ЧУЖАЯ СТОРОНА

ЧУЖАЯ СТОРОНА

19 января Гапон покидает свое убежище, а в начале февраля оказывается в Женеве.

В его бегстве много таинственного.

20-го Рутенберг должен был привезти паспорт. Но днем раньше к Гапону является какой-то «гонец» из столицы и сообщает, что надо срочно бежать. Георгий Аполлонович был, как мы знаем, человек нервно возбудимый, тревожный и плохо переносивший бездействие, — настоящий холерик. Надо сказать, что основания для тревоги были, но не такие, чтобы нельзя было подождать лишний день. 18-го против Гапона было возбуждено уголовное дело. Видимо, кто-то очень хотел, чтобы вождь 9 января оказался за границей не с помощью эсеров. Или — не с помощью Рутенберга. Человек, в котором революционные партии еще недавно видели почти врага, вдруг становится объектом их соперничества.

План был таков: «Я должен был ехать до Пскова, а там пересесть на Варшаву, но, доехав до Вильно, должен был возвратиться на Двинск, а оттуда через Ш. ехать к границе. Поезд, с которым я должен был ехать, отходил от соседней станции через несколько часов». Ш. — это, вероятно, Шавли (ныне Шяуляй).

Как всегда бывает, план с первых же часов стал давать сбои. Гапон по дороге на станцию попал в буран (сюжет русской классики!), сбился с пути и опоздал на поезд. Когда он сел в поезд, ему показалось, что за ним следят. Тогда он сошел на станции С. (видимо, Субачус) и с помощью добрых, сочувствующих революции людей, евреев и поляков, добрался до границы. Так, по крайней мере, выглядит всё в его пересказе. Дальше все было просто. «Вдоль всей западной границы России живет население, значительная часть которого — профессиональные контрабандисты, занимающиеся одновременно и переводом беглецов через границу, входя для этого в сделку с пограничной стражей». Гапона переправили из Таурогена в печально известный в русской истории Тильзит, город позорного мира, на немецкую землю.

Если бы Гапон поехал легально, вряд ли ему удалось бы миновать границу. Лопухин успел разослать стражникам приметы разыскиваемого преступника: «…Роста среднего, тип цыганский, смуглый, волосы остриг, бороду сбрил, оставив маленькие усики, нос горбинкой, слегка искривлен, бегающие глаза, на левой руке ниже последнего сустава наружной стороны указательного пальца свежая пулевая рана, говорит с характерным малороссийским акцентом…»[38] Невольно вспоминается: «А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волоса рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая». Как и Григорию Отрепьеву, Георгию Гапону удалось уйти от преследователей.

Дальше все было проще: общительный Гапон познакомился в Тильзите с каким-то литовским социал-демократом, который помог ему добраться до Берлина. Там Георгий Аполлонович сел на поезд и отправился в Женеву. Примерно в это же время, отстав от Гапона на сутки, границу пересек Рутенберг, устремившийся вслед за своим сбежавшим подопечным.

В первые дни после 9 января европейская пресса склонялась к тому, что все случившееся — тщательно продуманная провокация «реакционных придворных кругов» во главе с князем Владимиром Александровичем (почему-то именно с ним), направленная против либералов Мирского и Витте. Так всегда и бывает: человеческому рассудку трудно сладить с мыслью о тотальной глупости. Теория заговора утешает, по крайней мере как-то структурирует мир. Русские революционеры, разумеется, с радостью за эту теорию ухватились.

Впрочем, гораздо больше волновал их сам факт «внепланового», никак ими не подготовленного и не возглавляемого пробуждения пролетариата. Особенно волновались многочисленные женевские социал-демократы, среди которых были и прославленные ветераны русского марксизма (Плеханов, Засулич, Дейч, Аксельрод — вся так любимая советскими студентами группа «Освобождение труда», кроме давно умершего Игнатова), и люди из будущего (Ленин, Троцкий, Луначарский). Все они толкались в партийной столовой, которую держали супруги Лепешинские, Павел и Ольга (да, та самая сумасшедшая старушка, которая в 1840-е годы с помощью грязного микроскопа открыла «живое вещество», — пока еще вполне молодая эсдечка с фельдшерским дипломом). На митингах большевики и меньшевики, мэки и бэки, произносили речи по-русски, по-французски и по-немецки и выясняли между собой отношения, хотя спорить, в сущности, было не о чем — все оказались в одинаково нелепом положении.

Загвоздкой был Гапон. Кем надлежит считать его — «провокатором» или героем? Уже в первые дни после Кровавого воскресенья Владимир Ильич Ульянов (В. Ленин), лидер бэков, всерьез задался этим вопросом. В статье «Поп Гапон» он пишет: «…Наличность либерального, реформаторского движения среди некоторой части молодого русского духовенства не подлежит сомнению… Нельзя поэтому безусловно исключить мысль, что поп Гапон мог быть искренним христианским социалистом, что именно кровавое воскресенье толкнуло его на вполне революционный путь». Это не противоречит тому, что само шествие — правительственная провокация: Гапон мог быть ее бессознательным орудием. И тем не менее к нему, как «зубатовцу», необходимо «осторожное, выжидательное, недоверчивое отношение». Диалектика!

Статья напечатана в газете «Вперед» 18 января. Однако между 9 и 18 января настроение Ильича изменилось, и в том же номере той же газеты напечатана статья «„Царь-батюшка“ и баррикады», в которой о Гапоне говорится, что он выразил «уровень знаний и политического опыта рабочей массы», ныне, после трагических событий, проникшейся классовым самосознанием и «готовой идти на восстание». Вопрос об искренности вождя 9 января «могли решить только развертывающиеся исторические события, только факты, факты и факты. И факты решили этот вопрос в пользу Гапона». Теперь Ленин сравнивает Гапона с пастором Стивенсом, одним из вождей чартистов.

Другие эмигранты тоже готовы были радостно принять экс-священника в свои ряды.

И притом — получилось так, что первые сутки в Женеве Гапон провел буквально на улице! Опять же история запутанная. Будто бы у него было имя некоего лица, к которому он должен обратиться в Женеве, но не было адреса, и он, не зная иностранных языков, не мог самостоятельно найти этого человека. По другим сведениям (а все сведения восходят к рассказам самого Георгия Аполлоновича), добраться-то до «явки» он добрался, но там ему не поверили, приняв за шпиона.

В конце концов он нашел какую-то русскую читальню и там узнал адрес Плеханова. И вот в один прекрасный день (где-то между 10 и 15 февраля по европейскому календарю) в квартиру лидера социал-демократической партии постучал незнакомец и категорически потребовал впустить его, хотя Плеханов болел. Гапона долго отказывались впускать. Через полчаса, после долгих уговоров, незнакомец назвал свое имя — это решило всё.

Его приняли с восторгом. Плеханов немедленно позвал своих товарищей-мэков: легендарную Веру Засулич, Павла Аксельрода, державшего в Женеве, как специально указывают Брокгауз и Ефрон, кумысное заведение, Дейча, из воспоминаний которого все это известно, а также более молодых Потресова и Федора Дана. Все чествовали народного героя. Растроганный расстрига на радостях объявил себя социал-демократом и разрешил передать весть о своем обращении в прессу и «написать Каутскому». Все же он обратил внимание на не в меру «роскошную» (на его взгляд и по его критериям) обстановку, в которой жил лидер русских социал-демократов. Видимо, он ожидал другого.

Гапона поселили в общежитии для сотрудников «Искры» у Дана. Таковы сведения Дейча; агенты Департамента полиции доносили, что Гапон живет у Аксельрода. Позднее он ворчливо рассказывал, что эсдеки три дня «держали его взаперти» и обрабатывали. Так или иначе, продолжалось это недолго: Рутенберг наконец догнал Гапона и извел его из социал-демократического плена. Гапон заявил, что его долг — оставаться нейтральным и беспартийным, и переехал к эсеру Л. Э. Шишко.

По словам Семена Акимовича Ан-ского (Раппопорта), эсера, более известного как выдающийся еврейский этнограф и писатель, автор имеющей большую сценическую историю пьесы «Дибук»[39], Шишко, «человек болезненный, всецело поглощенный литературными занятиями, жил в большом уединении, в дачном домике-особняке на безлюдной улице на окраине города. Кругом на большом расстоянии не было других строений. Таким образом, самый искусный сыщик не мог бы следить за этим домом, не будучи тотчас замеченным. Это-то и побудило поместить здесь Гапона, которого в то время тщательно скрывали, отчасти из опасения, чтобы швейцарское правительство его не выдало России, а главным образом из боязни покушения на его жизнь со стороны „наемного мстителя“».

Гапон, которого эсдеки заставляли читать серьезную политико-теоретическую литературу, в доме у Шишко начал учиться стрелять — и это увлекало его гораздо больше. Принципиально отказываясь разбираться в партийных программах, он видел человеческое различие между эсдеками и эсерами — и вторые нравились ему больше: люди дела. Как раз в то время в Женеву приехал легендарный террорист «Павел Иванович» (настоящее его имя было Борис Викторович Савинков). Гапон с восторгом познакомился с ним и, по свидетельству Савинкова, был единственным, кто поздравил его «с великим князем Сергеем». Савинков был одним из технических организаторов убийства московского губернатора, самого непопулярного из Романовых, которое произошло 4(17) февраля (непосредственным исполнителем был Иван Каляев, арестованный на месте и казненный). Савинкову Гапон понравился. «Он казался мне, по впечатлению 9 января, человеком необычайных дарований и воли, тем человеком, который, быть может, единственно способен овладеть сердцами рабочих… Более близкое знакомство подтверждало предвзятое мнение об его дарованиях. У него был живой, быстрый, находчивый ум; прокламации, написанные им, при некоторой их грубости, показывали самобытность и силу стиля; наконец, и это самое главное, у него было большое, природное, бьющее в глаза ораторское дарование».

В последнем Савинкову однажды пришлось убедиться — вот при каких обстоятельствах:

«Один из поволжских комитетов российской социал-демократической партии издал прокламацию, в которой о Гапоне грубо упоминалось как о „нелепой фигуре обнаглевшего попа“. Прокламацию эту кто-то принес на совещание. Гапон прочел листок и внезапно преобразился. Он как будто стал выше ростом, глаза его загорелись. Он с силой ударил кулаком по столу и заговорил. Говорил он слова, не имевшие не только никакого значения, но не имевшие и большого смысла. Он грозил „стереть социал-демократов с лица земли“, показав „всем рабочим лживость их и наглость“, бранил Плеханова и произносил разные другие, не более убедительные фразы. Но не смысл его речи производил впечатление. Мне приходилось не раз слышать Бебеля, Жореса, Севастьяна Фора. Никогда и никто из них на моих глазах не овладевал так слушателями, как Гапон, и не на рабочей сходке, где говорить несравненно легче, а в маленькой комнате на немногочисленном совещании, произнося речь, состоящую почти только из одних угроз. У него был истинный ораторский талант, и, слушая его исполненные гнева слова, я понял, чем этот человек завоевал и подчинил себе массы».

Надо сказать, что подобное впечатление сложилось далеко не у всех. Многие, наоборот, поражались тому, как неуклюж и косноязычен становился знаменитый трибун и проповедник в непривычной для него интеллигентской среде. Ан-ский, например, утверждает:

«Гапон не только не обладал ораторским талантом, но прямо-таки не умел „двух слов связать“. Говорил сбивчиво, заикаясь, повторяя по два-три раза одно и то же слово, одну и ту же фразу. Большей частью трудно было даже сразу понять, что он хочет сказать… И, тем не менее, в его речах было „нечто“, что производило впечатление, даже захватывало. Помимо того, что из вороха спутанных, часто нелепых и шаблонных фраз почти всегда, в конце концов, выбивалась какая-нибудь своеобразная, оригинальная, иногда и глубокая мысль, — в форме его речей (как и писаний) было что-то своеобразное, сильное. Среди вялых слов и косноязычных фраз блеснет вдруг яркая метафора, прозвучит проникнутое страстным вдохновением слово, проявится могучий порыв — и внимание аудитории захвачено, приковано к оратору».

Наконец, человек уже другого круга — журналист П. Пильский:

«Не было более косноязычного человека, чем Гапон, когда он говорил в кругу немногих. С интеллигентами он говорить не умел совсем. Слова вязли, мысли путались, язык был чужой и смешной. Но никогда я еще не слышал такого истинно блещущего, волнующегося, красивого, нежданного, горевшего оратора, оратора-князя, оратора-бога, оратора-музыки, как он, в те немногие минуты, когда он выступал пред тысячной аудиторией завороженных, возбужденных, околдованных людей-детей, которыми становились они под покоряющим и негасимым обаянием гапоновских речей. И, весь приподнятый этим общим возбуждением, и этой верой, и этим общим, будто молитвенным, настроением, преображался и сам Гапон».

Все эти отзывы очень интересны, так как принадлежат профессиональным писателям — более или менее талантливым (о романах и стихах Савинкова многие критики отзывались уничижительно — и не без основания).

Другие эсеровские встречи и дружбы были еще более колоритны.

25 марта агент Раскин, он же Виноградов, он же «инженер Азев» доносит своему шефу Л. А. Ратаеву, что «Гапон с Бабушкой и князем Хилковым создают боевой комитет». Бабушка — это, само собой, бабушка русской революции Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская, героическая дама шестидесяти одного года от роду, еще при Александре II побывавшая на Карийской каторге. А князь Дмитрий Александрович Хилков — в прошлом один из главных толстовцев, в начале XX века сбросивший вериги непротивленства и ставший эсером, пламенным сторонником террора (однако так и не перешедший от теории к практике, а после 1905 года примирившийся с правительством, прошенный им и погибший в 57-летнем возрасте на фронте во время Первой мировой). Поссе в своих мемуарах дает выразительный портрет этого человека: «Его невысокая, стройная, изящная фигура с маленькими породистыми руками служила прекрасной основой для ориентальной головы с тонкими чертами лица, ласковыми близорукими глазами, прикрытыми легким пенсне, с высоким лбом, уходящим в благородную плешь, окаймленную мягкими, слегка вьющимися волосами… Но самое примечательное в наружности Хилкова была его борода. Борода длинная, почти до пояса, пепельного цвета с серебряными нитями, похожая на какой-то необыкновенный, но несомненно дорогой мех…» Общение Гапона с этим странным человеком, отчасти богоискателем, отчасти авантюристом, отчасти «добрым барином» (и притом апологетом беспощадного насилия!), продолжалось всю весну и все лето.

Сближение с эсерами не означало, однако, разрыва с эсдеками. Георгий Аполлонович продолжал бывать у Плеханова, на какое-то время тесно сошелся с умудренным летами Дейчем, который неожиданно стал его конфидентом, и, наконец, познакомился — и довольно близко! — с суровым лидером бэков. Впрочем, суровость его тоже не стоит преувеличивать: в картавом лысом господине, который несколькими годами позже привечал в Париже юного Эренбурга, «Илью Лохматого», а еще позже, во время Первой мировой, играл в Цюрихе в шахматы с самим Розенштоком, будущим дадаистом Тристаном Тцарой, мало кто мог угадать русского Робеспьера или Кромвеля. Скорее, чего-то подобного можно было ждать от Савинкова — Ульянов же был эсдек, свирепый, казалось, только в статьях и в спорах за кружкой пива.

Как вспоминает Крупская, «через некоторое время после приезда Гапона в Женеву к нам пришла под вечер какая-то эсеровская дама и передала Владимиру Ильичу, что его хочет видеть Гапон. Условились о месте свидания на нейтральной почве, в кафе». Ленин очень волновался перед этой встречей; в итоге Гапон ему понравился своей страстностью и непосредственностью. «Только учиться ему надо, — говорил Владимир Ильич. — Я ему сказал: „Вы, батенька, лести не слушайте, учитесь, а то вон где очутитесь“, — показал ему под стол».

Учиться, учиться и учиться…

Гапон стал бывать у Ленина и Крупской дома. Лидеру большевиков он оказался интересен не только как глава стихийного движения питерских рабочих, которым эсдеки хотели овладеть, но и как выходец из крестьянской среды. Разговоры с Гапоном и Матюшенко (о нем — ниже) подтолкнули Ленина к мысли о радикализации собственной аграрной программы. В отличие от меньшевиков, правоверных марксистов, считавших крестьянство отсталым классом и следовавших провозглашенному Каутским принципу нейтралитета в споре между крестьянами и помещиком, более гибкие большевики сначала поставили вопрос об «отрезках» (то есть о возвращении крестьянам тех земель, которые были отняты от их наделов при земельном размежевании после отмены крепостного права), а потом перехватили эсеровский лозунг о конфискации всей помещичьей земли.

Отношение эсдеков к Гапону было различным. Так, 17 марта он встречался с представителями Бунда[40]. В отчете об этой встрече безымянный бундовец так характеризует Гапона: «Человек он очень неинтеллигентный, невежественный, совершенно не разбирающийся в вопросах партийной жизни. Говорит с сильным малорусским акцентом и плохо излагает свои мысли, испытывает большие затруднения при столкновении с иностранными словами (напр. „Амстердам“ произносит как „Амстедерам“ — „Амстедерамская конференция“). Оторвавшись от массы и попав в непривычную для него интеллигентскую среду, он встал на путь несомненного авантюризма. По всем ухваткам, наклонностям и складу ума это социалист-революционер, хотя он называет себя соц-дем. и уверяет, что был таким еще во время образования „Общества фабрично-заводских рабочих“. Ни о чем другом, кроме бомб, оружейных складов и т. п., он теперь не думает. Есть в его фигуре что-то, что не внушает к себе доверия, хотя глаза у него симпатичные, хорошие».

Мы уже обсуждали вопрос о «невежестве» Гапона. От свидетельств неизвестных бундовцев можно было бы отмахнуться — неизвестно, насколько образованны были они сами, а говорили по-русски они уж наверняка не с безупречным московским выговором. Тем более что критерием интеллигентности служит для них способность «разбираться в вопросах партийной жизни». Но когда самые разные, и притом уж заведомо образованные люди — Рутенберг, Ан-ский, Чернов, Дейч, Ленин — говорят одно и то же, их суждения нельзя не принять во внимание. К сожалению, никто из них не приводит конкретных примеров, так что мы не знаем, в чем именно выражалось это «невежество» кандидата богословия и посетителя Религиозно-философских собраний.

Дейч пишет: «Гапон… старался дать мне понять, что вообще-то он много читал и знает, например, философию, которую проходил в семинарии и в академии. Если же у него имеются пробелы, то лишь в социализме, но он их легко и скоро заполнит; но, по словам Л. И. Аксельрод, он и в философии был совершенно несведущ». Можно предположить, что и представления о том, что есть философия, у выпускника Духовной академии и у марксистки с псевдонимом Ортодокс были разные. Но есть вещи, мимо которых не пройдешь, — тот же «Амстедерам». Это же — знания в размерах младшей школы!

Думается, недалек от истины Ан-ский, когда он пишет: «Даже то, что хорошо знал, он точно забывал как ненужный балласт. Однако, когда ему нужно было, он проявлял поразительную способность схватывать с полуслова чужие мысли, целые теории, направления и т. п.». Гапон помнил и знал то и только то, что было нужно в данную минуту. Выученное когда-то не задерживалось в его сознании. Сдал экзамен, прочитал лекцию рабочим, додумал собственную мысль, родившуюся из прочитанного, — и всё «стирается», а не попадает в «архив». Между тем сила образованного человека — именно в умении быстро извлечь из этого архива, из дальних закоулков мозга резервные знания. Гапон этого не умел, а потому казался «невежественным», «диким». К тому же ему не хватало такта промолчать в разговоре, затрагивающем малоизвестные ему предметы. Ну а социалистическая теория с ее казуистическими поворотами и вовсе казалась ему скучной и ненужной.

Ему советовали читать, а он — не мог. Чем он вообще занимался в Женеве? Ходил в гости к одним, другим, третьим деятелям эмиграции, бесконечно рассказывал о своей прошлой деятельности… Постепенно он стал одной из достопримечательностей русской колонии, у него даже появился, по революционной традиции, собственный «псевдоним» — Николай Петрович Николов. Хотя, разумеется, все знали его настоящее имя.

Впрочем, в этом бездействии, продолжавшемся около полутора месяцев, был перерыв.

Еще в середине февраля (по новому стилю) Рутенберг ненадолго свозил Гапона в Париж — отчасти, может быть, как раз с целью отдалить его от эсдеков. В Париже Георгий Аполлонович поселился у Ивана Николаевича — важного, как ему объяснили, лица в эсеровской партии, имеющего отношение и к терактам, и к Боевой организации, на вид некрасивого, губастого толстяка, но с добрыми, детскими (как потом выражались эсеры, отбиваясь от разоблачений Бурцева) глазами.

Гапон с обычной откровенностью рассказывал Ивану Николаевичу про все свои свершения и мытарства, между прочим — про Зубатова и полицейские знакомства. Губастый эсер, пересказывая эти беседы Рутенбергу, возмущенно отплевывался — так, мол, ему претило «прошлое попа»… А в охранном отделении удовлетворенно отмечали: агент вошел в контакт с неугомонным расстригой.

Гапону Иван Николаевич в конечном итоге не понравился. Нет, он ничего не заподозрил, но его смущали грубость и напористость нового знакомца. Сам склонный к авторитаризму, он не любил других авторитарных людей. После разоблачения Азефа знакомые Гапона припомнили, что якобы слышали о нем от Георгия Аполлоновича — как о суровом и непререкаемом «начальнике» революционеров. «Он командует ими, и они безропотно сносят все его капризы, — рассказывал Гапон. — Я попробовал возражать и доказывать, что он во многом увлекается. Мои слова встретили живой отпор. Мы друг друга невзлюбили…»[41] И вроде бы Гапон при этом называл настоящую фамилию Ивана Николаевича — Азеф или, скорее, Азев.

Гапона свели с французскими политиками — легендарным оратором, вождем социалистов Жаном Жоресом, с его соратником, героем Парижской коммуны Мари Эдуардом Вальяном, с лидером радикалов, будущим премьер-министром Жоржем Клемансо. В январе эти политики требовали в парламенте принятия резолюции, осуждающей русское правительство за расстрел гапоновского шествия, но остались в меньшинстве. Гапону Жорес и Клемансо очень понравились — «удивительно крупные, выдающиеся люди!». Но особенно умилил его старик Вальян, который сказал ему, прощаясь: «У вас большой ум и великое сердце». Казалось бы, Георгий Аполлонович еще в Петербурге достаточно много повидал и пережил, чтобы не поддаваться на лесть знаменитых людей. Но в эмиграции в нем пробудился ребенок. Он не мог оторвать глаз от собственного портрета, выставленного в витрине магазина, радовался всякой статье о себе в иностранной газете (пока что статьи были хвалебные).

Не меньше, чем французские политики, понравились Гапону парижские кабачки. Его специально водили по не самым презентабельным местам — показывали «чрево Парижа», не забывая по ходу дела читать лекции «об ужасах капиталистического строя и несчастных искупительных жертвах капитала». Ему приятно было сидеть не в отдельном кабинете, а в общем зале, где «пахнет человеческим телом»: в бытность священником он был лишен такой возможности. Он не знал языков, не мог разговаривать с парижанами, но иррациональный, физический, обонятельный контакт с людьми доставлял ему радость. Это пугало друзей-социалистов, книжников XIX века, по-викториански страшившихся всякой телесности. Лишь один человек мог в этом смысле понять его — Азеф. Уж этот имел вкус к телу, но в ином, грубом смысле: съесть и выпить, купить и овладеть. И, конечно, втайне от окружающих, считавших Евгения Филипповича/Ивана Николаевича воплощением семейных добродетелей и революционной аскезы.

В Париже эсеры засадили Гапона за интенсивную работу над прокламациями.

Первая — к «славным, незабвенным Путиловцам» и всем «спаянным кровью товарищам-рабочим г. Петербурга»:

«…Глаза всей России, всего мира вы на себя обратили, герои, буревестники грозного вооруженного восстания народа… Мужайтесь! На удочку и разные заигрыванья, вроде Земского Собора, убийцы-царя и его подлых шакалов-министров, с собачьей сворой чиновников и капиталистов — не поддайтесь. Жизни и близкого счастья родины на чечевичную похлебку лицемерных уступок кровопийцы-царя не променяйте. До конца славным вождем российского пролетариата в борьбе за угнетенный обездоленный народ останьтесь. Данной мне своей клятвы мести и свободы — не преступайте. Полного удовлетворения требований своей петиции кровопийце-царю во что бы то ни стало добейтесь — и тем своим братьям-героям, погибшим и пролившим свою кровь за вас, вечный и нерукотворный памятник создайте».

Чувство ритма у Гапона было, хотя должного эффекта он добивается с помощью однообразных грамматических инверсий, которые дальше продолжаются на протяжении двух длиннейших абзацев. Суть послания заключалась в призыве готовиться к вооруженному восстанию, создавая боевые дружины «без различия партий, веры и национальностей». Конец особенно выразителен: «Раздавим внутренних кровожадных пауков нашей дорогой родины (внешние же не страшны нам). Разобьем правительственный насос, выкачивающий последние капли крови нашей. Возвратим мать-сыру-землю обнищавшему народу».

Этот текст написан 7(20) февраля. В этот же день Гапон обратился к «Николаю Романову, бывшему царю и настоящему душегубцу Российской Империи», с таким посланием:

«С наивной верой в тебя, как в отца народа, я мирно шел к тебе с детьми твоего же народа.

Ты должен был знать, ты знал это.

Неповинная кровь рабочих, их жен и детей-малолеток, навсегда легла между тобой, о душегубец, и русским народом. Нравственной связи у тебя с ним никогда уже быть не может. Могучую же реку сковать во время ее разлива никакими полумерами, даже вроде Земского Собора, ты уже не в силах.

Бомбы и динамит, террор единичный и массовый над твоим отродьем и грабителями бесправного люда, народное вооруженное восстание, — все это должно быть и будет непременно. Море крови, как нигде, прольется.

Из-за тебя, из-за твоего всего дома — Россия может погибнуть. Раз навсегда пойми все это и запомни. Отрекись же лучше поскорей со всем своим домом от русского престола и отдай себя на суд русскому народу. Пожалей детей своих и Российской страны, о ты, предлагатель мира для других народов, а для своего — кровопийца.

Иначе, вся имеющая пролиться кровь на тебя да падет, палач, и твоих присных…»

К этому произведению, не лишенному некоторой литературной выразительности («Ты должен был знать, ты знал это» — это звучит просто красиво), есть по-детски наглая приписка:

«Р. S. Знай, что письмо это — оправдательный документ грядущих революционно-террористических событий в России».

Оправдательный документ — перед кем? В чьих глазах? Перед историей? А предыдущие теракты, значит, не имели такого оправдания? В инфантильности гапоновских манифестов, право, есть нечто трогательное. Даже свирепость их — детская.

Рутенбергу письмо царю не понравилось, но Иван Николаевич по каким-то своим соображениям счел его уместным — и документ был пущен в дело.

Интереснее всего третий документ, написанный в тот же день: послание к революционным партиям, в котором Гапон, «будучи, прежде всего, революционером и человеком дела», призывает «все социалистические партии России немедленно войти в соглашение между собой и приступить к делу вооруженного восстания против царизма».

Это уже связано с той новой миссией, которую Гапон перед собой в конце концов почувствовал, и с тем новым делом, которое он попытался взять на себя весной 1905 года.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.