Очерк второй ВАРЯЖСКИЙ ПЕРЕВОРОТ
Очерк второй
ВАРЯЖСКИЙ ПЕРЕВОРОТ
Изнуренные взаимными войнами племена словен, кривичей и чуди сошлись, по рассказу летописца, на совет «и реша сами в себе: „Поищем собе князя, иже бы володел нами и судил по праву”. И идоша за море к варягом, к руси. Сице бо ся зваху тье варязи русь… Реша русь, чюдь, словени, и кривичи вси: „Земля наша велика и обилна, а наряда в ней нет. Да пойдете княжить и володеть нами”. И изъбрашася 3 братья с роды своими, пояша по собе всю русь и приидоша; старейший, Рюрик, седе Новегороде, а другой, Синеус, на Беле-озере, а третий Изборсте, Трувор».{1}
Русские ученые XVIII и XIX вв. относились с полным доверием к летописному Сказанию о призвании варягов. Они спорили лишь по вопросу об этнической принадлежности пришельцев, не сомневаясь в реальности сообщаемых летописью под 862 г. событий.{2} Постепенно, однако, начинает формироваться мысль, что рассказ о призвании запечатлел и многое из действительности начала XII в., когда создавалась летопись. Так, Н. И. Костомаров на диспуте с М. П. Погодиным 19 марта 1860 года о начале Руси говорил: «Наша летопись составлена уже в XII веке, и, сообщая известия о прежних событиях, летописец употреблял слова и выражения, господствовавшие в его время».{3} О влиянии новгородских порядков поздней поры на создание легенды о варяжском призвании писал Д. И. Иловайский.{4} Но настоящий перелом в изучении летописей наступил благодаря работам А. А. Шахматова, который доказал, что рассказ о призвании варягов есть поздняя вставка, скомбинированная способом искусственного соединения нескольких северорусских преданий, подвергнутых глубокой переработке летописцами. А. А. Шахматов показал преобладание домыслов в сказании над мотивами местных преданий о Рюрике в Ладоге, Труворе в Изборске, Синеусе на Белоозере. Обнаружилось литературное происхождение записи под 862 г., являющейся плодом творчества киевских летописцев второй половины XI — начала XII в.{5}
После исследований А. А. Шахматова в области истории русского летописания ученые стали значительно осторожнее относиться к летописным известиям о происшествиях IX в. Характерно высказывание В. А. Пархоменко, который призывал не забывать, что «наши летописи возникли лишь в XI — начале XII в., что в первое столетие существования их наша первоначальная летопись пережила ряд переработок, на которых сказывалось влияние их авторов (сравните, например, Новгородскую Первую летопись и Лаврентьевский текст), что между появлением преданий и сказаний о событиях и явлениях русской жизни конца IX — начала X века и записью их прошло уже полтора — два столетия, за которые русское общество пережило крупнейшую реформу своей идеологии и быта, каковое обстоятельство не могло не отразиться на отношении наших монахов-летописцев к преданиям языческой Руси. Все это вынуждает нас относиться к показаниям наших летописей о русской жизни IX–X вв. с большой осторожностью и значительной долей критицизма: нужно учитывать и неточность преданий, и понимание прежних событий авторами-монахами по-новому, на иной лад, с точки зрения византийских идей и понятий, и некоторую тенденциозлость в самом выборе и сопоставлении преданий и известий».{6} Рассказ же «о призвании варяго-русских князей не находит себе, помимо нашей летописи, нигде исторического подтверждения, в летопись занесен спустя приблизительно 200–250 лет после того момента, к какому приурочивается самый факт, и носит на себе все черты предания неясного, легендарного, даже тенденциозного, притом спаявшего воедино несколько различных местных преданий».{7} В. А. Пархоменко был убежден, что «в XI в. в Киевской Руси не знали о Рюрике, его призвании на княжение и какой-либо связи его с тогдашней киевской династией; между тем позднейшие летописные своды распространяются о нем со значительными подробностями явно вымышленного характера… Таким образом, есть ряд оснований отнестись совершенно скептически к летописному повествованию о призвании на княжение Рюрика в смысле принятия такового за сообщение о начале русского государства в 862 г. и поставить этот северный легендарный эпизод рядом по историческому значению с южным летописным преданием о Кие, явная легендарность и историческая неизначальность коего обычно признается».{8}
Но не у всех историков летописный текст 862 г. вызывал такой большой скепсис. В «Русской истории с древнейших времен» М. Н. Покровского, написанной еще в дореволюционное время, говорится, что в вопросе о том, как появилась династия Рюриковичей у восточных славян, «всего безопаснее» придерживаться летописного текста: «Отношения „Руси” к славянам, по летописи, начались с того, что варяги, приходя из-за моря, брали дань с северо-западных племен, славянских и финских. Население сначала терпело, потом, собравшись с силами, прогнало норманнов, но, очевидно, не чувствовало себя сильным достаточно, чтобы отделаться от них навсегда. Оставалось одно — принять к себе на известных условиях одного из варяжских конунгов с его шайкой, с тем, чтобы он оборонял за то славян от прочих норманнских шаек».{9}
Мнение главы советских историков Киевской Руси Б. Д. Грекова эволюционировало. В ранних изданиях своей монографии «Киевская Русь» Б. Д. Греков замечает, что киевский летописец Сильвестр использовал запись новгородского летописца, приспособив «новгородское сказание к своим собственным целям»,{10} назидательным по замыслу: «Отсутствие твердой власти приводит к усобицам и восстаниям. Восстановление этой власти (добровольное призвание) спасает общество от всяких бед. Спасителями в IX в. явились варяжские князья, в частности Рюрик. Рюриковичи несли эту миссию долго и успешно, и лишь в конце XI в. снова повторились старые времена «всташа сами на ся, бысть межи ими рать велика и усобица». Призвание Мономаха в Киев таким образом оправдано, и долг киевлян подчиняться призванной власти, а не восставать против нее».{11}
Б. Д. Греков не отрицал полностью факт призвания Рюрика, хотя и испытывал сомнения в точности передачи его подробностей: «Есть большое основание сомневаться в точности предания о Рюрике, о котором так настойчиво говорят наши летописцы. Но, с другой стороны, едва ли необходимо отвергать целиком это призвание. В факте „призвания” во всяком случае нет ничего невероятного (это не исключает постоянных столкновений с варягами и их военных предприятий против славянских и финских народов). Оно очень похоже на те призвания, которые мы знаем при Владимире и Ярославе».{12} Какие же реальные события увидел историк в предании о Рюрике? «Если быть очень осторожным и не доверять деталям, сообщаемым летописью, — говорил он, — то все же можно сделать из известных нам фактов вывод о том, что варяжские викинги частью истребили местных князей и местную знать, частью слились с местной знатью в один господствующий класс. Так началось сколачивание аляповатого по форме и огромного по территории государства Рюриковичей».{13}
Очень скоро Б. Д. Греков в своих суждениях о призвании стал смещать акценты, а то и вовсе менять их смысл. Уже в издании 1939 г. он, опираясь на результаты исследований А. А. Шахматова, уличает летописца, стремившегося возвеличить род Рюриковичей, в склонности к норманизму. В известиях Повести временных лет о Рюрике автор видит «переделку старых преданий о начале русской земли, освещенную сквозь призму первого русского историка-норманиста, сторонника теории варяго-руси».{14} Вносит он изменения и в историческую канву предания, о призвании говорит с некоторой неохотой: «Варяжские викинги, — допустим, даже и призванные на помощь одной из борющихся сторон, — из приглашенных превратились в хозяев и частью истребили местных князей и местную знать, частью слились с местной знатью в один господствующий класс. Но сколачивание аляповатого по форме и огромного по территории Киевского государства началось с момента объединения земель вокруг Киева и, в частности, с включения Новгорода под власть князя, сделавшего Киев центром своих владений».{15} Таким образом, Б. Д. Греков, меняя ход начальной истории русского государства, переносит историческую сцену с севера на юг, из Новгорода в Киев. Давал о себе знать нарастающий синдром норманизма, парализовавший вскоре исследовательскую мысль. Но некоторое время Б. Д. Греков не видит ничего невероятного в самой личности Рюрика. «Интересно отметить, — пишет он, — что знают какого-то Рюрика и франкские летописи, говоря о нем, как о видном вожде датской военно-морской дружины, успевшем утвердиться на Скандинавском полуострове в городе Бирке. Не будет ничего удивительного, если после дополнительных разысканий окажется, что этот Рюрик датский и есть тот самый герои, о котором повествуют русские летописи».{16} Он возглавлял «вспомогательный наемный датский отряд», прибывший на «новгородскую территорию» по приглашению одной из борющихся сторон.{17}
В последней посмертной публикации «Киевской Руси» 1953 г., в которой были использованы поправки автора к тексту издания 1949 г., отношение к летописной записи о варягах еще более настороженное: «Есть большое основание сомневаться в точности предания о Рюрике, о котором тенденциозно говорят наши летописи. Несомненно, призвание трех братьев — ходячая легенда, весьма популярная в XI–XII веках. Возможно предположить лишь факт найма новгородцами варяжских вспомогательных отрядов. Такого рода факты имели место и при Владимире и Ярославе. Но это совсем не „призвание”, на котором базируются норманисты».{18}
Приглашение словенами «варяжской наемной дружины» допускал и В. В. Мавродин. Один из старейшин новгородских, полагает он, пригласил на помощь в борьбе с другими правителями «какого-то варяжского конунга, которого летописное предание назвало Рюриком». Явившись с дружиной в Новгород, варяжский викинг «совершает переворот, устраняет или убивает новгородских „старейшин”, что нашло отражение в летописном рассказе о смерти Гостомысла „без наследия”, и захватывает власть в свои руки».{19} В. В. Мавродин не уверен, «существовали ли реальные Рюрик, Синеус и Трувор». Но нет никаких оснований «обязательно считать их легендарными».{20}
Намерение В. В. Мавродина выявить реальное значение варягов в образовании Древнерусского государства было объявлено как сближение с норманизмом, как уступка норманистской концепции.{21} В вину В. В. Мавродину было поставлено даже то, что он иногда называл варягов купцами, тогда как их надлежало изображать в виде «разбойничьих дружин» или, по крайней мере, «воинов-наемников».{22} Эта, с позволения сказать, «критика» являлась веянием времени: в стране начинался сезон охоты на «космополитов».
Чтобы избежать обвинений в норманизме, лучше было не замечать конкретных реалий в летописном рассказе о призвании варягов или свести их до минимума, а то и вовсе растворить в общих рассуждениях.
В столь тяжелое для советской исторической науки время появляются труды Д. С. Лихачева по истории русского летописания. В них затрагивался и вопрос о достоверности известий летописца насчет Рюрика. Вывод Д. С. Лихачева следующий: «Легенда о призвании трех братьев варягов — искусственного, „ученого” происхождения», — причем в ней имеется «„примитивная” и отсталая часть», которую взяли на вооружение «современные псевдоученые норманисты».{23} Автор подчеркивает не народный характер легенды, «в основном созданной в узкой среде киевских летописцев и их друзей на основании знакомства с северными преданиями и новгородскими порядками».{24} Историческое зерно ее невелико. Она была «наруку печерским летописцам, стремившимся утвердить родовое единство русских князей; легенда утверждала династическую унификацию: все князья — члены одной династии, призванной на Русь в качестве мудрых и справедливых правителей. Как представители одного рода, они должны прекратить братоубийственные раздоры: такова мысль киевских летописцев, постоянно проводимая ими в своих летописях».{25} Легенда, кроме того, служила еще одной цели. Дело в том, что Русское государство, с точки зрения греков, «было обязано своим происхождением Византии. Законная власть явилась на Русь лишь после ее крещения и была неразрывно связана с церковью. Вот с этой-то греческой точкой зрения и боролись печерские летописцы. Она представляла собой существенную опасность, поскольку ее проводником являлся киевский митрополит-грек. В своей общерусской и антигреческой политике печерские монахи были последовательными противниками киевского митрополита, его политики и его теории. „Норманнская теория” печерских монахов была теорией прежде всего антигреческой и, по тем временам, общерусской. Она утверждала прямо противоположную точку зрения на происхождение Русского государства: не с византийского юга, а со скандинавского севера».{26} Обращает внимание то обстоятельство, что Д. С. Лихачев ищет «историческое зерно» легенды не в событиях, каким она посвящена, а в политических коллизиях времен внуков Ярослава, т. е. не в конце IX в., а в конце XI — начале XII столетий. Такое хронологическое переключение, конечно, снимало остроту проблемы, но придавало ее изучению некоторую односторонность, недоговоренность и расплывчатость.
Аналогичную перестановку хронологических аспектов произвел и С. В. Юшков. «Уже давно было отмечено, — рассуждал он, — что автор древнейшего летописного свода был далеко не тем летописцем, который добру и злу внимал равнодушно. При работе над своим произведением он планомерно и настойчиво проводил ряд тенденций, которые были интересны Киевской правящей верхушке. В условиях распада Киевского государства надо было всячески подчеркнуть значение государственного единства, значение единой сильной власти, указав, что при отсутствии этой власти неизбежны междоусобицы. Надо всячески было возвеличить правящую династию, показав ее роль в организации Киевского государства».{27} С. В. Юшков отдает должное мастерству летописца и отмечает, что его рассказ о призвании князей составлен с большим искусством, так что очень трудно отделить в нем правду от вымысла. И все же этот рассказ, по С. В. Юшкову, сплошь легендарен: «Мы убеждены, что в конце концов будут приведены серьезные доказательства того, что рассказ о призвании князей-варягов с начала до конца есть легенда, занесенная первоначальным летописцем с целью возвышения значения киевской княжеской династии».{28} С. Ю. Юшков не видел никакой надобности в гипотезе Б. Д. Грекова, «объясняющей появление норманнских варяжских князей в Новгороде приглашением их вместе с военным отрядом и с дружиной одной из враждовавших Новгородских группировок и последующим утверждением одного из этих князей — Рюрика, благодаря чему возникла на Руси норманнская династия Рюриковичей».{29}
Так в исторической науке выхолащивалось конкретное содержание летописных известий о призвании варягов. В них вкладывался лишь идейный смысл, приуроченный к историческим событиям конца XI — начала XII в. Сама же варяжская проблема становилась ареной идеологического и политического противостояния. Красноречиво в этой связи заявление Б. Д. Грекова: «Легенда о „призвании варягов” много веков находилась на вооружении идеологов феодального государства и была использована русской буржуазной наукой. Ныне американско-английские фальсификаторы истории и их белоэмигрантские прислужники — космополиты вновь стараются использовать эту легенду в своих гнусных целях, тщетно пытаясь оклеветать славное прошлое великого русского народа. Но их попытки обречены на провал».{30} Весьма характерно, что эти обличения звучали со страниц, казалось бы, солидного академического издания.
В период «оттепели», наметившийся в середине 50-х — начале 60-х годов, такого рода заявления оценивались как вульгаризация и крайнее упрощение сложных вопросов исторической науки.{31} Исследование Сказания о призвании варягов продолжалось.
Возникновение легенды о призвании князей Б. А. Рыбаков связал с историей Великого Новгорода: «Стремление новгородцев в XI–XII вв. обособиться от власти киевских князей, широкие торговые связи Новгорода со Скандинавией, использование новгородскими князьями в борьбе с Киевом наемных варяжских отрядов (Владимир и Ярослав в начале их деятельности) — все это в сочетании с тенденцией избирать себе князя и породило в новгородском летописании XI–XII вв. вымыслы о призвании варяжских князей и затем отождествление варягов с русью».{32} Впоследствии Сильвестр, стремясь оправдать призвание Мономаха в Киев, воспользовался новгородской летописью и внес ее рассказ в отредактированную им Повесть временных лет.{33} Б. А. Рыбаков полагает, что к тому моменту, когда на Севере славянского мира появились отряды варягов, в Среднем Поднепровье уже сложилась Киевская Русь. «Варяги-пришельцы не овладевали русскими городами, а ставили свои укрепленные лагеря рядом с ними».{34} Автор признает реальность Рюрика, но сомневается в двух других героях легенды — Синеусе и Труворе, считая их происхождение анекдотическим. Такое происхождение «братьев» Рюрика «говорит нам и о степени достоверности всей легенды в целом. Она сфабрикована, очевидно, из различных преданий и рассказов, в которых историческая правда сплеталась с вымыслом, окружившим описание событий, происходивших за два столетия до их записи. Источником сведений о Рюрике и его „братьях”, вероятнее всего, был устный рассказ какого-нибудь варяга или готландца, плохо знавшего русский язык».{35}
Важно отметить, что Б. А. Рыбаков допускает наличие «исторической правды» в легенде. Примечательно и то, что он выделял «норманнский период» в истории Руси, охватывающий три десятилетия, от 882 до 911 г., когда «власть в Киеве захватил норманнский конунг Олег, ставший на время киевским князем».{36} Впрочем, княжение варяга Олега в Киеве — незначительный эпизод, излишне раздутый проваряжскими летописцами и позднейшими историками-норманистами.
В книге Б. А. Рыбакова, вышедшей в свет сравнительно недавно, фигурирует уже новгородец, «плохо знавший шведский язык», поскольку «принял традиционное окружение конунга за имена его братьев»: Синеус — sine hus («свой род») и Трувор — thru varing («верная дружина»).{37} Достоверность легенды в целом невелика. «Было ли призвание князей, или, точнее, князя Рюрика?» — спрашивает Б. А. Рыбаков. Он полагает, что «ответы могут быть только предположительными. Норманнские набеги на северные земли в конце IX и в X в. не подлежат сомнению. Самолюбивый новгородский патриот мог изобразить реальные набеги „находников” как добровольное призвание варягов северными жителями для установления порядка. Такое освещение варяжских походов за данью было менее обидно для самолюбия новгородцев, чем признание своей беспомощности. Могло быть и иначе: желая защитить себя от ничем не регламентированных варяжских поборов, население северных земель могло пригласить одного из конунгов на правах князя с тем, чтобы он охранял его от других варяжских отрядов. Приглашенный князь должен был „рядить по праву”, т. е. мыслилось в духе событий 1015 г., что он, подобно Ярославу Мудрому, оградит подданных какой-либо грамотой».{38} Б. А. Рыбаков не выделяет теперь «норманнский период» в истории Руси конца IX — начала X в. Источники, по его мнению, «не позволяют сделать вывод об организующей роли норманнов не только для давно организованной Киевской Руси, но и даже и для той федерации северных племен, которые испытывали на себе тяжесть варяжских набегов. Даже легенда о призвании князя Рюрика выглядит как проявление государственной мудрости самих новгородцев».{39}
Если Б. А. Рыбаков рассматривал «призвание Рюрика» как один из возможных вариантов толкования варяжской легенды, то А. Н. Кирпичников, И. В. Дубов и Г. С. Лебедев не видят ему никакой альтернативы. Исходя из своих представлений о Ладоге «как первоначальной столицы Верхней Руси», они именно ладожан наделяют инициативой «призвания Рюрика», которое, по уверению авторов, будучи «дальновидным» шагом, явилось «хорошо продуманной акцией, позволяющей урегулировать отношения практически в масштабах всей Балтики».{40} По словам Г. С. Лебедева, историческая канва событий «предания о варягах» ныне «восстанавливается подробно и со значительной степенью достоверности».{41} Летописное «Сказание о варягах» воспринимается, стало быть, названными учеными как вполне доброкачественный исторический материал, позволяющий воссоздать реальные события конца IX в., пережитые Северной Русью.
Таким образом, в советской историографии существуют три подхода к известиям летописи о призвании варягов. Одни исследователи считают их в основе своей исторически достоверными. Другие полностью отрицают возможность видеть в этих известиях отражение реальных фактов восточнославянской истории, полагая, что летописный рассказ есть легенда, сочиненная много позже описываемых в ней событий в пылу идеологических и политических страстей, волновавших древнерусское общество конца XI — начала XII в. Третьи, наконец, улавливают в «предании о Рюрике» отголоски действительных происшествий, но отнюдь не тех, что поведаны летописцем. Причем они говорят и об использовании этого предания в идейно-политической борьбе на грани XI и XII столетий. Последняя точка зрения нам кажется более конструктивной, чем остальные. Что можно добавить или возразить по поводу имеющихся в исторической литературе суждений насчет рассказа летописца о призвании варягов?
Необходимо прежде всего отделить вопрос об идейно-политическом звучании варяжской легенды на Руси конца XI — начала XII в. от проблемы ее исторического содержания, относящегося к исходу IX в. Обращаясь к первому, выскажем сразу же свое несогласие с идеей антигреческой направленности легенды, обусловленной стремлением отстоять суверенитет Руси, отбросить попытки Византии на «игемонию».{42} Покушения Константинополя на политическую независимость Руси не находят обоснования в источниках, где «нет и намека на то, будто империя посягала на политическую самостоятельность Руси. Нет и намека на то, что какой-нибудь грек-митрополит (хоть он и являлся агентом империи) претендовал на заметную политическую роль».{43} Поэтому «ни о какой вассальной зависимости от Византии, кроме признания авторитета императора и его первенства в системе христианских держав, не может идти речь при характеристике отношений между Русью и Византией».{44}
Мотив братьев, представленный в Сказании, нельзя ограничивать идеей «родового единства русских князей» и «династической унификации», как это наблюдаем у Д. С. Лихачева. Надо сказать, что такого рода идейная однозначность есть следствие особого взгляда ученого на то, как составлялась летописная запись о Рюрике, Синеусе и Труворе. Д. С. Лихачев убежден, что «на основании рассказов Вышаты было вставлено Никоном в свою летопись и новгородско-изборско-белозерское предание о призвании трех братьев варягов. Вышата, живший в Новгороде, бывавший на Белоозере (в 1064 г.) и, возможно, в Изборске, рассказывал Никону местные предания Изборска о родоначальнике русских князей Труворе, затем новгородское предание о родоначальнике русских князей Рюрике и белозерские — о родоначальнике князей Синеусе. Никон, заинтересованный в проведении идеи братства князей, объединил все эти местные предания утверждением, что Рюрик, Синеус и Трувор были братьями и были призваны для того именно, чтобы прекратить местные раздоры».{45} По предположению Д. С. Лихачева, Рюрик, Синеус и Трувор являлись князьями трех племен: словен, кривичей и мери. Их братство — вымысел позднего летописца.{46} Доказательства, приводимые Д. С. Лихачевым, не убеждают. Действительно, можно ли только на том основании, что Вышата посещал Белоозеро, где слышал (и это догадка автора) предание о Синеусе, и что в Белоозере еще в XIX в. показывали «могилу царя Синеуса», делать вывод о существовании мерянского князя Синеуса. Ведь не исключено позднейшее осмысление летописной легенды, в котором свое место заняла «могила царя Синеуса».{47} Аргумент же в пользу племенного княжения Трувора вовсе невесомый: «Предание о Труворе, возможно, также связано с какими-нибудь местными легендами Изборска».{48} Б. А. Рыбаков резонно заметил: «Слабыми пунктами построения Д. С. Лихачева являются… переоценка предполагаемых бесед Вышаты с летописцем Никоном и недооценка новгородской письменности в XI в. Приводимые А. А. Шахматовым убедительные доказательства существования новгородского свода середины XI в. не были разобраны и опровергнуты Д. С. Лихачевым».{49} Новгородское происхождение легенды о варяжских князьях для нас остается не опровергнутым. А коль так, то нужно присмотреться к ней внимательнее.
Проникновение в идейную ткань легенды обнаруживает сложное смысловое переплетение. В качестве отправной мы берем мысль о том, что новгородские и киевские идеологи по-разному воспринимали рассказ о варяжских князьях, находя в нем то, что отвечало их настроениям и чаяниям. Для Южной Руси конца XI — начала XII в., изнуряемой княжескими «которами», идея братства и единения князей была актуальной. В Новгороде она не имела такой остроты. Зато внутриволостные и межволостные вопросы приобрели несомненную злободневность. Верховенство Новгорода в волости, куда входили крупные по тому времени города, такие, как давняя его соперница Ладога и набирающий силу Псков, — вот что занимало новгородскую общину. В Сказаниях о варягах этот интерес обозначен достаточно рельефно: первый раз, когда говорится о том, что старший брат Рюрик сел на княжение в Новгороде, а его младшие братья обосновались в городах, тянущих к волховской столице, и второй раз, когда речь идет о смерти Синеуса и Трувора и об установлении единовластия Рюрика. В Новгородской Первой летописи это выглядит следующим образом: «И седе стареишии в Новегороде, бе имя ему Рюрик; а другые седе на Белеозере, Синеус, а третей в Изборьске, имя ему Трувор… По двою же лету умре Синеус и брат его Трувор, и прия власть един Рюрик, обою брату власть, и нача владети един».{50} Лаврентьевская летопись содержит продолжение данного сюжета: «И прия власть Рюрик, и раздая мужем своим грады, овому Полотеск, овому Ростов, другому Белоозеро. И по тем городом суть находници варязи, а перьвии насельници в Новегороде словене, в Полотьски кривичи, в Ростове меря, в Беле-озере весь, в Муроме мурома; и теми всеми обладаше Рюрик».{51} Легко заметить двустороннюю направленность приведенного летописного отрывка: внутриволостную и межволостную. Что это означает?
Новгород, во-первых, заявлял о своих претензиях на господствующее положение в волости, поскольку издревле являлся средоточием верховной власти, распространявшей свое действие на соседние города и земли. Во-вторых, он объявлял города Верхней Волги находящимися в сфере своих интересов, т. е. притязал на эти города. Такая политика Новгорода вытекала из конкретной исторической ситуации, сложившейся в конце XI — начале XII в.
К этому времени Новгород заметно продвинулся в приобретении самостоятельности и независимости от Киева. В городе укрепляется местный институт посадничества.{52} Представители киевской власти вытесняются новгородскими «чиновниками». Так, в Ладоге появляется новгородская администрация.{53} Вместе с тем обостряются внутриволостные отношения с такими крупными городами Новгородской земли, как Псков и Ладога, которые тяготеют к отделению от Новгорода и образованию собственных волостей. Внешне стремление к суверенитету выражалось в попытках обзавестись у себя княжеским столом,{54} что на короткое время удалось Пскову, где нашел приют князь Всеволод Мстиславич, изгнанный новгородцами. Военный конфликт произошел у Новгорода с Ладогой, о чем, возможно, говорит следующая летописная запись: «Идоша в Ладогу на воину».{55} На самое замечательное состоит в том, что ладожане где-то в начале XII в. создают свою версию Сказания о призвании варяжских князей, согласно которой Рюрик княжит сначала в Ладоге, а лишь затем переходит в Новгород.{56} А. Г. Кузьмин верно почувствовал в ладожском варианте Сказания соперничество двух северных городов.{57} Но он ошибся, сведя это соперничество к первоначальному смыслу всего Сказания. Оно, по нашему убеждению, заключает производный смысл, обусловленный историческими реалиями конца XI — начала XII в. То была идеологическая акция ладожской общины в ходе борьбы с Новгородом за создание собственной волости. Однако Ладога не сумела добиться поставленной цели, оставшись пригородом Новгорода, тогда как Псков получил со временем желанную свободу.
Сообщение летописца о княжении Синеуса на Белоозере выводит нас на межволостной уровень отношений Новгорода. Само княжение Синеуса есть, конечно же, вымысел. В IX в., как известно, Белоозера еще не было. Археологически город прослеживается только с X в.{58} Отсюда затруднения, испытываемые исследователями, при определении «третьего племени-федерата» — участника северо-западного межплеменного союза. А. В. Куза считает, что «им могли быть и меря, и чудь и даже весь или мурома, упомянутые Повестью временных лет. Вероятно, в роли союзников словен и кривичей устное предание помнило чудь вообще, а не какое-нибудь конкретное племя. Впоследствии летописцы или их информаторы, пытаясь осмыслить давно минувшие события, руководствовались на этот счет своими соображениями».{59} Ученый склоняется к выводу о замене Ладоги, упоминаемой в устном предании, на Белоозеро, произведенной позднее интерпретатором этого предания.{60} Нам думается, что Белоозеро не только отсутствовало в первоначальной версии Сказания о призвании варягов, но и не являлось заменой другого города. Белоозеро появилось тогда, когда предание стало записываться и переписываться древними книжниками, т. е. во второй половине XI — начале XII в. То было время интенсивного формирования городских волостей-земель, или городов-государств, в процессе которого возникали межволостные территориальные конфликты. Новгородская община пыталась установить свое влияние на Верхней Волге, движимая торгово-экономическими и геополитическими соображениями, для чего у нее были реальные основания, поскольку уже с IX в. «волжская система становится торной дорогой новгородских словен и северо-западных финно-угров в их движении в Залесскую землю».{61} В Белозерье же славяне начали проникать с X в., утвердившись здесь даже раньше, чем в Приладожье. Белоозеро в X в. заселялось преимущественно новгородскими словенами, что способствовало поддержанию связей между белозерцами и новгородцами.{62}
На рубеже XI и XII вв. Верхнее Поволжье становится театром межволостных и межкняжеских войн. Активную роль в них играют новгородцы, обеспечившие победу Мстислава над Олегом в решающей битве «на Кулачьце».{63} Наивно думать, будто новгородцы втягивались в княжеские междоусобицы помимо собственной воли и вопреки своему желанию. Межкняжеская борьба — это нередко поверхностное отражение процессов, происходивших в глубинах народной жизни.{64} Наступательная политика новгородцев в Верхнем Поволжье вылилась в 30-е годы XII в. в серию походов. Она несколько ослабла после сокрушительного поражения новгородских полков в сражении при Ждане горе в 1135 г.{65}
В плане истории текста Сказания о варягах большой интерес представляет упоминание Ростова среди городов, которые Рюрик роздал своим мужам в кормление. Сама передача городов в кормление, соответствующая историческим реалиям второй половины XI–XII вв.,{66} указывает на позднее происхождение записи о Рюриковом пожаловании. Во времена Рюрика, Олега и Игоря княжеским мужам предоставлялось право сбора дани с «примученных» племен, у которых даньщики бывали наездами. На этом праве вырос своеобразный вассалитет, характеризуемый К. Марксом в качестве примитивной ленной системы, существовавшей «только в форме сбора дани».{67}
Ростов попал в рассказ о призвании варягов скорее всего под впечатлением многочисленных военных конфликтов конца XI — начала XII в. из-за верхневолжских земель и, возможно, с подачи князя Мстислава, находившегося в гуще этих конфликтов. Но если допустить, что редактирование Повести временных лет было поручено Мстиславом некоему новгородцу,{68} то в упоминании Ростова, подчиненного Рюрику, правящему в Новгороде, следует предположить интерес не столько князя Мстислава, сколько новгородской общины, и рассматривать данное упоминание как идеологическую заявку волховской столицы на влияние в верхневолжском регионе. Не случайно текст редакции Мстислава переносится в новгородские летописи.{69}
Помимо Ростова, в перечне городов, которыми распоряжался Рюрик, значится и Полоцк, что опять-таки может быть понято лишь в контексте событий второй половины XI — начала XII вв. Отношения Новгорода с Полоцком отличались яростной враждой. Особенно много зла причинил новгородцам Всеслав Полоцкий, неоднократно опустошавший и поджигавший их город.{70} Но самый чувствительный удар Новгороду Всеслав нанес в 1065 г.: «Приде Всеслав и възя Новъгород, с женами и с детми; и колоколы съима у святыя Софие. О, велика бяше беда в час тыи; и понекадила съима».{71} Беда, действительно, великая стряслась с Новгородом: враг захватил местные святыни, что, по понятиям людей того времени, было настоящей катастрофой, ибо лишало покровительства богов, оставляя беззащитным перед внешними враждебными силами.{72} Упорную и длительную борьбу вели полоцкие князья с Владимиром Мономахом и Мстиславом, сыном Мономаха.{73} Дело дошло даже до высылки в ИЗО г. полоцких правителей в Византию: «Поточи Мьстислав Полотьскии князе с женами и с детми в Грекы…»{74}
Неприязни к Полоцку у новгородцев и «вскормленного» ими Мстислава было предостаточно, чтобы не упустить возможность выставить «город кривичей» перед читателями летописей как город издавна второразрядный, подчиненный власти новгородского князя. Такой возможностью и воспользовался новгородский книжник, редактировавший Повесть временных лет по заданию Мстислава. А затем этот политический выпад против Полоцка был подхвачен составителями новгородских летописей.{75} Б. А. Рыбаков с полным основанием писал о том, что в результате редакторской работы начала XII в. варяжская легенда «обросла деталями, вставками, новыми генеалогическими домыслами».{76} Подобные новации вносились, как мы видели, по политическим мотивам. Политическое содержание имело и сообщение о призвании варяжских князей как таковом. Оно не оставалось однозначным, а усложнялось по ходу времени.
По наблюдению Б. А. Рыбакова, «в русской исторической литературе XI в. существовали и боролись между собой два взгляда на происхождение Русского государства. Согласно одному взгляду, центром Руси и собирателем славянских земель являлся Киев, согласно другому — Новгород».{77} Исторический труд, призванный «выдвинуть на возможно более заметное место в русской истории Новгород», — «Остромирова летопись», или шахматовский новгородский свод 1050 г., где впервые было записано знаменитое Сказание о призвании варягов.{78} Принимая мысль Б. А. Рыбакова о том, что «новгородское посадничье летописание» повествованием о призвании князей утверждало паритет Новгорода с Киевом в создании русской государственности,{79} мы хотели бы подчеркнуть и практическое значение этого, на первый взгляд, сугубо исторического экскурса, которое, думается, состояло в идеологическом обсновании борьбы Новгорода за независимость от киевских князей, распоряжавшихся новгородским столом и властно вмешивавшихся во внутреннюю жизнь местной общины.
Из «Остромировой летописи» легенда о призвании варягов перешла в «общерусское летописание», получив в XII в. «совершенно иное толкование».{80} В Повести временных лет третьей редакции, осуществленной по инициативе Мстислава Владимировича, она приобретала «новый смысл, более общий, как историческое объяснение происхождения княжеской власти вообще. Мстислав был вторично выбран новгородцами в 1102 г.; Владимир был выбран в нарушение отчинного принципа Любечского съезда в 1113 г. Не исконность княжеской власти с незапамятных времен, как это было у Нестора, а всенародное избрание, приглашение князя со стороны — вот что выдвигалось на первое место. А что место действия переносилось из древнего Киева в окраинный Новый город, любезный сердцу Мстислава, это было не так уж важно».{81}
Не со всеми положениями Б. А. Рыбакова можно согласиться. Несколько поспешным представляется тезис, будто в XII в. легенда о призвании варяжских князей получила «совершенно иное толкование». Правильнее было бы сказать, что содержание ее стало более емким и сложным, отвечая запросам не только Новгорода, но и Киева, не только новгородской, но и киевской общины. Легенда приобретает полифоническое звучание. Но самое, пожалуй, существенное заключалось в том, что она теперь в большей мере соответствовала исторической действительности, чем полвека назад. Если во времена Ярослава воля новгородцев («захотели они прогнать варягов-разбойников — и прогнали за море; захотели они призвать такого князя, „иже бы владел нами и рядил не по праву”, — и призвали»{82}) была скорее желанной, чем реальной, то в начале XII в. наметился перелом в отношениях Новгорода с князьями, а к исходу 30-х годов данного столетия принцип «свободы в князьях» восторжествовал окончательно. В этих условиях Сказание о призвании князей-варягов превращается в своеобразный манифест о политической вольности Новгорода. Сказание также декларировало приоритет Новгорода над Киевом в создании государственности на Руси, что во Введении к Новгородской Первой летописи младшего извода выражено словами: «Преже Новгородчкая волость и потом Кыевская…»{83} Наконец, в ней проводилась идея «первородности» княжеской власти в Новгороде, ее независимости от Киева и других крупных волостных центров, пытавшихся влиять на замещение новгородского княжеского стола. В этой связи привлекает внимание летописная фраза: «Новугородьци, ти суть людье ноугородьци от рода варяжьска, преже бо беша словени».{84} Так читаем в Повести временных лет. В Новгородской Первой летописи текст и яснее и короче: «И суть новгородьстии людие до днешнего дни от рода варяжьска».{85} Б. А. Рыбакову эта фраза кажется неясной и запутанной.{86} Известное замешательство испытывал и Х. Ловмяньский: «Наиболее загадочным представляется последнее сообщение в разбираемом известии: о принятии новгородцами названия варягов, в то время как прежде они именовались славянами. Это известие вызывает удивление, так как противоречит практике тогдашних наименований. Ведь источники, как правило, называют жителей Новгорода и Новгородской земли „люди новгородские”, а для более раннего времени — „словене”, но не „варяги”. Такое несоответствие сообщения исторической действительности указывает на то, что мы имеем дело с какой-то конструкцией летописца или же ошибкой…»{87} Чтобы распутать клубок недоумений, надо просто вспомнить об особенностях мышления древних народов, наделявших своих правителей сверхъестественной силой, дарующей жизнь.{88} Народная фантазия превращала их в родоначальников племен, т. е. творила этногенетические предания, на основе которых складывались сказания об основателях княжеских династий и первых князьях. «При этом пользовались, переосмысливаясь в соответствии с новыми политическими формами и воззрениями, возникшие ранее родоплеменные предания: в них уже говорилось не о роде или племени, а о народности, государстве, а мифические герои, первопредки-пращуры заменялись историческими персонажами».{89}
В качестве отечественного примера можно назвать предание о Кие, Щеке и Хориве, занесенное в Повесть временных лет.{90} По всей видимости, оно, как полагает Д. С. Лихачев, «имело культовое значение и сохранялось в Киеве в связи с почитанием киевлянами своих пращуров. Раскопки последнего времени ясно доказали, что на указанных в этом предании трех киевских урочищах — Владимирской горе у Боричева взвоза, на Щековице и на Хоревице — находились древнейшие киевские поселения. Возможно, что первоначально Кий, Щек и Хорив не считались братьями — каждый из них почитался самостоятельно и в каждом из трех указанных поселений. Братство их явилось в легенде как бы закреплением союза и постепенным объединением этих трех поселений. Такое закрепление союза племен легендой о братстве их родоначальников может быть отмечено в ряде случаев: Радим и Вятко, Рюрик, Синеус и Трувор, возможно Рогволод и Тур. Культовая легенда служила, таким образом, конкретным политическим целям».{91}
Духом преданий о пращурах веет от слов киевлян, отвечавших Аскольду и Диру: «Была суть 3 братья, Кий, Щек, Хорив, иже сделаша градоко сь, и изгибоша, а мы седим род их платяче дань козаром».{92} Следовательно, «кияне» считали себя потомками Кия, Щека и Хорива, а именитых братьев — своими родоначальниками.{93} Этот летописный фрагмент дает ключ к пониманию мотива о новгородцах «от рода варяжска». Согласно ему, прародителями, родоначальниками новгородцев являются варяжские князья, почему «людье ноугородьпи» и есть «от рода варяжска», хотя «преже бо беша словени».{94} Эта головокружительная, по меркам нашей современной логики, комбинация выдержана в нормах традиционного мировоззрения древних людей, склонных искать у истоков этнической или политической жизни племен, чужих и собственных, овеянные мифологической дымкой фигуры героев. Для новгородцев таковыми были варяги Рюрик, Синеус и Трувор, положившие начало их политического бытия, альфой и омегой которого являлась вольность в князьях, основанная на свободе призвания и изгнания правителей. Заметим, кстати, что здесь заложено еще одно противопоставление новгородцев киевлянам: первые — потомки Рюрика с братьями, а вторые — Кия с братьями.{95} Наряду с этим новгородские патриоты, выдумав трех братьев-родоначальников, уравняли Новгород с Киевом, почитающим память Кия, Щека и Хорива.
Таков идейный заряд, которым новгородские писатели начинили рассказ о призвании варягов. Но этот рассказ оказался в обороте и у киевских летописцев, истолковавших его на собственный лад. Причины включения новгородского Сказания в Повесть временных лет исследователи объясняли различно. По Д. С. Лихачеву, как мы знаем, это было сделано «печерским летописцем» ради пропаганды единства и братства древнерусских князей, чтобы восстановить среди них мир и согласие.{96} В. В. Мавродин связывал использование легенды Сильвестром с целью оправдания вокняжения Владимира Мономаха в Киеве: «Становится понятным стремление летописца провести красной нитью через все повествование идею „приглашения” князей на престол, ибо сам Мономах княжит в Киеве (с точки зрения княжеского права периода феодальной раздробленности) незаконно. Оправданием ему служит только то, что он не „сел на стол”, а его призвали в Киев в тот момент, когда город раздирали внутренние противоречия. И вот, чтобы установить „порядок” в Киеве, и призывают княжить Владимира Мономаха, который „уставляет” Киевскую землю». Призвание «Мономаха надо было осветить исторической традицией. Это было уже дело летописца. Разве события времен Мономаха не перекликаются с летописной легендой о призвании варягов? Разве мы не усматриваем в летописной редакции следа политических симпатий летописца?»{97}
Более предпочтительным нам кажется мнение Б. А. Рыбакова, согласно которому варяжская легенда, помещенная в Повесть временных лет, проводила идею «всенародного избрания, приглашения князя со стороны», противопоставленную мысли об «исконности княжеской власти с незапамятных времен», как писали прежние летописцы.{98} К сожалению, Б. А. Рыбаков не обосновал должным образом свою, на наш взгляд, правильную по сути позицию, ограничившись двумя лишь иллюстрациями (избрания Мстислава новгородцами в 1102 г. и Владимира Мономаха — киевлянами в 1113 г.), что создает впечатление случайности заключений историка.