1. Хронология конфликта
1. Хронология конфликта
К сожалению, ни одна летопись, за исключением Воскресенской, не касается взаимоотношений Андрея Старицкого с правительством Елены Глинской до роковой развязки, наступившей весной 1537 г. Рассказ же Воскресенской летописи крайне тенденциозен, полон умолчаний и к тому же содержит очень мало хронологических ориентиров, которые могут помочь в датировке упоминаемых летописцем событий. Тем не менее, корректируя, насколько это возможно, известия Воскресенской летописи показаниями других источников, удается выделить несколько поворотных моментов в развитии изучаемого нами конфликта.
Официальная летопись относит начало противостояния к январю 1534 г., когда, по словам летописца, «не съежжая с Москвы в свою отчину, после сорочин [т. е. спустя сорок дней после кончины Василия III. — М. К.], бил челом князь Андрей великому князю Ивану Васильевичю всея Руси и его матери великой княгине Елене, а припрашивал к своей отчине городов…». Однако вместо «городов» удельному князю были даны щедрые подарки: государь и его мать великая княгиня «почтили его [Андрея. — М. К.], как преже того по преставлении великих князей братье давали, а ему дали и свыше, давали ему шубы, и купкы, и кони-иноходцы в седлех». Но князя эти дары не удовлетворили, и он в гневе уехал к себе в Старицу — так освещает этот эпизод официальный летописец[581].
Если верить Воскресенской летописи, то получается, будто конфронтация между Андреем Ивановичем и опекунами юного Ивана IV, начавшись в январе 1534 г. с обиды удельного князя на то, «что ему вотчины не придали», не прекращалась до самого его бегства из Старицы 2 мая 1537 г. Но на самом деле в истории взаимоотношений старицкого и московского дворов был весьма продолжительный период примирения. Как было показано во второй главе этой книги, в конце мая 1534 г. Андрей Старицкий появился в Боровске на великокняжеской службе и оставался там в течение нескольких месяцев[582]. Кроме того, в нашем распоряжении есть относящееся к началу декабря 1534 г. свидетельство слободчика Сидора Кузмина с Опочки о том, что «княз Андрей, дядко теперешнего великого князя московского, поеднался с невесткою своею, великою княгинею, а бывает на Москве безпечне з малыми людми…»[583]. Тот же Кузмин сообщал далее об ожидавшемся прибытии князя Старицкого в Смоленск для участия в военных действиях против Литвы: князь Андрей «мает быти конечно к Смоленску на сих часех, к Рожеству Хрыстову, и сам мает он стати на Смоленску, а люди с Смоленска мает послати просто [прямо. — М. К.] под Полотеск»[584].
Пребывание Андрея Старицкого в Смоленске во время похода русских войск в Литву зимой 1534/35 г. в источниках не зафиксировано, но в Постниковском летописце под 7043 г., после датированного 18 августа известия о нападении крымских татар на Рязань, сказано: «Воеводы были тогды великого князя в Литовской земли со всеми людьми, а князь Андрей Иванович стоял в Боровску же»[585]. Под находившимися в Литве воеводами, очевидно, имеются в виду кн. В. В. Шуйский «с товарищи», упоминаемые выше в той же летописи[586]; этот поход продолжался два месяца, с 20 июня до конца августа 1535 г.[587] Следовательно, сообщение Постниковского летописца о пребывании Андрея Старицкого в Боровске относится к лету 1535 г. Получается, таким образом, что по крайней мере с мая 1534 до августа 1535 г. удельный князь регулярно появлялся на великокняжеской службе, и его отношения с московским двором внешне ничто не омрачало. Поэтому утверждение И. И. Смирнова о том, что «Андрей Старицкий демонстративно отказывался от участия в осуществлении тех задач в области внешней политики, которые выдвигались правительством Елены Глинской»[588], на поверку оказывается не соответствующим действительности.
Можно предположить, что состоявшееся не позднее мая 1534 г. примирение удельного князя с опекунами Ивана IV было как-то документально оформлено. На такое предположение наводит недатированная кресто цел овальная запись Андрея Старицкого на имя великого князя Ивана Васильевича «всеа Русии», текст которой дошел до нашего времени. В начале этого документа упоминается ранее заключенный договор: «…что есми тобе [Ивану IV. — М. К.] наперед сего крест целовал на докончялной грамоте…»[589] И. И. Смирнов полагал, что речь здесь идет о докончальной грамоте, утвержденной в декабре 1533 г., т. е. в момент вступления Ивана IV на престол. Та же грамота, по мнению ученого, упоминается и в описи архива Посольского приказа 1614 г.[590] Однако в цитируемом Смирновым источнике речь определенно идет о крестоцеловальной записи, а не о договоре («докончании»); вот как описывается там этот документ: «Список з записи целовальные князя Ондрея Ивановича Старицкого уделного, что дал на собя великому князю Ивану Васильевичу всеа Русии и матери его великой княгине Елене, писана лета 7042-го году, по чему крест целовал»[591] (выделено мной. — М. К.).
Составитель архивной описи начала XVII в., судя по тексту памятника, четко различал разные виды упоминаемых им документов[592], и поэтому крайне маловероятно, что он мог спутать «докончальную грамоту», т. е. договор между двумя сторонами, каждая из которых принимала на себя ряд обязательств, с кресто цел овальной записью, содержавшей односторонние обязательства верности государю. И то, что нам известно из летописей об обстоятельствах восшествия на престол Ивана IV, позволяет сделать вывод о том, что в декабре 1533 г. братья покойного Василия III были спешно приведены к крестоцелованию на имя наследника и его матери[593] (о чем, надо полагать, были составлены соответствующие записи), а договоры с ними тогда не заключались.
В описи архива Посольского приказа 1614 г. упомянута еще одна кресто цел овальная запись князя Андрея: «Запись князя Ондрея Ивановича Старитцкого, на чом целовал крест великому князю Ивану Васильевичю, а в котором году, тово не написано»[594]. Приведенное описание довольно точно соответствует тексту дошедшего до нас документа: сохранившаяся грамота действительно не имеет даты и начинается словами: «Се яз, князь Андрей Ивановичь, дал есми на собя сию запись и крест есми на ней целовал тобе, господину своему старейшему великому князю Ивану Васильевичу всеа Русии…»[595]
Всего, таким образом, нам известно о существовании трех документов, призванных урегулировать непростые отношения старицкого князя с великокняжеским правительством в период между декабрем 1533 г. и весной 1537 г.: это, во-первых, крестоцеловальная запись князя Андрея, относящаяся, по-видимому, к моменту восшествия Ивана IV на престол (ее с датой 7042 г. упоминает опись Посольского архива); во-вторых, некая докончальная грамота, известная нам только по названию; и, наконец, в-третьих, еще одна недатированная крестоцеловальная запись, дошедшая до нашего времени. Попытаемся определить, хотя бы приблизительно, когда могли появиться последние два из перечисленных документов.
Как мы уже знаем, начальная стадия конфликта, вспыхнувшего в январе 1534 г., оказалась короткой: уже к маю того же года отношения удельного князя с центральным правительством были урегулированы. Андрей Старицкий чувствовал себя настолько уверенно, что, по приведенным выше словам современника, «безпечне», т. е. без опаски, и с «малыми людьми», почти без охраны, бывал в Москве. Это спокойствие и уверенность можно понять, если предположить, что в 1534 г. между великокняжеским правительством и старицким князем был заключен договор («докончание»), носивший двухсторонний характер и скрепленный крестоцелованием. Что же касается дошедшей до нас «записи» князя Андрея, то она явно была составлена позднее и уже в другой обстановке.
Начнем с того, что в сохранившемся документе прямо сказано, что докончальная грамота была утверждена ранее («наперед сего»). Об обстоятельствах появления крестоцеловальной записи можно судить по ее содержанию. Запись состоит из длинного перечня односторонних обязательств, принимаемых на себя князем Андреем: он обещал «добра хотеть» великому князю, его матери и их детям (!), а также сообщать им все, что услышит от кого-либо (в том числе «от брата ли своего») об их «добре или о лихе»; в случае, если бы кто стал «сорити» удельного князя с государем и его матерью, об этом следовало сказать великому князю и великой княгине «в правду, безо всякие хитрости»[596]. Особые пункты «записи» предусматривали выдачу тех, кто захочет от великого князя к Андрею «отъехать», будь то боярин, дьяк или сын боярский, а также обязательство: «Государств мне ваших под тобою, великим князем, и под вашими детми (!) никак не подъискивати»[597].
Всем этим обязательствам, принятым на себя старицким князем, соответствовало одно-единственное обещание великокняжеского правительства, сделанное к тому же в самой общей форме: «А мне, великому князю Ивану Васильевичу всеа Русии, и моей матери великой княгине Елене жаловати тобя и беречи по государя своего наказу великого князя Василья Ивановича всеа Русии»[598]. Вероятно, этот пункт был заимствован из текста докончальной грамоты.
К крестоцеловальной записи Андрей Иванович сделал собственноручную приписку: «А не учну яз, князь Андрей, тобе, своему господину великому князю Ивану, и твоей матери и вашим детем правити по сей записи, и збудетъся надо мною по тому, как отец наш князь велики Иван писал в своей духовной грамоте. А подписал яз сам своею рукою»[599]. Это своего рода «заклятье», добавленное удельным князем, надо полагать, по требованию великой княгини, содержало ссылку на строки из завещания отца Андрея, Ивана III, где государь грозил лишить своего благословения того из сыновей, кто не станет слушать Василия, их старшего брата, или «учнет» под ним великих княжеств «подыскивати»[600].
Крестоцеловальная запись дошла до нас не в подлиннике, а в списке, и из этого обстоятельства И. И. Смирнов сделал весьма ответственный вывод. Поскольку дошедший до нас текст, по словам ученого, «не имеет ни рукоприкладств, ни печатей, ни даты», то «Андрей Старицкий, очевидно, отказался взять на себя дополнительные обязательства, сформулированные в записи»[601]. Однако приводимые Смирновым аргументы трудно признать убедительными.
Прежде всего, что касается «рукоприкладств», то приписка к документу, если верить его заключительной фразе, сделана самим князем Андреем собственноручно. Вполне вероятно, что основные пункты крестоцеловальной записи были составлены московскими дьяками по образцу прежних договоров великих князей с удельными братьями, но приписка — серьезный аргумент в пользу вывода о том, что Андрей Старицкий принял предъявленные ему требования и скрепил принятые на себя обязательства крестоцелованием. Другим аргументом можно считать упоминание, по-видимому, именно этой «записи» в описи архива Посольского приказа 1614 г., о чем уже шла речь выше. Что же касается указания Смирнова на отсутствие в изучаемом тексте даты и печатей, то это наблюдение характеризует лишь дошедший до нас список и не позволяет делать каких-либо выводов об исчезнувшем оригинале, с которого он был скопирован. Сохранившийся список духовной грамоты Ивана III — документа, который, как мы видели, обладал столь большим авторитетом в глазах князя Андрея Ивановича, — также не имеет даты (не говоря уже, естественно, о печатях!)[602], но это не дает оснований ставить под сомнение реальность последних распоряжений великого князя.
Возвращаясь к вопросу о возможном времени составления сохранившейся крестоцеловальной записи Андрея Старицкого, можно отметить, что верхняя хронологическая грань, т. е. дата, позже которой данный документ не мог появиться, определяется сравнительно легко. Еще И. И. Смирнов справедливо обратил внимание на то, что в тексте «записи» о брате Андрея, князе Юрии Дмитровском, говорится как о живом; Юрий умер 3 августа 1536 г., следовательно, запись составлена ранее этого времени[603]. Труднее определить нижнюю хронологическую грань интересующего нас документа. Здесь нужно учесть односторонний характер обязательств, принятых на себя князем Андреем. Весной 1534 г. обстановка, как было показано выше, была иной: правительство после недавнего ареста Юрия Дмитровского, всколыхнувшего придворные круги, искало соглашения со старицким князем, задабривало его подарками, а тот выдвигал свои требования. В таких условиях наиболее вероятно появление именно договора, «докончания», упоминаемого как раз в крестоцеловальной записи. Сама же запись, очевидно, стала результатом нового обострения вражды и недоверия между удельным и великокняжеским дворами. Когда это могло произойти?
Как мы помним, начиная с мая 1534 по лето 1535 г. включительно старицкий князь регулярно появлялся на великокняжеской службе и, видимо, пользовался доверием московских властей. Новое обострение отношений между ними произошло, вероятно, в период между осенью 1535 г. и августом 1536 г.: именно к этому отрезку времени, на мой взгляд, и следует отнести составление дошедшей до нас крестоцеловальной записи Андрея Старицкого.
Об обстановке, в которой произошло это обострение отношений между старицким князем и правительством Елены Глинской, мы можем судить только по рассказу Воскресенской летописи — источника, как уже говорилось, весьма ненадежного. По словам летописи, после того как князь Андрей уехал в Старицу, разгневавшись на великого князя и великую княгиню за то, «что ему вотчины не придали», некие «лихие люди» стали наговаривать на него государю, а самому удельному князю сказали, в свою очередь, «что хочет его князь великий поимати». «И князь великий и его мати великаа княгини Елена, — продолжает летописец, — послали к князю Андрею боарина своего князя Ивана Васильевича Шуйского да диака своего Меншего Путятина в то его увещати, что то слова не правые, а у великого князя Ивана и у его матери у великие княгини Елены лиха в мысле нет никоторого»[604]. Вслед за тем «по приказу» государя и его матери удельный князь прибыл в Москву и там, при посредничестве митрополита Даниила, «бил челом» великому князю и великой княгине о том, что до него дошел слух, будто государь и его мать «хотели на него опалу свою положити». В ответ Андрей получил уверения, что у великого князя и его матери против него «на сердце лиха нет никоторого»; его убеждали «в своей правде» (т. е. на своем крестном целовании) стоять крепко и «лихих людей» не слушать.
Тема «лихих людей», ссорящих между собой старицкого князя и опекунов Ивана IV, заняла, судя по летописному рассказу, особое место на переговорах в Москве. От князя Андрея потребовали: «объави нам тех людей, которые межь нами сорят, чтобы вперед межь нами лиха никоторого не было»[605]. Но князь никого не назвал («имянно не сказал ни на кого»), «а сказал, что на него пришло мнение». В конце встречи «князь великий Иван и его мати великаа княгини Елена князю Андрею крепкое свое слово дали, что у великого князя и у великие княгини, у матери его, на князя на Ондрея лиха на сердце нет никоторого, и отпустили его в его отчину с великим потешением»[606].
Процитированный рассказ Воскресенской летописи не содержит никаких датирующих признаков, позволяющих определить, когда приезжали в Старицу боярин кн. И. В. Шуйский с дьяком Меньшим Путятиным и когда состоялся визит в Москву князя Андрея. Может сложиться впечатление, что эти события произошли в 1534 г., сразу после того, как старицкий князь «припрашивал к своей отчине городов» и получил отказ. Но с равным основанием их можно отнести и к более позднему времени. В летописи эпизоды, разделенные несколькими месяцами и даже годами, «спрессованы» в одно непрерывное действие.
Обращает на себя внимание совпадение основной темы московских переговоров (в летописном изложении) с центральными пунктами крестоцеловальной записи князя Андрея, проанализированной нами выше. В Москве, по словам летописи, от него потребовали «объявить» тех людей, которые «ссорят» его с великокняжеским правительством, а в крестоцеловальную запись было внесено обязательство князя Старицкого «сказати… великому князю Ивану» и его матери без утайки, «в правду, безо всякие хитрости» о тех, кто станет их ссорить. Подобное же разбирательство предусматривалось и в случае, если кто «что скажет» на удельного князя великому князю Ивану и его матери[607].
Напрашивается предположение о том, что упомянутая крестоцеловальная запись была взята с удельного князя во время его пребывания в Москве, о котором рассказывает Воскресенская летопись. Выше были приведены аргументы в пользу датировки «записи» концом 1535 — первой половиной 1536 г., и если эти соображения верны, то приезд в Москву Андрея Ивановича и предшествовавший ему визит в Старицу боярина И. В. Шуйского и дьяка Меньшого Путятина следует отнести к тому же периоду времени.
Есть еще одно упоминание об этой миссии, направленной правительницей к удельному князю. В сохранившемся наброске ответных «речей» великой княгини Елены посланцу Андрея Старицкого кн. Ф. Д. Пронскому, в частности, говорится: «А наперед того князь Андрей писал к нам в своей грамоте, что про него слух и молва в людех велика, а не по его делом; и мы к нему часа того послали боарина своего князя Ивана Васильевича Шуйского да диака своего Меншего Путятина, а приказали есмя к нему, чтоб безлепичных речей не слушал и нас бы и собя тем не кручинил, а памятовал бы к собе государя нашего великого князя Васильа Ивановича всеа Русии жалованье и приказ, как ему о нас приказывал, да и наше слово, как мы ему говорили, и как он государю нашему и нам обещал, и он бы по тому к нам любовь свою держал; а мы по государя своего приказу и с своим сыном с Ываном к нему любовь свою держим»[608]. Если верить великой княгине, миссия боярина И. В. Шуйского и дьяка Меньшого Путятина увенчалась успехом: отпустив великокняжеских посланцев, князь Андрей передал с ними правительнице, что после их приезда «с него тот страх сшел, а о всем полагаетца на нас [великую княгиню и ее сына. — М. К.] и любовь свою хочет к нам держати…»[609].
Процитированный документ может служить косвенным подтверждением гипотезы о ранее заключенном «докончании» между удельным князем и правительницей: с одной стороны, в тексте упоминается «наше», т. е. великой княгини, «слово», а с другой — «обещание», данное князем Андреем. К сожалению, хронологию интересующих нас событий приведенный отрывок никак не проясняет, поскольку «ответ» великой княгини Елены не имеет даты и, как будет показано ниже, с равным основанием может быть отнесен как к 1536 г., так и к весне 1537 г.
Как бы то ни было, миссия кн. И. В. Шуйского и дьяка Путятина имела только кратковременный эффект; недоверие между московским и старицким дворами продолжало расти, и к началу 1537 г. конфликт вступил в решающую фазу.
Последний акт старицкой драмы начался с отказа князя Андрея под предлогом болезни приехать по великокняжескому приказу в Москву. События, о которых далее пойдет речь, могут быть датированы довольно точно благодаря информации, содержащейся в сохранившемся списке «речей» удельного князя, присланных с кн. Ф. Д. Пронским в апреле 1537 г. в Москву, и в «Повести о поимании князя Андрея Ивановича Старицкого», написанной кем-то из его сторонников.
Князь Андрей заболел осенью 1536 г.: в речи, которую весной следующего года должен был от его имени произнести перед великим князем кн. Ф. Д. Пронский, говорилось: «…нас, государь, по грехом от осени постигла немочь великая…»[610] (выделено мной. — М. К.). Между тем в связи с войной против Казани старицкого князя вызвали в Москву.
Вот как рассказывает об этом Воскресенская летопись: «…великому князю в то время Казань не мирна. И князь великий и его мати великаа княгини послаша по князя Андреа казанского для дела, и князь Андрей к великому князю не поехал, а сказался болен, а велел к собе и мастера [врача. — М. К.] прислати. И князь великий послал к нему мастера Феофила, и Феофил, приехав, сказал великому князю, что болезнь его лехка: сказывает, на стегне болячка, а лежит на постеле»[611].
Комментируя это известие, И. И. Смирнов пишет о «дипломатическом характере болезни Андрея Старицкого»[612], однако некоторые детали летописного рассказа позволяют предположить, что по крайней мере поначалу князь всерьез был обеспокоен состоянием своего здоровья. Характерно, что он сам попросил прислать к нему доктора из Москвы, а описание недуга отчасти объясняет причину первоначальной тревоги князя Андрея: его беспокоила болячка на «стегне», т. е. бедре, а ведь он наверняка помнил о том, что с подобной «болячки» началась болезнь, унесшая в могилу его старшего брата — великого князя Василия Ивановича. Но после того как врач развеял эти опасения, мнительный князь оставался в постели уже по другой причине: он боялся ехать в Москву, не желая повторить судьбу брата Юрия, который совсем недавно, 3 августа 1536 г., умер в заточении в одной из кремлевских палат.
Между тем отказ князя Старицкого явиться в Москву показался правительнице подозрительным: по словам Воскресенской летописи, «князь же великий и его мати великаа княгини о том в великом сумнении, что к ним князь Андрей великого для дела Казанского не приехал», отправили к нему своих посланников «о здоровье спрашивати и о иных делех, а про князя Андреа тайно отведывати: есть ли про него какой слух, и зачем к Москве не поехал?». Вернувшись в Москву, посланцы доложили государю (а на самом деле, как мы понимаем, его матери), что у старицкого князя «люди… прибылые есть, которые не всегда у него живут, а говорити не смеют; а которые им приатны, и те им сказывают тайно, что князь лежит за тем, что к Москве ехати не смеет»[613].
Имена великокняжеских посланцев выясняются из наказных «речей», которые от имени своего господина повез в апреле 1537 г. в Москву старицкий боярин кн. Ф. Д. Пронский. Первым князь Андрей называет кн. Василия Федоровича Оболенского, который привез ему государев приказ — ехать в Москву. Следом явился кн. Василий Семенович Серебряный с тем же повелением; он повез назад грамоту удельного князя, в которой тот объяснял болезнью невозможность своей поездки в столицу. В свою очередь, Андрей Иванович также отправил в Москву своего посланца, кн. Юрия Андреевича Оболенского, с «челобитьем», в котором просил государя не гневаться на него, ссылаясь на все ту же болезнь. Но, видимо, терпение правительницы подошло к концу: следующий гонец, кн. Борис Дмитриевич Щепин-Оболенский, привез приказ, выраженный в самой категоричной форме: «…велел еси, государь, — вспоминал потом князь Андрей, — нам к себе ехати с великим запрещеньем, однолично, как ни иметца»[614].
Как выясняется из «Повести о поимании князя Андрея Ивановича Старицкого», кн. Борис Щепин имел еще одно поручение: он передал удельному князю распоряжение великокняжеского правительства — «от собя послать на Коломну воеводу своего князя Юрья Ондреевичь Оболенского Большого, а с ним детей боярских многих. А князю Борису повеле [великий князь. — М. К.] то видети, чтобы пред ним князь Ондрей Ивановичь посла на Коломну воеводу своего и колко с ним пошлет детей боярских»[615]. Смысл этого повеления был совершенно ясен автору Повести, явно сочувствовавшему удельному князю: великий князь со своей матерью «нача помышляти, как бы им князя Ондрея Ивановичя зымать», как ранее его брата Юрия, «и как бы от князя Ондрея люди его от нево отвести»[616]. Тем не менее старицкий князь выполнил этот приказ: «Князь Ондрей Ивановичь по веленью великого князя послаша на Коломну воеводу своего князя Юрья Оболенского Болшого, а с ним дворян своих многых и детей боярьских городовых старичен, и олексинцов, и вереичь, и вышегородцов»[617].
Следом в Повести помещены два датированных известия: «того же месяца 12» — о посылке в Москву старицким князем своего боярина кн. Ф. Д. Пронского с челобитьем о причиненных ему «великих обидах»; и 2 мая — об уходе князя Андрея из Старицы[618]. Сопоставляя между собой эти известия, И. И. Смирнов пришел к обоснованному выводу о том, что 12-е число в сообщении о миссии Ф. Д. Пронского в Москву может означать только 12 апреля, а состоявшаяся ранее отправка старицких войск в Коломну имела место «того же месяца», т. е. в начале апреля[619].
Отталкиваясь от этих датированных известий «Повести о поимании князя Андрея Ивановича Старицкого», можно попытаться восстановить хронологию обмена «посольствами» между великокняжеским и удельным дворами в начале 1537 г. Всего, как мы помним, старицкий князь в своих «речах», адресованных правительнице, назвал трех великокняжеских посланцев, посетивших удельную столицу: князей В. Ф. Оболенского, В. С. Серебряного и Б. Д. Щепина-Оболенского. Из рассказа Воскресенской летописи мы знаем, что гонцы выполняли в Старице еще и разведывательные функции, собирая информацию о персональном составе удельного двора и намерениях князя Андрея. Следовательно, их пребывание там не ограничивалось одним днем. Обдумывание ответов удельного князя и составление инструкций очередному «посольству» в Старицу также требовало какого-то времени. Можно предположить поэтому, что интервал между миссиями, посылавшимися великокняжеским правительством к князю Андрею, составлял не менее двух недель.
Кн. Б. Д. Щепин-Оболенский прибыл в Старицу, вероятно, в конце марта или в самом начале апреля 1537 г. По нашему (весьма приблизительному, разумеется) расчету, кн. В. С. Серебряный мог появиться в столице удельного княжества в середине марта, а кн. В. Ф. Оболенский — в конце февраля.
Здесь уместно напомнить, что 18 февраля в Кремле было заключено перемирие с Великим княжеством Литовским, а 20 числа того же месяца литовские послы покинули русскую столицу[620]. Не в обычаях московской дипломатии было «выносить сор из избы»: пока посольство находилось в Москве, правительство едва ли могло пойти на открытый конфликт со старицким князем, ведь в этом случае слухи о внутренних раздорах в России могли бы негативно повлиять на ход переговоров. Поэтому, хотя мнимая болезнь князя Андрея началась еще осенью, но на решительные шаги по отношению к нему московские власти решились только после завершения переговоров с Литвой. Таким образом, сам выбор момента для предъявления ультимативных требований старицкому князю ясно показывает, кому принадлежала инициатива дальнейшего обострения конфликта.
Агрессивные намерения правительницы не укрылись от внимания современников: составитель Вологодско-Пермской летописи, близкой по времени написания к событиям 1537 г., отметил под 7045 г.: «Того же лета здумав великая княгини Елена з бояры имати князя Ондрея Ивановича, брата великого князя Василья Ивановича, и посла по него в Старицу»[621].
Но князь Андрей тем не менее еще надеялся уладить дело миром: 12 апреля, как уже говорилось, он послал своего боярина кн. Федора Дмитриевича Пронского к великому князю и великой княгине «бити челом о своих великих обидах». Но в Москве посланца удельного князя ждал суровый прием. Согласно «Повести о поимании князя Андрея Старицкого», когда кн. Ф. Д. Пронский находился в селе Павловском на р. Истре в 30 верстах от столицы[622], «встретиша его нехто от великого князя дворян Иван Меншой Федоров сын Карпова, а с ним дети боярские и яша князя Федора и ведоша его к Москве и возвестиша о нем великому князю. И князь же великий повеле князя Федора посадити внутре городе на княжо на Ондрееве же дворе на Ивановичь»[623].
Об аресте кн. Ф. Д. Пронского в окрестностях столицы сообщает и Воскресенская летопись, но относит этот эпизод к более позднему времени: якобы после того, как в Москве было получено тайное известие от старицкого сына боярского кн. Василия Федорова сына Голубого-Ростовского о намерении удельного князя вскоре бежать, правительством были приняты ответные меры: к самому князю Андрею отправлены крутицкий владыка Досифей, симоновский архимандрит Филофей и спасский протопоп Семион (духовный отец старицкого князя) с увещевательными речами; следом двинулись полки во главе с князьями Никитой Васильевичем и Иваном Федоровичем Оболенскими, «а по боярина по княжь Андреева по князя Феодора Пронского послали въстречю, а велели его поимати да и в Москву привести»[624].
И. И. Смирнов отдал предпочтение версии Воскресенской летописи[625], но, как убедительно показано А. Л. Кургановым, последовательность событий в этой версии нарушена, и поэтому она не заслуживает доверия[626]. В самом деле, как мы знаем, кн. Ф. Д. Пронский выехал из Старицы 12 апреля, но если принять версию Воскресенской летописи, то получается, что в конце апреля, т. е. через две с половиной недели, он все еще не добрался до Москвы, ведь по свидетельству той же летописи, сообщение о готовящемся бегстве старицкого князя из его удела было получено правительством накануне того дня, когда князь Андрей покинул Старицу, а дата последнего события хорошо известна: 2 мая[627]. Пытаясь объяснить странную «медлительность» князя Федора Пронского, Смирнов выдвигает гипотезу о том, что старицкий боярин остановился в селе Павловском и там-де ожидал новых инструкций от своего князя или добывал сведения об обстановке в Москве[628].
Эта гипотеза представляется мне искусственной и произвольной: ни один источник не сообщает о том, что кн. Пронский будто бы жил в селе Павловском; в «Повести о поимании князя Андрея Ивановича Старицкого» сказано лишь, что там его встретили великокняжеские дворяне во главе с И. Ф. Карповым (сыном известного дипломата и писателя Федора Карпова) и препроводили в Москву[629]. О «встрече» говорится и в Воскресенской летописи — основном источнике, на который опирается Смирнов[630]. К тому же сложно себе представить, чтобы посланец удельного князя в трудный для его господина момент медлил с исполнением порученной ему миссии.
Но надобность в подобных искусственных построениях отпадает, если принять во внимание уже не раз отмеченную выше тенденциозность Воскресенской летописи: не в первый раз, как мы могли заметить, Летописец, так сказать, «играет со временем», то ускоряя, то замедляя ход событий, дабы достичь желаемого эффекта. В данном случае эффект состоял в том, чтобы превентивный, по сути, арест старицкого боярина представить в качестве ответной меры, вызванной действиями самого удельного князя.
Зато вполне можно согласиться с другим замечанием И. И. Смирнова — о том, что, «по-видимому, первоначально правительство Елены Глинской предполагало все же использовать миссию Пронского для дипломатической игры»[631]. Действительно, хотя кн. Пронского и доставили в Москву под конвоем, но не заключили сразу в темницу, а поместили на дворе его господина — князя Старицкого, как об этом сообщает Повесть[632]. Впоследствии, после подавления выступления удельного князя, Федор Пронский вместе с другими старицкими боярами был заточен в кремлевскую Свиблову башню, где и умер[633]. Следовательно, прежнее его пребывание на московском подворье старицкого князя не рассматривалось как тюремное заключение: с ним еще считались как с посланцем князя Андрея, хотя и держали под охраной. Кроме того, сохранился ответ великой княгини Елены «княжь Андрееву Ивановича боарину, князю Федору Дьмитреевичу Пронскому, да диаку Варгану Григорьеву»[634]. На этом основании историки обычно делают вывод о том, что великая княгиня вела переговоры со старицким боярином; А. Л. Юрганов заключил даже, что они велись в «обстановке миролюбия»[635]. Однако при более внимательном изучении ответных «речей» Елены Глинской возникает немало вопросов.
Текст «речей» правительницы дошел до нас в составе комплекса документов, отразивших кульминационный момент противостояния великокняжеского правительства с удельным князем накануне его бегства из Старицы. Хотя ссылки на архивное дело, о котором идет речь[636], неоднократно встречаются в работах историков[637], оно ни разу не становилось предметом серьезного анализа. Исследователи вполне доверяли публикациям этих документов в изданиях первой половины XIX в. (в «Собрании государственных грамот и договоров» и «Актах исторических»), но, как выясняется, напрасно! Издатели XIX в. при передаче текста документов не отразили имеющиеся в них многочисленные исправления, что создает ложное впечатление о характере опубликованных ими источников. Кроме того, один из документов остается до сих пор не изданным.
«Ответ» великой княгини Елены старицкому боярину кн. Ф. Д. Пронскому и дьяку В. Григорьеву занимает первые пять листов архивного дела[638]. При знакомстве с рукописью выясняется, что перед нами — черновой набросок «речей» правительницы посланцу удельного князя: над строкой сделано несколько вставок, которые при публикации документа почти 200 лет назад были внесены издателями в текст без каких-либо оговорок[639]. Поэтому мы не можем быть уверены, что эти слова действительно были произнесены, а не остались в виде чернового наброска после того, как переговоры были прерваны, а кн. Пронский из посланника окончательно превратился в узника.
Следом за «ответом» правительницы помещены «речи» князя Андрея Старицкого, которые Федор Пронский должен был передать великому князю и его матери — великой княгине (л. 6–9)[640]. В отличие от первого документа, список «речей» удельного князя представляет собой беловую рукопись, без каких-либо исправлений или помет. Это и понятно: текст наказа, по которому посланник должен был говорить, был доставлен им в Москву и, вероятно, конфискован — сразу или позднее, перед заточением Пронского в Свиблову башню, — а впоследствии приобщен к «делу» старицкого князя.
Помимо наказных «речей» Елены Глинской и Андрея Старицкого, в нынешнем архивном деле хранятся еще три документа: 1) черновой набросок слов митрополита Даниила, которые должен был передать князю Андрею Ивановичу архимандрит симоновский Филофей (л. 10), — этот текст остается неопубликованным; 2) черновой список «речей», адресованных тому же удельному князю, которые от имени великого князя должен был произнести Досифей, владыка сарский и подонский (л. 11), — текст издан[641], но без учета содержащихся в нем многочисленных исправлений; 3) беловой список обращения митрополита Даниила к Андрею Старицкому, которое поручено было произнести архимандриту Филофею (л. 12–15), — текст опубликован[642].
О роли митрополита Даниила в «деле» Андрея Старицкого, с особой наглядностью проявившейся в только что упомянутых документах (составленных, по всей видимости, в митрополичьей канцелярии), мы поговорим чуть ниже, а сейчас сравним между собой два текста: «речи» удельного князя, переданные с кн. Ф. Д. Пронским, и «ответ» ему великой княгини. Информация, содержащаяся в обоих документах, уже использовалась нами в предшествующем изложении, но здесь мы сосредоточим внимание на основных идеях этих посланий и дадим им общую характеристику.
В «речах» князя Старицкого, адресованных великому князю и великой княгине (совпадающих почти дословно), поражает эмоциональный тон говорящего: напоминая о настойчивых требованиях явиться в Москву, которые Андрей Иванович не мог исполнить из-за постигшей его болезни, он восклицает: «…и в том, государь, нынеча нам скорбь и кручина великая о том, что тебе, государю, наша немочь неверна, и по нас посылаешь неотложно». Далее следует словесный выпад: «…а преже сего, государь, того не бывало, что нас к вам, государем, на носилах волочили». И вновь подчеркнуто скорбный тон в расчете на сострадание: «И яз, государь, грехом своим, своею болезнью и бедою, с кручины отбыл ума и мысли»[643]. Свою речь князь заключал «челобитьем», прибегая к сознательному самоуничижению: «…и ты бы, государь, пожаловал, показал милость, огрел сердце и живот холопу своему своим жалованьем, как бы, государь, мочно и надежно холопу твоему, твоим жалованьем, вперед быти безскорбно и без кручины, как тебе, государю, Бог положит на сердце»[644].
В отличие от эмоционального послания Андрея Старицкого, ответная речь великой княгини выдержана в сухом деловом тоне. Но более всего поражают содержательные различия двух цитируемых документов. Вот как в ответе правительницы переданы слова кн. Ф. Д. Пронского, сказанные им от имени его господина: «…говорил еси нам от князя Андрея Ивановича, что мы к нему писали в своей грамоте, чтоб к нам поехал, и ныне на него пришел великой страх, потому что слышит от многих людей, что мы на него хотим опалу свою положити, не по его делом, и нам бы с него тот страх сняти, чтобы ему приехати к нам безстрашно и надежно, да и въперед бы ему на нас надежа была»[645]. Великая княгиня напоминала, что ранее, стремясь успокоить мнительного князя Андрея, она посылала к нему боярина кн. И. В. Шуйского и дьяка Меньшого Путятина[646], и вроде бы «с него тот страх сшел», и вот опять «ты [кн. Ф. Д. Пронский. — М. К.] ныне нам говорил, что мы на него [князя Андрея. — М. К.] хотим опалу свою положити». Елена категорически отвергала подобное предположение («у нас того и в мысли никак не бывало») и заверяла в своей «любви» к удельному князю[647].
Заметим, что в дошедшем до нас списке «речей» Андрея Старицкого говорится нечто иное: там сказано не о «великом страхе», а о болезни и «кручине», постигших удельного князя. Нет в сохранившейся наказной памяти кн. Ф. Д. Пронскому и упоминания об опале, которую, по слухам, собиралась положить на Андрея Ивановича правительница. И уж совсем обескураживает заключительный пассаж «речи» великой княгини посланцу старицкого князя: «…а говорил еси нам, чтоб нам ему велети утвержение учинити; и князю Андрею было, по государя нашего приказу [Василия III. — М. К.] и по нашему слову, и по своему обещанию, как он государю нашему и нам обещал, пригоже к нам без страху ехати»[648]. (Интересно, что в рукописи первоначально было написано: «…к нам и без утвержанья ехати», но затем слово «утвержанье» было зачеркнуто и заменено (над строкой) более дипломатичным выражением «без страху»[649].)
Парадокс в том, что просьбы об «утвержении», т. е. о каких-то гарантиях (крестоцеловании и т. п.), в дошедшем до нас тексте «речей» Андрея Старицкого опять-таки нет. Между тем великая княгиня, по ее словам, идя навстречу пожеланию князя, велела целовать крест своим доверенным лицам: «А ныне, коли к нам приказал о утверженье, и мы, жалуючи его [князя Андрея. — М. К.] и любовь свою к нему держачи, велели крест целовати боарину своему князю Ивану Васильевичу Шуйскому, да дворецкому своему тферскому Ивану Юрьевичу Поджегину, да дияку своему Меншему Путятину на том, что у нас на него мнения никоторого нет, и на сердце собе на него не держим ничего, и вперед жалованье свое и любовь свою хотим к нему держати»[650].
Напрашивается вывод о том, что эти слова были написаны не в апреле 1537 г., а раньше — например, в 1536 г., вскоре после упоминаемой правительницей в своем ответе миссии боярина И. В. Шуйского и дьяка Меньшого Путятина, которые, по высказанному нами выше предположению, побывали в Старице в конце 1535-го или первой половине 1536 г. Проблема в том, что текст ответа великой княгини, в отличие от наказа старицкого князя своему посланнику[651], не содержит точных датирующих признаков. Поэтому нельзя полностью исключить гипотезы о том, что до нас дошел ответ правительницы на какое-то предыдущее «посольство» старицкого князя, порученное также кн. Ф. Д. Пронскому[652].
Однако можно привести аргументы и в пользу более традиционной версии, согласно которой переговоры в Кремле с посланцем удельного князя все-таки состоялись, и их ход отразился в сохранившемся списке «ответа» великой княгини. Прежде всего следует заметить, что источникам известна только одна миссия старицкого боярина кн. Ф. Д. Пронского в Москву, и она надежно датируется апрелем 1537 г. Кроме того, тот факт, что текст «ответа» Елены Глинской дошел до нас вместе с четырьмя документами, бесспорно относящимися к указанному времени, наводит на мысль о том, что он связан с ними не только одной архивной судьбой, но и общностью происхождения. Что же касается бросающихся в глаза различий между текстами наказа кн. Ф. Д. Пронскому и ответной «речи» Елены Глинской, то их можно объяснить тем, что великая княгиня, вероятно, отвечала не на письменный документ (инструкцию, данную старицкому боярину его князем), а на реально произнесенные посланником слова, прояснявшие некоторые весьма туманные выражения, содержавшиеся в данном ему князем наказе. Что, например, имел в виду Андрей Старицкий, когда просил великого князя его «пожаловать», «как бы… мочно и надежно холопу твоему, твоим жалованьем, вперед быти безскорбно и без кручины, как тебе, государю, Бог положит на сердце»? По всей видимости, речь шла о предоставлении каких-то гарантий безопасности удельному князю. Именно так и поняла дело Елена Глинская, которая в подтверждение своих слов об отсутствии злого умысла в отношении старицкого князя велела целовать крест своим ближним людям.
Как видим, перед нами — одна из загадок «старицкой истории», которая при нынешнем состоянии источниковой базы едва ли может быть однозначно решена. Но вернемся к реконструкции событий апреля 1537 г., когда рушились последние надежды удельного князя на мирный исход его противостояния с великокняжеским двором.
Если верить Воскресенской летописи, то правительство якобы не предпринимало никаких мер в отношении непокорного старицкого князя до самого конца апреля — начала мая, когда было получено известие о намерении Андрея Ивановича бежать из своего удела. Как сообщает официальный летописец, сын боярский князя Андрея кн. Василей Федоров сын Голубого (из рода князей Ростовских) из Старицы «прислал тайно ночью к великого князя боарину, ко князю Ивану Феодоровичу Овчине, человека своего Еремку с тем, что князю Андрею одноконечно наутро бежати»[653]. После этого, по словам той же летописи, великий князь и великая княгиня послали к старицкому князю церковных иерархов во главе с крутицким епископом Досифеем — убеждать его, что у государя и его матери «лиха в мысли нет никоторого». Но на случай, если князь Андрей духовным лицам не поверит, «а побежит», вслед были отправлены бояре кн. Никита Васильевич и кн. Иван Федорович Овчина Оболенские «со многими людми»; и тогда же якобы был арестован и доставлен в Москву посланец удельного князя Ф. Д. Пронский. Об этом вскоре стало известно Андрею Старицкому: «И как князя Феодора [Пронского. — М. К.] имали, и в те поры ушел княжь Андреев сын боярской Судок Дмитреев сын Сатин»; прибежав к своему князю, он сообщил ему об аресте кн. Пронского и передал услышанный им слух о том, что великий князь послал своих бояр, князей Оболенских, «со многими людми» его, князя Андрея, «имати». Следом, продолжает летописец, «пригонил с Волока в Старицу княже Андреев же сын боярской Яков Веригин», который сказал князю, что на Волок прибыли кн. Никита да кн. Иван Овчина Оболенские, «а едут тобя имати». Получив это известие, Андрей Иванович не стал медлить и сразу («часа того») покинул Старицу вместе с женой и сыном. Произошло это 2 мая[654].
В приведенном летописном отрывке последовательность событий нарушена до такой степени, что теряется смысл происходившего. Толчком к решительным действиям правительства якобы послужила полученная от кн. В. Ф. Голубого-Ростовского информация о намерении старицкого князя утром следующего дня бежать. Но, с другой стороны, из того же рассказа явствует, что решение покинуть Старицу удельный князь принял сразу же по получении известий от своих детей боярских, Сатина и Веригина, об аресте его боярина Пронского и о посылке против него рати во главе с князьями Оболенскими. Получается замкнутый круг!
Едва ли, однако, сами события, о которых идет речь в этом рассказе, вымышлены летописцем; некоторые из них, как будет сейчас показано, подтверждаются другими источниками. Так, о посылке кн. Голубым-Ростовским своего слуги с сообщением о выходе удельного князя из Старицы говорит и неофициальная «Повесть о поимании князя Андрея Ивановича Старицкого». Здесь рассказывается об «измене» дворянина кн. Василия Федорова сына Голубого, который «еще из города из Старици послал к Москве слугу своего Ерему к великого князя дьяку к Федору к Мишурину с тою вестию, что князь Ондрей Ивановичь пошол из Старицы». Дата выхода удельного князя из своей столицы совпадает в этом источнике с той, которую называет официальный летописец: 2 мая[655].
Таким образом, тенденциозность Воскресенской летописи выразилась не в измышлении тех или иных эпизодов, а именно в последовательности их изложения. Если отрешиться от схемы, навязываемой официальным летописцем, можно попытаться восстановить действительную хронологию событий. Следует считать твердо установленным фактом, что отправка старицким дворянином кн. В. Ф. Голубым-Ростовским своего слуги к боярину И. Ф. Овчине-Оболенскому (или, по версии Повести, к дьяку Федору Мишурину) произошла накануне выхода князя Андрея из Старицы, т. е. в самом конце апреля или 1 мая. К тому времени посланец старицкого князя, Федор Пронский, уже давно был задержан и находился под стражей на подворье своего господина в Кремле. В соответствии с высказанным выше предположением, он был арестован в окрестностях столицы примерно в середине апреля.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.