезней, а также от ушибов, переломов, растяжений и иных недомоганий [81]. Судя по записям одной валдайской помещицы 1812 г., к ее больным детям сумели вызвать полкового лекаря лишь один раз за многие годы, в остальных же случаях мать вынуждена была довольствоваться примитивными медицинскими знаниями, которые сама получила, вероятно, в юности и которые мало расширились позже («к затылку шпанскую муху…») [82]. Сходную картину можно было наблюдать зачастую и в столичных домах: матери лечили и детей, и мужей, и родственников, как умели и как могли [83].

Мемуары русских дворянок и женщин из купеческого сословия позволяют утверждать, что не только вынашивание и рождение детей, не только забота об их здоровье, но и обязанности «матери и наставницы» [84] в широком смысле слова — повседневная личностно-эмоциональная поддержка, воспитание, обучение рассматривались ими в качестве жизненно определяющих. С. В. Скалой, в частности, вспоминала, что ее «мать одна, с помощью одной лишь старшей дочери занималась нашим (т. е. младших детей. — Н. П.) воспитанием» [85].

Средства и методы воспитания девочек и вообще детей в семьях крестьянских, купеческих и дворянских существенно отличались. В крестьянских семьях все задачи трудового и нравственного воспитания решались главным образом силой собственного примера: «чево себе не угодно, тово и людем не творите» [86]. Эффективным средством воспитания были в руках родителей-крестьян пословицы и поговорки, сказки, предания, былинки, создаваемые не только в познавательных и идейно-эстетических, но и дидактических целях («Покояй матерь свою волю божию творит», «Не оставь матери на старости лет — Бог тебя не оставит», «Матернее сердце в детках», «Отцов много — мать одна», «Материи побои не болят», «Мать и бия не бьет», «Добра, да не как мать» и др.) [87]. Фольклорные произведения (а позже и информаторы РГО) зафиксировали факт большей мягкости материнского воспитания по сравнению с отцовским [88].

Воспитание в купеческих и в дворянских семьях проходило на тех же моральных основаниях, но на дворянок в большей мере воздействовали педагогические идеи, сформулированные в литературе. Воспоминания позволяют заметить, что в одних дворянских семьях матери (и, шире, воспитательницы) изрядно баловали и хвалили [89] своих детей, в других — не гнушались «стращать», «насмехаться» [90] (что было в целом типично для крестьянского воспитания) [91], в третьих — не брезговали — как и крестьянки! [92] — даже физическими методами воздействия [93]. Родительский произвол узаконивался указом 1775 г., по которому отец и мать могли помещать строптивых детей в смирительные дома [94]. В крестьянском быту родители (одна мать — крайне редко) [95] иногда даже публично наказывали детей розгами. Это не встречало осуждения ни со стороны волостных властей, ни соседей [96].

Тем не менее по сравнению с предыдущими столетиями многое изменилось. Во-первых, в среде непривилегированных сословий увеличилось число конфликтов родителей и детей по поводу имущества. Это было связано с первыми спорадическими проявлениями кризиса патриархальных основ семейной организации, тягой молодежи к самостоятельности [97]. Во-вторых, в среде образованных и «благородных» менялись воззрения на педагогические методы и цели. «С успехом наставлять детей можно исподволь и только ласкою, — полагал поэт и педагог А. Д. Кантемир. — Строгость вселяет в детях ненависть к учению. Ласковость больше в один час исправит, неж суровость в целой год» [98]. Правда, эти новые воззрения мало кому из матерей были известны. «Тогда не говорили о развитии детей, не задавались наблюдениями за детскими впечатлениями или анализом детских характеров. Главным принципом было держать их в черном теле», — вспоминала дворянка Л. А. Сабанеева, писавшая свои мемуары в середине XIX в. [99].

Конечно, не все матери (и даже не большинство!) склонны были держать своих детей в небрежении или строгости. Но некоторое невнимание к ребенку — с учетом того, что «робят» в семье часто было немало, — все же можно почувствовать в мемуарах некоторых «светских дам». Последние предпочитали долговременные заграничные вояжи вдвоем с мужем «тихим семейным» радостям в поместье. Отлучаясь на несколько месяцев, а то и лет, они передавали детей на воспитание родственникам и лишь изредка, повидав своих чад, восторгались приобретенными ими знаниями и красотою [100]. Весьма часто подобная отстраненность родителей (и особенно — матерей) от воспитания оборачивалась драматически. Так, известная государственная деятельница, статс-дама Е. Р. Дашкова, вынужденная (в силу своих административных обязанностей!) предоставить своего первенца «Мишеньку» на воспитание бабушке, не однажды сокрушалась о том, что таким образом его потеряла (мальчик умер) [101]. Иные обеспеченные матери предпочитали возить детей по заграницам с собой и там давать им начальное воспитание, «почему все они очень плохо знали по-русски» — но, однако ж, не были лишены материнского тепла [102].

По понятным причинам практически все мемуары известных российских деятелей и деятельниц ХVIII в. дышат v благоговением перед образами добрых, заменявших им в детстве матерей, воспитательниц — нянь и кормилиц [103]. Няни и кормилицы были тогда, как правило, крепостными. Многие мемуаристы называли нянь «вторыми матерями» [104], «нянюшками», «мамушками» [105]. «Преданность», «усердие», «опытность», «старание», «верность и рачительность» — такие качества запомнили в своих нянях и кормилицах многие мемуаристы [106]. «Ее (няни. — Н. П.) приверженность, ее нежная заботливость, ее святые молитвы имели великое влияние на судьбу нашу…» — признавалась графиня Эделинг [107]. Память о необыкновенной заботе, проявленной няней, сохранилась и у Л. А. Сабанеевой, и у некой «А. Щ.», оставившей воспоминания о ее «незатейливом воспитании» на рубеже ХVIII–XIX вв. [108]. Потрясающий случай спасения жизни маленькой девочке ее няней отразил в своих воспоминаниях В. Н. Карпов [109].

В крестьянских семьях функции нянь выполняли старшие дочери: девочку уже «на 6-м году называли нянькой», 7 — 8-летних оставляли играть с малышами и укачивать их [110].

Помимо нянь, выхаживанием и воспитанием ребенка в раннем детстве по-прежнему много и часто занимались бабушки. Судя по мемуарам многих выходцев из дворянского сословия, проживание внуков у бабушек — по нескольку месяцев, а то и лет— было весьма типично для российского семейного быта рассматриваемого времени [111]. «Бабушка была обрадована несказанно (рождению внука. — Я. Я.) и через шесть недель взяла меня, а потом удержала у себя на воспитании… — вспоминал некий Н. С. Селивановский. — Конечно, странно, что меня уступили старухе, но все объясняю молодостию матери. Шесть лет провел я у бабушки среди старух и женщин». Мемуарист отмечал также, что бабушка спала с ним в одной «двуспальной большой кровати и баловала несказанно» [112]. Аналогичная ситуация сложилась в семье С. Н. Глинки: когда он рос, его отправляли погостить к бабушке в имение на лето [113]. То, что бабушки — «как все бабушки вообще» [114] — не уставали «баловать напропалую», «нежить», угощать всякими лакомствами, потакать прихотям малышей более, чем родные матери, — отметили в своих воспоминаниях буквально все, кому пришлось испытать их любовь и «теплоту душевную» [115]. Присловье простого народа также зафиксировало «особость» отношения бабушек к внукам и внучкам: «Дочернины дети милее своих» [116].

Огромное почтение внуков к бабушкам объяснялось тем, что к этим женщинам и другие члены семьи относились как к хозяйкам, главным распорядительницам имений и крепостных, от которых могли зависеть судьбы многих людей: «…Дом принадлежал бабушке, которая осталась во главе семьи, управляя всеми имениями, — вспоминала С. В. Мещерская. — Бабушка была предметом общей любви и уважения… идеалом grande dame: любезна, обходительна со всеми, великодушна и очень религиозна» [117].

Иной причиной особенного уважения к бабушкам было признание их огромного воспитательного опыта; ведь даже методы воспитания родителей и бабушек, как правило, разнились. С одной стороны, бабушки предоставляли внукам больше свободы, с другой — умели по-особому «подойти» к ребенку. Купец Н. Вишняков, писавший свои мемуары в середине XIX в., назвал бабушек «смягчающим элементом детства» [118]. Англичанка Марта Вильмот конкретизировала и объясняла сестре в одном из писем, в чем, по ее мнению, состоит «особость» отношений необычной бабушки, президента двух российских академий Е. Р. Дашковой, и ее внуков, в особенности— любимого, Петруши: «С детьми (речь идет о детях ее сына. — Н. П.) она обращается как со взрослыми, требуя от них такого же ума, понимания и увлечений, которые занимают ее собственные мысли» [119].

Наконец, уважительного обращения к бабушкам требовали и дидактические нормы (отразившиеся в том числе и в фольклоре), воспитывавшие в юном поколении уважение к старшим [120]. Эти нормы проникли, а отчасти и сформировали клаузулу писем. «Дорогая и любезная государыня бабушка!» — обращался к царице Евдокии Федоровне (матери царевича Алексея) ее внук, российский император Петр II, осведомляясь о ее «весьма желательном здравии» и прося «отписать, в чем» он может «услугу и любовь свою показать» [121]. Что касается самой бабушки, то ей от внука нужны были главным образом внимание и память, «чтоб не оставлена была письмами» [122].

Няни, кормилицы, бабушки, родственницы-воспитательницы — все они, однако, отступали перед образами матерей, сохраненными в памяти мемуаристов. Признательностью за их преданность, «чадолюбие», «добродушие», внимание и заботу пронизаны строки многих воспоминаний — и «мужских» и «женских» [123]. А. Т. Болотов писал, например, что мать его «крайне любила и не уставала всяким образом нежить». Безграничную любовь к себе и самопожертвование, «всевозможное попечение, которое только можно доставить», которое исходило от матери всю жизнь, не могли забыть М. В. Данилов, Г. Р. Державин и А. Ф. Львов [124]. Их младший современник И. В. Лопухин, потерявший мать в 10-летнем возрасте, описал смерть ее с пронзительной болью: «Я просил Бога очень усердно, чтоб Он лучше отнял у меня палец или даже всю руку, а только бы она не умерла…» [125] Некоторые эмоциональные мемуаристки, вспоминая о матерях («дочерняя любовь заключает в себе массу воспоминаний…» [126]), отмечали, что «ничего не утаивали» от своих «маменек», потому что безмерно «доверяли» им, их «чувствительности», «проникновенности», и отмечали, что именно любовь матерей сформировала их нравственное чувство — «честность и благонравие» [127].

Ты в летах юности меня к добру влекла

И совестью моей в час слабостей была,

Невидимой рукой хранила ты мое безопытное детство, —

обращался к стареющей матери Н. М. Карамзин [128]. И редкий мемуарист вспоминал о своем детстве обратное: деспотичный характер, самодурство своей родительницы. О строгости матери еще иногда могли быть упоминания [129], но о несправедливом отношении, беспричинных вспышках гнева — крайне редки. Не оттого, вероятно, что такие матери не встречались, а оттого, что неписаные нравственные законы исключали возможность фиксации подобного в письмах или воспоминаниях.

Отношение детей к матери формировал не только внутрисемейный микроклимат, но и православно-идеологические установки, требовавшие оказывать матерям внимание и почтение. Из учительных сборников, распространенных еще в допетровское время, на страницы поучений от отцов к сыновьям, написанных в XVIII в., перешли требования «не злоречить» матери, «чтить матерь». Например, В. Н. Татищев развелся с женой и жил отдельно от семьи, но от сына требовал оказания матери безусловного почтения [130]. «Нет страны, в которой бы уважение к… матерям и людям пожилым простиралось далее, — отмечала Екатерина П (немка по происхождению) в своем сочинении «Антидот»(«Противоядие»). — Дети, давно женатые, не смеют, так сказать, выйти из дому без позволения родителей [131]».

Особой темой в истории развития внутрисемейных отношений в России ХVIII — начала XIX в. являются отношения матерей с выросшими детьми. Несмотря на поговорку «Взрослый ребенок — отрезанный ломоть», для русской традиционной культуры, сложившейся задолго до петровских реформ, характерно было сохранение крепких родственных связей между представителями (и представительницами!) разных поколений, в том числе между матерями и выросшими детьми, сыновьями. В крестьянском быту дети обязаны были быть кормильцами («пропитателями») [132] состарившихся матерей. Частная переписка ХVIII — начала XIX в. свидетельствует о сохранении этой черты традиционной культуры. «Почитайте свою родительницу, — поучал крестьянин Иван Худяков взрослых женатых сыновей. — (Имейте) во всем к ней повиновение и послушание и без благословения ея ничего не начинайте» [133]. Письма взрослых детей матерям, которые — по удачному выражению дворянина С. Н. Глинки, писались «не пером, а душой» [134], — отличали почтительность и уважение к тем, кто их родил и воспитал.

Так, Петр I неизменно посылал матери записки, полные уважения и смирения («паче живота моего телесного вселюбезной матушке моей…»), называя ее «радость моя», «вселюбезная». Смерть Натальи Кирилловны он пережил мучительно тяжело: «Беду свою и последнюю печаль глухо объявляю, о которой подробно писать рука моя не может, купно же и сердце…» [135]. Под стать письмам Петра I к матери и письма его младших современников. «За великое несчастие для себя приемлю, что при отъезде своем не отдал тебе, матушка, должного поклона», — сокрушался, например, в письме к родительнице его сын царевич Алексей [136]. Выросшие дети не чувствовали себя оторванными от родительского крова и старались не только регулярно писать о себе матерям, но и наезжать домой, как бы далеко ни жили. Некий Г. И. Добрынин, описав один из таких приездов (а для них он должен был отпрашиваться со службы, получать специальный отпуск!), резюмировал: «Любовь родительская к детям имеет большой перевес в рассуждении детской любви к родителям» [137].

И действительно, внутренне осознаваемая обязанность «поднять» детей, ответственность за них, даже когда они становились взрослыми, заставляли многих матерей забывать о собственном душевном и физическом состоянии во имя счастья своих чад [138], подчас совсем не благодарных. «Мне стоило больших усилий поехать, но чего не вынесет материнская любовь!» — признавалась на страницах своих «Записок» Е. Р. Дашкова, рассказывая, как в период тяжелой болезни, изнемогая от жара и физической боли, вынуждена была присутствовать на деловой встрече с государыней и кн. Г. А. Потемкиным, могущей обеспечить благополучное будущее ее сына [139]. По столь понятным ей самой мотивам Б. Р. Дашкова помогла позже вдове Я. Б. Княжнина опубликовать посмертно одну из его трагедий «в пользу детей» и «сделать так, чтобы вдова несла по возможности меньшие расходы» [140]. Убедительным примером материнской самоотдачи является судьба княгини Н. Б. Долгорукой, мужественно перенесшей трудности сибирской ссылки и безденежье вначале во имя мужа, а затем двух сыновей [141]. Об умениях матерей «устраивать дела», управлять имениями, «соблюдая порядок и экономию», «справляться с домашними расходами» и к тому же получать прибыль, и немалую — и все во имя детей! — говорят строки воспоминаний русских дворянок XVIII — начала XIX в. [142]. «Сама я испытывала всевозможные лишения, но они были мне безразличны, ибо меня полностью захватили материнская любовь и родительские обязанности», признавались мемуаристки [143].

Своеобразно понятая материнская «привязанность» простиралась и на выросших детей [144], в том числе сыновей, довольно активно стремившихся к самостоятельности. Англичанка К. Вильмот вообще сделала вывод о том, что в России «дряхлые старухи всемогущи, так как у них больше наград и знаков отличия, чем у молодежи». Заезжая англичанка не поняла, однако, что у «дряхлых старух» было больше не только «наград и знаков отличия», но и жизненного опыта, в том числе опыта управления и распоряжения земельной собственностью [145]. Мемуары позволяют привести немало случаев, когда именно матери оставляли в своих руках все управление поместьями [146], выделяя детям (в том числе взрослым сыновьям!) лишь определенную сумму «на прожиток» [147] и поручая выполнение разовых покупок недвижимости [148]. Весьма часто подобное отношение к сыновьям со стороны матерей диктовалось осознаваемым (или подспудно ощущаемым) желанием «направить» их в жизни, добиться «приличного места», обещающего служебный успех [149]. В одном из воспоминании приведен удивительный казус наказания матерью взрослого («под двадцать лет») сына-офицера (!), которого мать собственноручно высекла («вошла с лакеями… заставила их сына держать, а сама выпорола, так что он день от стыда и боли пролежал не вставая») за то, что он «замотался, возвратился домой выпив, распроигрался…» [150]. Любопытно, что сам «пострадавший» оправдывал мать в этом поступке. Что и говорить о той благодарности, которую испытывали сыновья-кутежники, когда их матери принуждены были подчас «не только все скопленное издержать, но многое продать или заложить», лишь бы спасти от долговой ямы любимое чадо [151].

В описанном «самовластьи» матери проявлялась стойкая российская традиция приоритета материнского слова и поступка по отношению к ребенку, каким бы взрослым он ни был. При всей исключительности описанных эпизодов они отразили особый консерватизм семейно-бытовых отношений, в том числе в среде дворянства. Личностно-эмоциональные отношения матерей и детей, как то замечали сами авторы мемуаров XVIII — начала XIX в., претерпев за более чем вековой период заметную эволюцию [152], остались важнейшими в цементировании «семейной связки», «силы объединения» [153]. Повзрослевшие сыновья, чувствуя ответственность за тех, кто дал им жизнь, воспитание и образование, став самостоятельными, старались отличиться по службе и тем самым обеспечить старость своих матерей, заслужить их похвалы. Этот мотив ярко прозвучал в переписке рода Раевских, в частности, Н. Н. Раевского и его матери, Е. Н. Давыдовой-Раевской 1790 — 1800-х гг. [154].

Однако, несмотря на всю любовь и нежность к детям, в редкой семье родители понимали, что состояние детства — это особое драгоценное состояние, «золотые дни», как назвал их С. Н. Глинка, родившийся в 1776 г. [155]. Напротив, описывая свою ч жизнь, мемуаристы старались «пробежать» ранние годы как можно скорее, чтобы не выглядеть недоразвитыми и глупыми. В течение почти всей первой половины XVIII в., если судить по источникам личного происхождения, в обществе отсутствовало понимание существования особого детского мира. Вплоть до конца столетия в России не существовало детской моды: детей одевали по-прежнему как маленьких взрослых. Показательно что воспоминаниям раннего детства уделено, как правило, мало места во всех мемуарах ХVIII в. — и в «женских», и в «мужских».

Пользуясь словами Андрея Болотова, писавшего свои заметки в конце столетия, «о первом периоде жизни» говорить никто не считал нужным, «ибо не происходило ничего особливого» [156]. Болотову вторил его современник Протасьев: «Лета ребяческие ничьи не интересны» [157].

Осознание ценности детства, появившееся в конце XVIII в. отметили в первую очередь воспоминания именно женщин: [158] ведь для них частная сфера жизни была если не единственной, то главной. Русские дворянки, родившиеся на рубеже веков и написавшие свои мемуары в 20 — 40е годы XIX в., характеризовали свое детство, исходя из новой системы ценностей, на которую — пусть опосредованно, косвенно — оказали влияние идеи Руссо и изменившиеся умонастроения в самой России, правда, в одном из мемуаров автор иронически заметила: «Бабка моя не только не читала сего автора, но едва ли знала хорошо российскую грамоту» [159]. Тем не менее на страницах воспоминании русские дворянки начала XIX в. нередко рассуждали уже о «правильности» или «неправильности» их воспитания, его полноте, качестве, «утонченности» [160], целях [161]. Как заметила выпускница Смольного института Г. И. Ржевская, «оно (воспитание. — Н.П.), по-моему, не перерождает человека, а лишь развивает его природныя склонности и дает им хорошее или дурное направление» [162].

Многие дворянки ХУШ в., описывая детство, с радостью вспоминали шумные игры, в которые они играли, проказы, розыгрыши («Я любила прыгать, скакать, говорить, что мне приходило в голову»; [163] «Мать давала нам довольно времени для игры летом и приучала нас к беганью, и я в десять лет была так сильна и проворна, что нонче и в пятнадцать лет не вижу, чтоб была такая крепость в мальчике… У меня любимое занятие было беганье и лазить по деревьям…») [164]. В то же время младшие современницы этих мемуаристок, родившиеся на рубеже веков или в первые годы XIX столетия, стремились уже подчеркнуть роль не столько игр, сколько книг и чтения. «В куклы я никогда не играла и очень была счастлива, если могла участвовать в домашних работах и помогать кому-нибудь в шитье или вязанье», — вспоминала о себе А. П. Керн, родившаяся в 1800 г. И продолжала (в назидательном тоне): «Мне кажется, что большой промах дают воспитатели, позволяя играть детям до скуки, и не придумывают для них занимательного и полезного труда» [165]. Ниже она подчеркивала, что характер ее в детстве сформировала именно «страсть к чтению», заложившая особое видение мира.

Мемуарная литература ХУШ — начала XIX в. позволяет сделать одно существенное наблюдение. Именно тогда в русской дворянской культуре оформились два пути женского воспитания, два психологических типа. Они были противоположны и порождали полярные виды поведения. Один — характеризовался естественностью поведения и выражения чувств. Воспитанные крепостными няньками, выросшие в деревне у бабушек или проводившие значительную часть года в поместье родителей, девушки этого типа умели вести себя одновременно сдержанно и естественно — как это было принято в народной среде. Для этого типа женщин материнство и все, что было с ним связано, составляло содержание всей частной жизни.

Иной тип женского поведения дворянок, также сложившийся в XVIII — начале XIX в., характеризовался повышенной экзальтированностью, большей раскованностью публичного поведения (кокетством, игривостью), следованием моде и презрением прежних «условностей». Такие женщины жили, как правило, в крупных городах и принадлежали к дворянскому сословию. Их «modus vivendi» был мало связан с материнством. На него влияли образцы поведения столичной публики, «высшего света», а также круг чтения и уровень образования.