УМИРОТВОРЕНИЕ

УМИРОТВОРЕНИЕ

Убитых начали хоронить той же ночью на Преображенском, Смоленском и Успенском кладбищах — в братских могилах, чтобы избежать погребальных церемоний с крамольными речами. Только на Митрофаньевском хоронили открыто. Эти тайные похороны были очередной ошибкой: власти словно оскорбляли убитых ими людей, отказывая им в полноценном погребении, и одновременно плодили слухи о несчетных трупах.

Вот как увидел Петербург 10 января корреспондент «Освобождения»:

«Весь город имеет вид осажденного. Магазины, редакции, театры — все закрыто. Правительственные учреждения закрыты, потому что чиновники разбежались… Суд закрыт, адвокаты объявили, что не могут защищать, когда на улицах льется кровь. Вечером на улицах темно. Электричество горит только на некоторых улицах. Жителям центральных частей предложено не выходить из дому, после того как будут погашены огни. Но и днем выходить опасно. Стрельба то разгорается, то смолкает по всему городу».

На самом деле стрельба продолжалась только на Васильевском острове, который с утра опять частично перешел в руки «повстанцев», главным образом из числа учащейся молодежи. Они следили даже за ценами в лавках, требуя, чтобы они не поднимались выше уровня 8 января. В остальной части города наблюдалось стремительное подорожание всех продуктов — в особенности керосина. К забастовке присоединились электростанции — Невский от Казанского собора до Николаевского вокзала был обесточен. Горожане вспомнили, как жилось им всего 15 лет назад, когда никакого электричества в столице не было, и это оказалось шоком: все равно что нас на день лишили бы Интернета и мобильной связи.

Продолжались начавшиеся еще в воскресенье грабежи лавок и винных складов, особенно на Васильевском и в Петербургской части. Гостиный Двор был закрыт, но некоторые магазины (с выбитыми стрельбой стеклами) все же работали (корреспондент «Освобождения» сгущает краски) — и даже в Александрийском театре в положенное время начался спектакль, но прервался после первого акта: в антракте неизвестный мужчина («назвавшийся членом Вольного экономического общества») поднялся со своего места в партере, произнес пламенную речь и «в заключение выразил убеждение, что теперь время траура, а не веселья, и что, кто останется в театре, тот бесчестный человек». Первого оратора поддержал второй — университетский студент Портянко. Публика согласилась и разошлась, спектакль доигрывать не стали.

Умиротворение по-треповски было на редкость растерянным и нелепым. Арестовали зачем-то интеллигентов, ходивших к Витте и Мирскому. Горький успел уехать в Ригу и был арестован там 11 января. Его с помпой привезли в столицу, посадили в крепость… и через два дня освободили под залог в 10 тысяч рублей (самый успешный беллетрист России был состоятельным человеком и мог позволить себе заплатить за свою свободу такую сумму). Литераторам, профессорам и адвокатам инкриминировали организацию «временного правительства». Трепов всерьез подозревал их в том, что именно они и являются организаторами крамольного шествия. Основных деятелей «Собрания фабрично-заводских рабочих» тоже арестовали, но уже в феврале выпустили. Рабочие-гапоновцы, лишившиеся лидеров, в конце января несколько раз собирались под председательством Стечькина. Последнего тоже привлекли к дознанию. В общем, ничего выяснить не удалось, так как выяснять было нечего: за стихийным движением не стояло никакого заговора, ничьей злой или доброй воли.

Петербург постепенно затих (на некоторое время) сам по себе. 11-го войска были возвращены в казармы — для поддержания порядка достаточно было уже только казачьих патрулей. На электростанции послали солдат из электротехнической школы, которые с успехом заменили забастовщиков. Керосин завезли. Баррикады разобрали. На Васильевском мастеровые уже, случалось, избивали студентов.

Между тем у рабочих заканчивались деньги. Здоровые мужчины просили милостыню на перекрестках, ломбарды были переполнены. Люди брали крохотные ссуды — от рубля до трех — под залог носильной одежды. В понедельник по всему городу работало всего семь промышленных предприятий, с 1255 рабочими. Во вторник рабочие начали возвращаться к станкам: работало 28 «заведений» с 3300 рабочими. Еще днем позже — 75 заведений, 11 050 рабочих… И так далее. Путиловский завод заработал 18-го. К концу месяца забастовка в Петербурге закончилась. Правда, теперь она перекинулась на другие города — Москву, Ревель, Ригу, на всю Прибалтику и Западный край. Но все-таки надежды на то, что стремительная волна народного гнева снесет самодержавие, не оправдались. Жизнь в стране продолжалась, и у правителей оставались ходы в запасе. Уж как они ими распорядились — это другой вопрос…

Из газет 10 января вышли только «Санкт-Петербургские ведомости» и «Ведомости Петербургского градоначальства» — официоз. В обоих напечатан одинаковый текст с изложением утвержденной версии событий:

«…Священником Гапоном была составлена и распространена петиция от рабочих на Высочайшее Имя, в коей рядом с пожеланиями об изменении условий труда были изложены дерзкие требования политического свойства. В рабочей среде был распущен слух и распространены письменные заявления о необходимости собраться к 2 час. дня 9-го января на Дворцовой площади и через священника Гапона представить Государю Императору прошение о нуждах рабочего сословия; и в этих слухах и заявлениях о требованиях политического характера умалчивалось, и большинство рабочих вводилось в заблуждение о цели созыва на Дворцовую площадь.

Фанатическая проповедь, которую в забвении святости своего сана вел священник Гапон, и преступная агитация злонамеренных лиц возбудили рабочих настолько, что они 9-го января огромными толпами стали направляться к центру города. В некоторых местах между ними и войсками, вследствие упорного сопротивления толпы подчиниться требованиям разойтись, а иногда даже нападения на войска, произошли кровопролитные столкновения…»

В Телеграфном агентстве тем временем собрались редакторы независимых газет. После долгих дебатов было принято следующее заявление:

«Совещание редакторов ежедневных изданий Санкт-Петербурга признает необходимым, в особенности в настоящее трудное и тяжелое время, ныне же предоставить печати полную свободу сообщения фактов и событий общественной жизни и обсуждения их.

Собрание редакторов вместе с тем считает своим долгом заявить, что, по его совершенному убеждению, является необходимым созыв Земского собора для устроения государственного порядка в России. Собор этот должен состоять из свободно избранных представителей всех сословий и классов населения и пользоваться неограниченной свободой прений и постановлений. Собрания Земского собора должны происходить при полной гласности».

Этот текст подписали редакторы всех изданий, всех направлений — вплоть до «Нового времени», и с этим текстом они явились к Мирскому. Досиживавший в своем кресле последние дни министр (официальная отставка состоялась только 18-го — творец «весны» еще немного помедлил, тщетно рассчитывая, что его попросят остаться) просто запретил газетчикам печатать о Кровавом воскресенье что бы то ни было, кроме казенного «релиза». С 13-го выход всех газет возобновился.

Днем раньше было напечатано обращение к рабочим, подписанное Треповым и Коковцовым, — довольно мягкое и примирительное по тону:

«…В пору волнений немыслима спокойная и благожелательная работа Правительства на пользу рабочих. Удовлетворение их заявлений, как бы справедливы они ни были, не может быть последствием беспорядка и упорства.

Рабочие должны облегчить Правительству лежащую на нем задачу по улучшению их быта и могут сделать это только одним путем: отойти от тех, кому нужна одна смута, кому чужды истинные пользы рабочих, как чужды и истинные интересы родины, и кто выставил их только как предлог, чтобы вызвать волнения, ничего общего с этими пользами не имеющие. Они должны возвратиться к своему обычному труду, который столько же нужен Государству, сколько и самим рабочим, так как без него они обрекают на нищету самих себя, своих жен и детей. И, возвращаясь к работе, пусть знает трудящийся люд, что его нужды близки сердцу Государя Императора так же, как и нужды всех Его верных подданных, что Его Величество еще столь недавно повелеть соизволил, по личному Своему соизволению, приступить к разработке вопроса о страховании рабочих, имеющем своею задачею обеспечить их на случай увечья и болезни, что этою мерою не исчерпываются заботы Государя Императора о благе рабочих и что, одновременно с сим, с соизволения Его Императорского Величества, Министерство Финансов готово приступить к разработке закона о дальнейшем сокращении рабочего времени и таких мер, которые дали бы рабочему люду законные способы обсуждать и заявлять о своих нуждах.

Пусть знают также рабочие фабрик, заводов и других промышленных заведений, что, вернувшись к труду, они могут рассчитывать на защиту Правительством неприкосновенности их самих, семейств их и домашнего их очага. Правительство оградит тех, кто желает и готов трудиться, от преступного посягательства на свободу их труда злонамеренных людей, громко взывающих к свободе, но понимающих ее только как свое право не допускать путем насилия до работы своих же товарищей, готовых вернуться к мирному труду».

Этот текст — да десятью бы днями раньше. Может, и был бы толк…

Синод сказал свое слово 14 января, и оно было, естественно, более витиеватым и притом более строгим:

«…Люди русские, искони православные, от лет древних навыкшие стоять за Веру, Царя и Отечество, подстрекаемые людьми злонамеренными, врагами Отечества, домашними и иноземными, десятками тысяч побросали свои мирные занятия, решились скопом и насилием добиваться своих будто бы попранных прав, причинили множество беспокойств и волнений мирным жителям, многих оставили без куска хлеба, а иных из своих соображений привели к напрасной смерти, без покаяния, с озлоблением в сердце, с хулою и бранью на устах. Преступные подстрекатели простых рабочих людей, имея в своей среде недостойного священнослужителя, дерзновенно поправшего святые обеты и ныне подлежащего суду Церкви, не устыдились дать в руки обманутым ими рабочим насильственно взятые из часовни честный крест, святые иконы и хоругви, дабы, под охраною чтимых верующими святынь, вернее вести их к беспорядку, а иных на гибель…»

Именно здесь впервые прозвучали слова о финансировании беспорядков из-за рубежа, о «подкупах врагов России». На следующий день в «Новом времени» и «Русском инвалиде» были напечатаны сообщения от неких лондонских корреспондентов о 18 миллионах рублей, якобы выделенных японским правительством на организацию беспорядков в России. Телеграммы эти были наскоро сочинены одним из российских агентов в Европе. При этом японская разведка в самом деле финансировала через разные каналы российское революционное движение (у нас об этом еще пойдет речь), но как раз к событиям 9 января она не имела никакого отношения.

Что касается «недостойного священнослужителя», то он был 19 января запрещен в служении и выведен за штат, вызван на суд консистории, естественно, не явился туда и 10 марта (по представлению митрополита Антония от 4 марта) был окончательно лишен сана. Основания следующие: руководство «Собранием» без разрешения архиерея (нарушено 39-е апостольское правило и 57-е правило Лаодикийского собора); самовольное устройство крестного хода (соответственно 18-е и 34-е правила Халкидонского и Константинопольского соборов); побуждение рабочих идти к царю (11-е правило Антиохийского собора). С точки зрения церковного права этот приговор был, как указывает опубликовавший его в 1925 году Н. Авидонов, небезупречен, однако не в большей степени, чем аналогичные решения о других священниках левых взглядов (Г. Петрове, Бриллиантове и пр.), принимавшиеся Синодом в 1905–1906 годах[33].

Для Гапона, который прежде несколько раз сам думал о снятии сана, это решение оказалось очень болезненным. «Потеря рясы трагически сгубила Гапона», — писал Стечькин три года спустя после гибели бывшего «отца Георгия». Харизматический проповедник превратился в «человека в пиджаке, к которому не подойдет под благословение ни рабочий, ни набожная высокопоставленная дама». Сам Гапон признавался А. Грибовскому: «Ах, если бы вы знали, сколько я потерял после того, как перестал быть священником. Я стал как Самсон, у которого отрезали волосы».

Но в январе 1905 года Гапон не был еще для своей паствы «человеком в пиджаке». Для большинства все еще был «батюшкой», пророком, героем. И решения Синода, и его увещевания значили так же мало, как примирительные заявления Трепова и Коковцова, сопровождавшиеся нелепыми арестами.

Казенная пресса (причем не петербургская, а московская) пыталась бороться с популярностью Гапона с помощью «сбросов компромата» самого грубого толка. «Московские ведомости» за 24 января перепечатали пассаж из «Отчета Приюта Синего Креста» за 1902 год, в котором поминалась воспитанница Уздалева. В той же статье со ссылкой на газету «Deutsch» (№ 18) утверждалось, что «Гапона уже в 16 лет вынуждены были исключить из семинарии за его сношения с женщинами. Молодой человек поступил тогда писцом в статистическую управу Полтавского земства. Горячая восточная кровь (автор предполагает, что Гапон из крещеных евреев) сблизила его с красивою молодою нигилисткой, тоже еврейкой, внушившей ему мысль привести народ к революции окольными путями, в рясе священника и под маской патриота. Благодаря протекции либерального превосходительства „раскаявшийся“ Гапон снова был принят в семинарию…». Все это писал в немецкой газете явно какой-то русский правительственный агент, что-то слышавший о настоящих подробностях биографии Гапона, которые он трансформировал в желательном для своих заказчиков направлении. Наконец, сообщалось, что якобы одна из заключенных пересыльной тюрьмы подавала жалобу на соблазнившего и обрюхатившего ее отца Георгия[34].

Переходя от этих пикантностей к политике, публицист Н. Михайлов констатировал: «За два дня у большинства городского населения исчезли симпатии к демократическому движению. И это все-таки заслуга Гапона, хотя и не желательная ему. Теперь этот Мефистофель в рясе навсегда кончил свою роль».

Кажется, что журналист находился где-то в другой Вселенной. Верил ли он сам в свои слова?

Нельзя сказать, что в высшем руководстве страны не было людей, которые понимали всю недостаточность предпринимаемых мер, и практических, и пропагандистских, или что голос этих людей был совсем не слышен.

Александр Сергеевич Ермолов, министр земледелия и государственных имуществ, в своем дневнике так передает свой разговор с Николаем II 15 января:

«Государь. Я смерти не боюсь, верю в промысел Божий, но знаю, что не имею права рисковать своей жизнью.

<Ермолов> Да, не имеете права рисковать, не должны рисковать, но вам необходимо подумать о том, на каких началах самодержавное правление ваше должно найти свою опору. На одну вооруженную силу, на одни войска вам опираться нельзя. 9 января войска выполнили тяжелую выпавшую на их долю задачу — стрелять в беззащитную толпу. Волнения, происходившие в Петербурге, теперь перекинулись в большую часть городов России. И везде приходится усмирять их вооруженною силою. Покуда это еще удается, и войска исполняют свой долг, но, во-первых, что придется делать тогда, когда беспорядки из городов перейдут в селения, когда поднимутся крестьяне, когда начнется резня в деревнях — какими силами и какими войсками усмирять тогда эту новую пугачевщину, которая разольется по всей земле, а во-вторых, ваше величество, можно ли быть уверенным, что войска, которые слушались своих офицеров и стреляли в народ, но которые вышли из этого же самого народа, которые даже теперь находятся в постоянном общении с населением, которые слышали вопли и проклятия, к ним обращенные со стороны их жертв, — при повторении подобных случаев поступят так же?»

Ермолов критикует правительство за то, что оно не шло навстречу рабочим, а «в то же время устраивались собрания фабрикантов и их мнения принимали в расчет». Что до самого рокового дня, то вот что говорит царю его министр: «Я не знаю, можно ли было вашему величеству выйти к этой толпе, но я думаю, что ее заявления должны были быть заблаговременно выслушаны и рассмотрены, и быть может, вашему величеству можно было бы заранее объявить, что Вы примете депутацию от рабочих… К сожалению, таких предупредительных мер принято не было, и роковые события произошли. Но нужно, чтобы Ваше величество в той или иной форме обратились к народу со своим царским словом…»

И Николай не обрывает Ермолова, не возмущается его дерзостью, даже не спорит с ним — нет, он смиренно отвечает, что да, у него уже заготовлено несколько «проектов таких манифестов»…

Ермолов говорит о том, что по городу ходят барышни, собирают деньги в пользу пострадавших 9 января, что и он сам, если бы к нему обратились, что-то дал бы, что правительство, ради своей репутации, должно выделить средства искалеченным и семьям, потерявшим кормильцев. Ведь большая часть пострадавших — не злоумышленники, а верноподданные, не знавшие, кто и зачем их ведет ко дворцу (такова — напомним — официальная версия).

И Николай соглашается. Выделили — 50 тысяч[35].

Но Ермолов еще не закончил. Одна из причин трагедии — в том, что в России «по существу правительства нет, а есть отдельные министры, между которыми, как по клеточкам, поделено государственное управление. Каждый из нас знает свою часть, но что делают остальные министры, иногда даже в области совершенно однородных дел, мы не знаем и не имеем никакой возможности узнать».

И тут Николай соглашается. Он признает, что надо регулярно устраивать совещания министров. Такие совещания действительно становятся регулярными — а значит, статус председателя Совета министров, первоприсутствующего на таких совещаниях, резко возрастает. Витте, предусмотрительно умывший руки, оказывается бенефициантом катастрофы.

Ермолову, однако, все мало. Он начинает издалека, ведет речь осторожнее некуда — и вот наконец произносит роковые слова: «…Необходимость привлечения к участию в законодательной работе представителей населения».

Казалось бы — всё, весна закончена, начались треповские морозы, а эти либералы все не унимаются! Николай, однако, растерян настолько, что и тут не спорит, а просит Ермолова изложить свои предположения письменно. И тот в строго засекреченном письме призывает Николая созвать Всенародную земскую думу. Это не Гапон, не члены Вольного экономического общества, не редакторы газет, это министр пишет царю! «Существует опасение, что в собрании этих представителей могут подняться голоса о коренном изменении вековых устоев русской жизни, об ограничении царской власти, о конституции; что Земский Собор может превратиться в учредительное собрание…» Нет, нет, уверяет Ермолов — «эти единичные голоса будут заглушены огромным большинством, верным народным преданиям». Прекраснодушие или тонкое коварство? Буквально следующая фраза: «Когда назреет время, жалует русский царь своему народу и конституцию». Вот до чего мы тихой сапой договорились. Понимал ли Ермолов, как быстро настанет это время? Предполагал ли он, что всего через девять месяцев и конституции — «куцей», но конституции — окажется мало для прекращения смуты?

С манифестом к народу Николай так и не обратился, хотя Ермолов был не единственным, кто призывал его нарушить молчание. 11 января Коковцов писал царю: «В такую минуту, когда улицы столицы обагрились кровью, голос министра или даже всех министров вместе не будет услышан народом. Это слово должно принадлежать только Вашему Императорскому Величеству, и перед Вашим голосом не могут не склониться поднявшиеся непокорные головы…» В этих словах сквозит настоящее отчаяние — отчаяние царского слуги, который в решительный момент видит на троне бесплотную тень, пустое место.

Наконец, 19 января Трепов устроил спектакль, который может служить историческим примером того, в какую нелепость можно превратить в принципе правильную идею.

18-го к генерал-губернатору в Зимний (Трепов жил и работал в Зимнем дворце) вызвали нескольких крупных заводчиков и фабрикантов. Трепов предложил предпринимателям отобрать депутатов от рабочих их предприятий (от каждого большого завода — по человеку, а от Путиловского — по два), но таких, чтобы они были авторитетны среди самих рабочих — для встречи с государем. Как сообщает корреспондент «Освобождения», «когда один из предпринимателей заметил Трепову, что вряд ли голос выбранных таким образом депутатов будет авторитетен для рабочих, тот грубо оборвал его возгласом: „Этот вопрос обсуждению не подлежит“ и затем прибавил: „я не виноват, что гг. фабриканты не умеют внушить к себе уважения и доверия рабочих настолько, что выбранное ими лицо может служить авторитетом для других“». В конце концов полиция, кажется, стала набирать «представителей» сама, без помощи заводчиков — и довольно оригинальными способами. Так, один из депутатов от путиловцев был арестован у себя дома, доставлен в охранное отделение, а оттуда — в Зимний.

На следующий день 34 рабочих, которым никто не объяснил, куда и зачем их везут, экстренным поездом были доставлены в Царское. Только в Александровском дворце Трепов объяснил им, какая встреча им предстоит. В суматохе никому не известных людей, которым предстояло оказаться в одной комнате с государем, даже не обыскали.

Встреча, по большинству описаний, заключалась в следующем. В комнату, где стояли рабочие, вошел царь в сопровождении Коковцова, министра двора Фридерикса и нескольких генералов свиты, невнятно, волнуясь, прочитал по бумажке речь, сказал: «Прощайте, братцы» — и вышел. Рабочих накормили обедом, сытным, но подчеркнуто «простонародным» (щи, разварная рыба, куры, чай со сливками), угостили водкой (понемногу — четыре бутылки на всех) и пивом и раздали отпечатанный на гектографе текст царской речи. На следующий день она была перепечатана в газетах.

«Я вызвал вас для того, чтобы вы могли лично от Меня услышать слово Мое и непосредственно передать его вашим товарищам.

Прискорбные события с печальными, но неизбежными последствиями смуты произошли от того, что вы дали себя вовлечь в заблуждение и обман изменниками и врагами нашей родины.

Приглашая вас идти подавать Мне прошение о нуждах ваших, они поднимали вас на бунт против Меня и Моего Правительства, насильственно отрывая вас от честного труда в такое время, когда все истинно-русские люди должны дружно и не покладая рук работать на одоление нашего упорного внешнего врага.

Стачки и мятежные сборища только возбуждают безработную толпу к таким беспорядкам, которые всегда заставляли и будут заставлять власти прибегать к военной силе, а это неизбежно вызывает и неповинные жертвы.

Знаю, что не легка жизнь рабочего. Многое надо улучшить и упорядочить, но имейте терпение. Вы сами по совести понимаете, что следует быть справедливым и к вашим хозяевам и считаться с условиями нашей промышленности. Но мятежною толпою заявлять Мне о своих нуждах — преступно.

В попечениях Моих о рабочих людях озабочусь, чтобы все возможное к улучшению быта их было сделано и чтобы обеспечить им впредь законные пути для выяснения назревших их нужд.

Я верю в честные чувства рабочих людей и в непоколебимую преданность их Мне, а потому прощаю им вину их.

Теперь возвращайтесь к мирному труду вашему, благословясь, принимайтесь за дело вместе с вашими товарищами, и да будет Бог вам в помощь»[36].

Уже это было достаточно бестактно. Понятно, какова была реакция революционной прессы: «убийца прощает своих жертв!» Слова о прощении заслонили другие, важные, хотя и неопределенные: о законных путях, которые могут быть предоставлены рабочему движению.

Но если бы Николай сказал только это! В гектографированном тексте был еще один абзац — такой:

«Что вы будете делать со свободным временем, если вы будете работать не более 8 часов? Я, царь, работаю сам по 9 часов в день, и моя работа напряженнее, ибо вы работаете для себя только, а я работаю для вас всех. Если у вас будет свободное время, то будете заниматься политикой; но я этого не потерплю. Ваша единственная цель — ваша работа».

Это, скорее всего, была царская отсебятина, даже стилистически выламывающаяся из подготовленной Треповым и Коковцовым речи; Николаю, вероятно, казалось, что он здесь следует традиции Петра Великого (впрочем, им нелюбимого), ставя себя, труженика, на одну доску с подданными простолюдинами, призывая их следовать своему примеру, — а на самом деле он унижал людей, обреченных жизнью на механический труд, отказывая им в праве не то что заниматься политикой, а просто читать, думать, учиться. Из печатного варианта этот абзац предусмотрительно изъяли.

Понятно, что рабочих, ездивших в Царское, ожидали насмешки товарищей — в лучшем случае. Вместо исправления репутации власти вышел новый конфуз[37].

Тем временем Коковцов созвал 24 января совещание фабрикантов и заводчиков. На сей раз он говорил с ними строже, чем прежде, — хотя все-таки очень мягко и тактично. Смысл его речи сводился к следующему: сделайте по своей инициативе хоть что-то, пойдите хоть на какие-то уступки и послабления без принуждения с нашей стороны. Коковцов ссылался на смутные обещания, данные самими предпринимателями 7 января. Но с тех пор изменилось многое: забастовка ушла из Петербурга в другие города и петербургские заводчики стали более жестоковыйны. Общую позицию высказал Смирнов, чью речь «Новое время» (от 25 января) излагает так: «Частичные уступки ни к чему не ведут, только раздражая рабочих соседних заводов, не получивших этих уступок… Промышленники должны собраться по отдельным группам производства, решить, что они могут сделать теперь же, и затем не отступать от этого ни на йоту до решения вопроса в законодательном порядке».

Противоречия, как сказал бы марксист, между общедемократическими устремлениями буржуазии и ее непосредственными классовыми интересами рельефно выразились в двух документах, опубликованных в январском номере «Красной летописи» за 1925 год.

Первый — «Докладная записка конторы железнозаводчиков» от 28 января 1905 года. Железнозаводчики решительно осуждают «расстрел мирных безоружных жителей». Далее они признают, что «нет спора, жизненные условия наших рабочих неудовлетворительны», но — «от доброй или злой воли промышленников зависит изменить или удержать эти печальные условия… Устранить болезненные начала, делающие невозможным для промышленности идти вперед и с успехом бороться с иностранной конкуренцией мыслимо, лишь когда будут осуществлены коренные реформы, за необходимость которых единогласно высказались земские деятели, представители городского самоуправления и разных других обществ и сословий». То есть — дайте демократию, и тогда рабочий вопрос сам по себе разрешится. А пока мы, предприниматели, бессильны.

Впрочем, «рабочие настолько уже политически созрели, что им, как и всему русскому обществу, должны быть дарованы свободные права и политические учреждения… Рабочим должны быть предоставлены право сходок и собраний, право организовываться в союзы и всякого рода другие сообщества для самопомощи и защиты своих интересов, право отдельно и совокупно отказываться от работы».

То есть ради демократических принципов железнозаводчики готовы признать за рабочим классом право свободно создавать профсоюзы и право на стачку.

Зато второй документ — «Докладная записка заводчиков и фабрикантов Министерству финансов» от 31 января — совсем в ином духе.

«Во всякой промышленной стране положение рабочего класса находится в полном соответствии с состоянием промышленности общего уровня культуры; железный закон спроса и предложения и неотвратимые условия спроса и конкуренции не позволяют поставить промышленных рабочих в искусственные тепличные условия… Промышленность не может работать в убыток и руководствоваться принципом благотворительности…

Едва ли не ошибка в том, что Правительство быстро реагирует на грубое проявление рабочего волнения и в то же время так мало дает внимания гораздо более сильному, более обширному и по существу своему более важному общему волнению, проявляющемуся, конечно, не в насилии и грубых демонстрациях, а в формах мягких и корректных».

Другими словами, авторы документа, с одной стороны, конечно, разделяют конституционные требования гапоновской демонстрации, но не хотели бы при этом уступать ни грана в экономической области. А правительство, наоборот, парламент созывать не хочет, а требует… ну, не требует — просит от заводчиков экономических уступок рабочим, вопреки «железному закону спроса и предложения».

Наконец, 29 января была созвана комиссия «для безотлагательного выяснения причин недовольства рабочих» под председательством члена Государственного совета Н. В. Шидловского с участием выборных рабочих от разных производств. Но уже 20 февраля Шидловский доложил государю, что, во-первых, выборы сорвались (выборщики потребовали восстановления деятельности «Собрания» и освобождения его арестованных руководителей — в противном случае отказались голосовать); во-вторых, вопрос требует решения не на местном, а на всероссийском уровне — а потому «не благоугодно ли будет Вашему Императорскому Величеству признать деятельность долженствовавшей образоваться под моим председательством Комиссии подлежащею прекращению». Было благоугодно признать.

В то время когда власти судорожно пытались найти правильные слова, мечась из крайности в крайность, революционеры разных партий выпускали бесконечные воззвания, в которых одни и те же мысли высказывались практически одними и теми же словами. Суть была в бесконечном эмоциональном нагнетании. Призывая громы и молнии на головы палачей, оплакивая жертв, революционеры избегали называть имя Гапона: кажется, они сами еще не поняли, как к нему относиться. Среди других документов выделяется своей искренностью «Заявление комитетов большинства РСДРП» (т. е. большевиков) от 21 января: «В Петербурге, главном центре, где собрана масса партийных сил — и лучших сил — руководство движением принадлежит не партии, а совершенно чужому партии лицу — священнику, с группой полусознательных людей, слепо в него верящих, увлеченных его религиозным, утопическим энтузиазмом. В эти дни буржуазные группы оппозиции отказываются признать соц. — демократию законной представительницей пролетариата… Это небывалое унижение партии».

Гапон тоже не хранил молчание. С 12 января он находился, правда, уже вне Петербурга.

Гапон очень подробно описывает свое бегство. Чувствуется, что эта сторона жизни (переодевание, уход от слежки т. д.) явственно его занимает. Для него все это было внове и по-мальчишески его возбуждало. В пенсне и шубе он расхаживал по платформе Царскосельского вокзала и из особого озорства просил прикурить у жандармского офицера. Рутенберг, проходя мимо, сунул ему в руку билет. Сам он ехал в том же вагоне, но в другом отделении. На условленной станции оба вышли и затем сели в другой поезд, и так «не меньше четырех раз». Наконец к вечеру они достигли цели. Рутенберг вернулся в Петербург, а Гапон взял лошадей и отправился в некую «окруженную лесом усадьбу».

Там он должен был ожидать паспортов — внутреннего (если товарищи сочтут за благо, чтобы Гапон остался в России на нелегальном положении для руководства разгорающимся восстанием) или заграничного (если выбор будет сделан в пользу эмиграции). У отца Георгия было много времени. Он жил на втором этаже деревенского барского дома, с балконом, с которого лестница вела прямо на землю — «на случай какого-нибудь нежелательного посещения». Он целыми днями катался на лыжах. У него была возможность отдохнуть от напряжения последних дней и обдумать случившееся. Но бездействие томило его. 15 января с его пера сошло очередное воззвание — «Ко всему крестьянскому люду», содержащее весьма подробный рассказ о петербургских событиях.

Удивительно — с рабочими Гапон говорит живым, человеческим языком, а обращаясь к крестьянам, он, сам крестьянин по рождению, начинает изъясняться то языком ростопчинской афишки, то каким-то псевдобылинным (не лишенным, впрочем, аляповатой выразительности):

«…А казаки, солдаты, полиция — все слуги царские — неистовствуют, все более звереют. Колят деток, рубят женщин, которых до смерти бьют, других в сырые подвалы, в тюрьмы бросают по всему-то городу. А женщины-то наши худосочные, братья-то наши изможденные — все герои твои, о русский народ, великие, свои груди раскрытые пулям все подставляют, за матку-правду, за желанную свободу умереть желают.

Только кричат перед смертию зычным голосом: „Не верьте, братцы, зверю-царю, не верьте иным попам-обманщикам, не верьте шайке его, его верным слугам, а нашим начальникам, — верьте, родимые, только своему разуму да своей силушке, да всем, кто за вас и правду жизнь положить желает. Мы кровь свою добровольно льем, надеждой полные, что найдутся по нас грозные мстители, братья-то наши товарищи-рабочие уже вооруженные; что даст помощь мстителям крестьянский люд, да все люди честно-правдивые, волю, землю добыть и устроить в стране нашей справедливость, братство и равенство. Мы кровь свою добровольно льем с твердым убеждением, что на крови-то нашей расцветет дерево великое, дерево счастья для всей земли российской со всеми ее народностями“.

Так кричали — завет давали народные мученики.

И подхватил их речи крылатые ветер буйный, ветер быстрый, что во грозу-то бывает великую».

Впрочем, Гапон обращался к великорусским крестьянам, которые ему, малороссу, были дальше, чем петербургские рабочие. Может быть, у него и здесь были соавторы. Гапона в этот момент опекали (и использовали) эсеры, изначально делавшие ставку именно на крестьянское восстание. Но уже очень быстро он ускользнул от их опеки…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.