Глава 5 Конец света

Глава 5

Конец света

22 мая 1453 года солнце село над осажденным Константинополем [163]. Час спустя в прозрачном небе поднялась полная луна, но внезапно ее затянула чернота затмения, оставив лишь узкий нездоровый серп. Всю ночь напролет паникующие толпы метались по древним улицам, освещенным лишь мигающими красноватыми отсветами вражеских костров за стенами. Воздевая к небу драгоценные иконы и распевая молитвы Богу, Пресвятой Деве и всем святым, последние римляне знали, что древнее пророчество наконец свершилось. Небеса застились, конец подступал.

Более тысячи лет о твердыню стен Константинополя разбивались волны варваров и персов, арабов и турок. Он пережил опустошительные поветрия болезней, кровопролитные династические неурядицы и мародеров-крестоносцев. Золотой город кесарей постепенно превратился в выхолощенный остов, его население, составлявшее теперь десятую часть того, что жило тут в пору расцвета Византийской империи, было разбросано по полям, усеянным обломками былого величия. Но он все же держался. Давным-давно он утратил свой латинский язык и перенял греческий, на котором говорила большая часть его населения. Европейцы Запада давно уже называли эту империю греческой. Позднее историки окрестят ее Византией, по имени города, на месте которого вырос Константинополь. Но для своих гордых граждан он всегда был римским, последним живым и дышащим осколком античного мира.

Османскому султану двадцати одного года от роду, который раскинул свой шатер в четверти мили к западу от города, рисовались блестящие перспективы: не столько окончательное падение Римской империи, сколько ее возрождение под его собственной эгидой. Мехмед II, крепыш среднего роста с пронзительным взглядом, орлиным носом, маленьким ртом и громким голосом, бегло говорил на шести языках и усердно изучал историю [164]. Он уже овладел почти всеми старыми римскими землями на Востоке, и история подсказывала ему, что завоеватель восточной столицы римлян унаследует мантию великих императоров былых времен. Он станет полноправным цезарем, а его ретивое честолюбие вернет громовую властность священному, но выхолощенному имени.

Пока турки смыкали кольцо, византийский император в последний раз воззвал к Западу. От отчаяния он лично посетил папу римского [165] и согласился воссоединить ортодоксально православную и римско-католическую церкви. Его мольбы разбились о столетия давнишней вражды между греками и итальянцами, и даже в свой последний час жители Константинополя развязали бурную общественную кампанию против примирения. Кроме того, если папство, как всегда, было не прочь использовать ситуацию с возможно большей для себя выгодой, Европа пресытилась поражениями от рук турок. На сей раз не будет ни папской коалиции, ни крестоносной армии, которые защитили бы восточный оплот христианства.

На подступах к городу с суши турки установили чудовищных размеров пушку со стволом в двадцать шесть футов длиной и дулом таким широким, что туда мог заползти взрослый мужчина, а весом таким, что потребовалось тридцать тягловых быков и четыреста человек, чтобы водрузить ее на отведенное место. На протяжении семи недель ее ядра весом в тысячу двести фунтов ударяли в древние стены и сотрясали землю с силой удара метеорита. Бесчисленные пушки поменьше обращали в пыль внешние укрепления, заставляя солдат, монахов и матерей семейств бросаться залатывать бреши. Монументальные стены были серьезно повреждены, но еще стояли, и в последний раз несколько тысяч уцелевших защитников собрались с духом.

Для православных столица восточного христианства была не только новым Римом, она была Новым Иерусалимом, колыбелью христианства как такового. Сам город представлялся сокровищницей священных реликвий, которым приписывали чудесную силу [166]: предположительно среди них находились большие куски Честного и Животворящего Креста Господня и святые гвозди, сандалии Христа, алое одеяние, терновый венец и покров, а еще остатки рыб и хлеба, которыми были накормлены пять тысяч человек, а также голова Иоанна Крестителя целиком, с волосами и бородой, и сладко благоухающие одежды Девы Марии, которую часто видели ходящей по стенам и вдохновляющей защитников. В дни расцвета Константинополя Святой Андрей Юродивый, бывший раб, ставший аскетом, чье очевидное безумие воспринималось последователями как знак его крайней святости [167], пообещал, что до скончания времен великому городу нечего страшиться врагов. «Ни один народ не поработит и не захватит его, – возвестил он своему ученику Епифанию, – ибо он вручен Богородице, и никто не вырвет его из ее рук. Многие народы станут подступать к его стенам и ломать свои рога, и уходить со стыдом, хотя и возьмут от даров его и множество богатств» [168]. Лишь перед Страшным судом, добавлял он, Господь подсечет под ним землю могучим серпом; и тогда воды, столь долго носившие священное судно, обрушатся на него и закрутят как жернов на гребне волны, а после низвергнут в бездонную пропасть. Для истинно верующих падение Константинополя было равносильно концу света.

Через неделю после затмения, в котором многие увидели знак Божий, конец наступил.

Под покровом темноты, под рев рожков и дудок, под грохот пушек сто тысяч турецких солдат перешли во фронтальное наступление. Пока христиане и мусульмане сражались в рукопашной на горах щебня, бывших некогда самыми мощными стенами в мире, судьба сыграла с Константинополем последнюю, жестокую шутку. В общей суматохе защитники оставили открытыми одни из ворот, и через них хлынули турки. Когда в клубах пыли, дыма и серы наступил рассвет, последние римляне отхлынули в измученный город и пали на колени.

Турки волной неслись по Месе [169], центральной улице города, более тысячи лет назад проложенной Константином Великим. Разбегаясь направо и налево, они врывались в дома, распоряжались в них по-хозяйски и пошатывались после под грузом награбленного. Они резали мужчин и насиловали женщин – среди последних оказалось немалое число монахинь. По обычаям войны город на три дня отдавался на разграбление победителей: Мехмед – с оглядкой на историю – прекратил грабеж в полдень и настоял, чтобы выживших обратили в рабов. Никто не протестовал: даже закаленные в битвах солдаты застывали полюбоваться в немом восхищении. Почти через восемь столетий после того, как исламская армия впервые осадила Константинополь, город наконец принадлежал им.

Под конец золотого майского дня Мехмед верхом проехал по Месе и спешился перед собором Святой Софии. Наклонившись подобрать горсть земли, он посыпал ею свой тюрбан и вошел в тяжелые бронзовые двери, которые висели на частично сорванных петлях. Когда его глаза свыклись с полумраком огромного пространства с его уносящимися ввысь стенами сверкающих, ветшающих мозаик, он собственным мечом заколол солдата, выковыривавшего из пола мраморную плиту. Отныне величайшая церковь христианского мира станет мечетью.

В Европе известие об окончательной гибели античности было воспринято как трагичное, но неизбежное. Ветхий город, казалось, давно уже принадлежал иному миру.

«Но что за ужасные известия сообщили недавно о Константинополе? – писал тогдашнему папе римскому ученый Эней Сильвий Пикколомини, будущий папа Пий II – Кто усомнится, что турки изольют свой гнев на храмы Божьи? Горько, что самый знаменитый храм, Святая София, будет разрушен или осквернен. Горько, что бесчисленные базилики святых, чудеса архитектуры окажутся в развалинах или будут подвергнуты осквернению магометанства. Что мне сказать про книги без счета, еще неизвестные в Италии? Увы, сколько имен великих людей теперь будут утрачены безвозвратно? Это станет второй смертью Гомера и вторым уничтожением Платона» [170].

Как оказалось, книгам – в отличие от большинства церквей – ничего не грозило. От турок бежало множество ученых – в основном в Италию, куда они привезли охапки томов, содержавших античные тексты и подстегнувших набирающий силу Ренессанс [171]. Мехмед Завоеватель, как он был известен своему народу, стерег оставшееся в своей лелеемой библиотеке, и этот образованный тиран вскоре вознамерился восстановить то, что разрушил. Как правитель единственной сверхдержавы Ренессанса, он мог привлечь любое число талантливых людей. Новый город, который будет назван Стамбулом, восстанет из пепла Константинополя, – прославленная столица под стать амбициям Завоевателя. Большой Базар (Капалы Чарши), мировой торговый центр XV века, накроет арочными сводами древние улицы, а в мастерских станут изготавливать товары с быстротой, какой тут не видели столетиями. Христиан и евреев пригласят назад как умелых ремесленников и администраторов, патриарх возобновит свои попечения о православной пастве, а главный раввин займет свое место в Диване, государственном совете, позади религиозных старшин мусульман.

Но у Мехмеда вся жизнь была впереди, и он не намеревался почивать на лаврах изукрашенного трона. Человек, сам себя произведший в цезари, не довольствовался Константинополем, вторым Римом античности. Чтобы подтвердить свои притязания, ему требовалось покорить и первый Рим тоже.

Некоторые европейцы разглядели в надвигающейся катастрофе выгодный шанс. Георгий Трапезундский [172], неуживчивый греческий эмигрант, превратившийся в прославленного итальянского гуманиста и секретаря папы римского, был убежден, что Мехмед исполнит старинное пророчество, став единовластным правителем мира. По общепринятому мнению, долгое царство террора установится перед появлением последнего христианского императора, который станет править в эпоху мира, предшествующую Концу Времен. Углядев шанс перескочить через два столетия ада на земле и перейти прямо в век блаженства, Георгий написал серию писем османскому султану. Обращаясь к нему как полноправному цезарю, он предлагал примирить ислам и христианство, с тем чтобы Мехмед мог креститься и сам стать «последним царем земли и небес». Хотя эсхатологическая затея Георгия была чересчур амбициозна, не он один пытался обратить в христианство Завоевателя: еще несколько греческих теологов и даже папа Пий II писали Мехмеду, предлагая то же самое.

Остальное западное христианство, не подозревая, что спасение подстерегает его в стремительном натиске турок, и раздираемое обычными своими внутренними войнами, могло лишь с ужасом смотреть, как армии Мехмеда вторглись глубоко в пределы Восточной Европы и приплыли к берегам самой Италии [173]. Султан-победитель был в одном шаге от воплощения мечты, которая семь столетий назад оборвалась на полях Франции.

Рим – неизбежно – призвал к новому крестовому походу. На сей раз план папского геноцида заключался в том, чтобы не только вернуть Константинополь, но и вторгнуться глубоко в земли османов и раз и навсегда изничтожить турецкий народ.

В феврале 1454 года Филипп Добрый, могущественный герцог Бургундии – и муж Изабеллы, сестры Энрике Мореплавателя, – устроил самый впечатляющий за все XV столетие пир, чтобы разрекламировать обсуждаемую священную войну. Сотни знатных людей собрались в Лилле на «Праздник Фазана» [174], где их угощали и развлекали с размахом, приставшим человеку, одержимому рыцарскими романами. В большом зале было накрыто три стола, и каждый был украшен миниатюрными диковинками, на какие только способна фантазия кукольных дел мастера. Один только верхний стол мог похвалиться замком, ров которого был заполнен апельсиновым пуншем, стекавшим с его башен, примостившейся на вращающемся крыле ветряной мельницы сорокой (попасть в нее не удалось ни одному из многочисленных желающих поупражняться в стрельбе из лука), сражающимся со змеей тигром, оседлавшим медведя шутом, арабом верхом на верблюде, кораблем, который плавал взад-вперед между двумя городами, двумя влюбленными, лакомившимися птицами, которых вспугнул из куста человек с палкой, хитроумной бочкой, из которой лилось то сладкое, то кислое вино: «Отведай, если посмеешь», – гласила на ней надпись. Для особо стойких в зал вкатили колоссальный пирог: когда с него сняли верхнюю крышку, внутри оказался оркестр из двадцати восьми музыкантов. Пока гости в масках пробовали сорок восемь перемен блюд, для их увеселения кувыркались акробаты, разыгрывали интермедии актеры, живой лев взрыкивал подле статуи женщины, из правой груди которой било приправленное пряностями вино, и были выпущены два сокола, которые убили цаплю, – последнюю поднесли герцогу. Когда подошло время кульминации пира, великан, одетый мусульманином, ввел на поводке слона. На его спине была закреплена модель замка, а в нем сидел актер, изображающий женщину, одетую монахиней. Актер объявил себя Святой Церковью, а затем произнес «жалобу и сетование трогательным и женским голосом» на беззакония турок. В соответствии с давнишней рыцарской традицией придворный торжественно внес и поставил на верхний стол фазана в ошейнике из золота, жемчуга и драгоценных камней. Герцог принес обет Богу, Деве Марии, дамам и птице отправиться в крестовый поход, и его примеру последовали собравшиеся рыцари и оруженосцы. После подобного спектакля трудно было бы вежливо отказаться.

При всех стараниях герцога Филиппа аристократы, как выяснилось, больше настроены были пировать, чем воевать с турками, и папский призыв к оружию был встречен коллективным пожатием плечами. Фактически единственной страной, которая серьезно отнеслась к предлагаемому крестовому походу, оказалась Португалия. Король Альфонсу V, сын короля Дуарте и племянник Энрике, уже возмужал и горел желанием затмить славу, которой покрыли себя как Христовы воины его предки. Упрямый молодой король предложил свою кандидатуру на роль главы похода, в который собирался повести двенадцатитысячное португальское войско, впрочем, когда он отправил посла в Италию, чтобы продвинуть свой план, его ждало скорое крещение в мутных водах итальянской политики. Несколько итальянских государств пообещали присоединиться к крестовому походу, но посол докладывал, дескать, нет никакой вероятности, что они сдержат слово. Его скептицизму вторил герцог Миланский, который язвительно написал Альфонсу в сентябре 1456 года, восхищаясь «возвышенностью духа, заставляющей португальского короля, едва вышедшего из мальчишеских лет, желать напасть на неверных в областях, столь далеких от традиционных крестоносных устремлений Португалии в Северной Африке, и это невзирая на то обстоятельство, что его планы могут поставить под угрозу Сеуту» [175]. В приступе обиды Альфонсу объявил, что, мол, схватится с турками единолично. Даже его дядя Энрике счел, что племянник лишился рассудка, и поскорее уговорил его перенести свой пыл на новый крестовый поход в Марокко.

Учитывая, что его притязания на верховную власть на земле выглядели как никогда шатко, Рим за подкреплением своих раздутых амбиций все чаще обращался к стойким крестоносцам Пиренейского полуострова. В 1455 году папа римский вознаградил пыл молодого Альфонсу, наделив его вымышленным титулом властелина Гвинеи: с точки зрения церкви португальцы стали теперь хозяевами огромных территорий в Африке и прилегающих морях, открытых или доселе неизвестных. Сколь бы заоблачными ни казались устремления маленькой Португалии, поддерживая их, Рим ничего не терял, зато в случае успеха потенциально получил бы полмира.

Альфонсу велел зачитать пространную папскую буллу [176] в кафедральном соборе Лиссабона, похожем на крепость здании, построенном на месте старой мечети, перед аудиторией из иностранных сановников. В пылких выражениях папа восхвалял Энрике Мореплавателя как «нашего возлюбленного сына», а его открытия и завоевания – как подвиг «истинного воина Христа». Еще он подтверждал право нового властелина Гвинеи «вторгаться, выискивать, брать в плен, побеждать и подчинять себе всех и любых сарацин и язычников и прочих врагов Христа, где бы они ни встретились, и королевства, герцогства, княжества, владения, все движимое и недвижимое имущество, находящееся в их держании или владении, а самих их обращать в вечное рабство». Это была наивозможно ясная санкция верховных властей на любую военную акцию, какую Португалия могла бы пожелать совершить за морями, – позднее она станет известна как хартия португальского империализма. Вместе с буллой, дарованной Энрике в 1452 году, ею станут размахивать всякий раз, когда понадобится оправдать столетия европейского колониализма и работорговли в Атлантике.

Пять лет спустя, в 1460 году умер Энрике. К тому времени его корабли заплыли на две тысячи миль от Лиссабона, а его одержимая жажда открытий поразительно расширила амбиции Португалии. Многие соотечественники почитали его как героического провидца, первым скоординировавшего исследование Моря-Океана, и как отца нарождающейся империи. Имелись и несогласные: для одних он был безрассудным приспособленцем, для других – реакционером, средневековым рыцарем, одержимым крестовыми походами и рыцарскими романами. Все это в нем было, но его неуемное стремление к целям, недоступным здравому смыслу людей более трезвых, изменят ход истории. Это была неоднозначная, не лишенная изъянов фигура, но без которой познания Европы о том, что лежит за пределами ее берегов, возможно, умножались бы черепашьим шагом, фигура, без которой Васко да Гама, возможно, никогда не отплыл бы в Индию, а Колумб – в Америку.

Король Альфонсу не обладал тягой Энрике к новым открытиям. Экспедиции прервались на девять лет, пока молодой король пытался повторить крестовый поход своего дяди против Танжера, который то завоевывался, то утрачивался, пока не пал окончательно в 1471 году. Со временем король поддался на уговоры передать монополию на африканские вояжи и торговлю богатому лиссабонскому купцу по имени Фернан Гомиш. Купца королевские крестовые походы не отвлекали, и экспедиции следовали одна за другой. Корабли Гомиша обогнули массивный континентальный выступ Западной Африки и поплыли вдоль побережья на восток. В Гане – которую португальцы окрестили Эльмина, а англичане позднее Золотым берегом – корабли Гомиша наконец нашли постоянный источник золота, который ускользал от Энрике, и в 1473 году, теперь снова продвигаясь на юг, пересекли экватор. В общем и целом они продвинулись еще на две тысячи миль.

Себе на беду Гомиш был чересчур уж успешен: в следующем году его контракт был разорван [177], и корона отняла у него бразды правления. Манил не только драгоценный металл. Когда португальцы очутились внезапно в Южном полушарии, национальное сознание начала наконец захватывать электризующая идея.

Столетиями европейцы мечтали найти надежный путь в дальние области Азии. Столетиями стена веры, воздвигнутая исламом, делала саму мысль о нем, этом пути, практически невозможной. Однако если существует конец Африки, то, возможно, есть и способ проплыть напрямую из Европы на Восток. Страна, совершившая этот подвиг, преобразится сама и преобразит мир.

В античной мифологии Европа родилась в результате похищения с Востока [178]. Согласно древнегреческому мифу, финикийская царевна по имени Европа гуляла со своими служанками, когда царь богов Зевс, обратившись в белого быка, заманил предмет своего вожделения сесть на него и уплыл с ней на Крит. Отец истории Геродот позднее объяснял, что Европу на самом деле захватил Минотавр Критский из мести за прошлое похищение финикийскими купцами, что породило вражду между Европой и Азией, кульминацией которой стали греко-персидские войны. Так или иначе, мать Европы, по всей очевидности, не намеревалась отказываться от красот Азии ради чужих берегов.

Для средневековых европейцев Восток был землей чудес, не сравнимых ни с чем, что могло бы найтись дома. Большинство их выводили из Библии – как ее толковало средневековое, склонное к мистике мышление.

Отрезанная от сведений из первых рук о том, что лежит за ее пределами, Европа давным-давно ударилась в библейский буквализм, переосмыслявший мир по своему подобию. На тогдашних похожих на колесо mappae mundi, или схематичных картах мира, три известных континента были распределены вокруг Т-образного водного пространства. Азию помещали над верхней планкой «Т», которая соответствовала Нилу и Дунаю. Европа находилась слева от вертикального основания, представлявшего собой Средиземноморье, а Африка – справа. Все вместе омывалось Морем-Океаном, а ровно в центре располагался Иерусалим. В европейском восприятии Иерусалим в самом буквальном смысле был городом в центре мира. «Так говорит Господь Бог: это Иерусалим! Я поставил его среди народов, и вокруг него земли» [179], – говорится в Библии устами пророка Иезекииля. Именно так его и рисовали.

Наверху карты – или на Дальнем Востоке – помещался Райский сад, колыбель самого человечества [180]. В этом образчике предписанной отцами церкви географии не было ничего символичного. Огромная энциклопедия, составленная святым Исидором Севильским [181], – это самый популярный учебник Средних веков и Ренессанса – перечисляла Рай земной среди восточных областей наряду с Индией, Персией и Малой Азией. Статья о Рае в «Полихрониконе», или «Универсальной истории» XIV века, проясняла, что он составляет «значительную часть поверхности земли, будучи не меньше Индии или Египта, ибо был предназначен для всего рода человеческого, если бы человек не согрешил» [182]. После Грехопадения путь в сад, разумеется, был закрыт: на картах показано, как его охраняют ангел с мечом, стена пламени, кишащая змеями пустыня, а сам он расположен на вершине горы такой высокой, что она касается орбиты Луны (именно поэтому он остался сух во время Потопа), или же заточен на острове, единственным входом куда служит пугающая дверь с надписью «ВРАТА РАЯ». Так или иначе, в раю скрываются густые зеленые леса, пахучие цветы и ласкающие ветерки, равно как все мыслимые красоты, разновидности счастья, богатств и удачи. Рай земной, возможно, был недоступен, но в существовании его не сомневались.

Помимо такого авторитетного источника, как Библия, Европа столетиями могла опираться лишь на фрагменты античных текстов, уцелевших в хаосе нашествий варваров. В типично средневековом духе она безудержно приукрашивала содержавшиеся в них сведения. В «Романе об Александре», средневековом бестселлере, излагающем приключения Александра Великого (сами эти приключения пережили бесчисленные переиздания и с каждым следующим становились все невероятнее), рассказывалось о том, как воочию был увиден Рай [183]. В одной из версий Александр и его спутники плыли под парусами по реке Ганг, когда вдоль берега вдруг возникла высоченная городская стена. Три дня они плыли вдоль нее, пока вдруг не увидели маленькое окошко и не окликнули. Ответивший им престарелый привратник объяснил, что они нашли город благословенных и что им грозит смертельная опасность. От стены Александр увез с собой сувенир, камень тяжелее золота, который, едва коснется земли, становился легче пера – символ конца, ожидающего самых могущественных людей. Учение античности, подкрепленное фантазией Средневековья, в ответе и за уверенность в том, что Александр повстречал в своих странствиях многочисленные «чудовищные народы» [184], включая пигмеев, каннибалов, псеглавцев, людей с лицом на груди и еще некими, вообще не имевшими рта и питавшимися ароматом яблок. У каждой расы имелось общепринятое название: последние в списке уместно именовались «нюхающими яблоки».

Изображая на картах [185] наряду с Адамом и Евой, покидающими Райский сад, Христом, восстающим из мертвых, еще и души, отправляющиеся к блаженству или на муки ада в час Страшного суда, картографы исхитрились найти место для пустующей Вавилонской башни, праздных Блаженных островов, страны Сухого Дерева, о которой писал Марко Поло, золотых копей Офира, Десяти потерянных колен Израилевых, царства волхвов и царства варварских народов Гога и Магога, чье освобождение от уз развяжет битву за Конец Времен на земле [186]. Последние два царства помещались на самом дальнем севере Азии, где их удерживали железные врата, построенные Александром Великим, который заградил путь им и еще – ни много ни мало! – двадцати двум злобным народам. Карты изображали пугающие племена, пьющие человеческую кровь и поедающие человеческое мясо, в том числе нежную плоть детей и недоношенных младенцев. Подобные мрачные фантазии не были уделом лишь разжигающих страхи популистов: они воспринимались как святое писание виднейшими умами эпохи.

Спекуляции и домыслы множились, и Европа начинала верить, что эти фантастические места реальны, а тем временем о реальных местах было известно так мало, что они, в свою очередь, подпитывали диковинные фантазии. И что крайне важно – отдаленные области Востока представляли собой такую загадку, что позволяли вообразить – по меньшей мере на каком-то глубинном уровне, – будто там живут христиане.

Изо всех загадок наибольшую путаницу вносило местонахождение Индии, которое обернулось причиной несказанного разочарования, поскольку Индия считалась источником самого ценимого товара на свете: пряностей.

Ничто не радовало так средневековое нёбо как огненный взрыв пряностей. На кухнях по всей Европе пряностями обильно приправляли соусы, пряности замачивали в вине и засахаривали как конфеты, причем сам сахар расценивался как пряность. Корица, имбирь и шафран были главными ингредиентами в рецептах любого уважающего себя повара, а драгоценные гвоздику, мускатный орех и мейс из шелухи мускатного ореха клали едва ли не во все блюда. Даже деревенские жители жаждали черного перца, тогда как состоятельные гурманы в поразительных количествах жадно поглощали весь спектр от аниса до белой кукурмы, которую за редкостью заменил имбирь. Дом и двор первого герцога Бэкингемского в XV веке потреблял два фунта пряностей в день, включая почти фунт перца и полфунта имбиря, но даже такие исключительные объемы бледнели в сравнении с мешками пряностей, опорожняемых в горшки и кастрюли на пирах королей и епископов. Когда герцог Георг Богатый Баварский сочетался браком в 1476 году, повара затребовали огромное количество восточных даров природы:

Перца – 386 фунтов.

Имбиря – 286 фунтов.

Шафрана – 207 фунтов.

Корицы – 205 фунтов.

Гвоздики – 15 фунтов.

Мускатного ореха – 85 фунтов [187].

Пряности не только щекотали нёбо [188]: по счастливому совпадению они были полезны для здоровья. Студентов-медиков Средневековья учили, что человеческое тело есть микрокосм, то есть вселенная в миниатюре, – эта концепция была выведена из античной медицины и передана Европе мусульманскими врачами. Четыре гумора, или телесных сока, являлись эквивалентами огня, земли, воздуха и воды, и каждый отвечал за собственную, присущую ему черту характера. Например, кровь могла настроить вас сангвинически или неотразимо оптимистически, а черная желчь подпитывала меланхолию; и хотя никто не наделен благословением совершенного равновесия гуморов, чрезмерный дисбаланс приводит к болезни. В поддержании равновесия телесных соков особую роль играла пища. Подобно гуморам она классифицировалась в соответствии со степенями ее жара и влажности. Холодная, влажная пища, как, например, рыба и многие виды мяса, тем самым становилась менее опасной, будучи сдобрена щедрой дозой сухих, жарких пряностей. Более того, пряности считались действенным слабительным – ценимое свойство в эпоху, любившую, чтобы лекарственные средства оказывали действие столь же бурное, что и проявления болезней.

Принимаемая отдельно, каждая пряность имела особое фармацевтическое назначение. Под вывеской со ступкой и пестиком аптекари растирали свои засушенные сокровища, готовя микстуры, таблетки или пастилки, и рекламировали результат как чудодейственные снадобья и добавки для укрепления здоровья. Черный перец, самая доступная из пряностей, использовался как отхаркивающее, как средство против астмы, а еще для прижигания язв, для противодействия ядам и (если живительно втирать в глаза) улучшения зрения. В самых разных смесях его прописывали (среди прочих множества недугов) от эпилепсии, подагры, ревматизма, безумия, воспаления уха и геморроя. Корица имела почти столь же широкое применение, начиная от сильной лихорадки и кончая дурным запахом изо рта. Мускатным орехом неизменно лечили от вздутия живота и газов, а горячий, влажный инжир был излюбленным средством подстегнуть мужское либидо. Автор одного из многочисленных средневековых руководств по сексу предлагал, чтобы мужчина, которому доставляет беспокойство «малый член» и «кто хочет сделать его великим или укрепить его перед коитусом, пусть натрет его перед соитием тепловатой водой, пока он не покраснеет и не вытянется от притока крови и соответственно жара; затем следует помазать его смесью меда с имбирем, втирая ее умеренно. Затем пусть соединится с женщиной, и он доставит ей такое удовольствие, что она станет возражать против того, чтобы он с нее сходил» [189].

Помимо обычных кулинарных специй, оптовые бакалейщики и местные купцы поставляли экзотический набор растительных, животных и минеральных диковин из дальних уголков земли. Их тоже относили к специям, и многие полагалось вдыхать.

Средневековые мужчины и женщины были не такими уж немытыми, как считает расхожий фольклор, но жизнь того времени несомненно воняла. Едкую вонь кожевен и плавилен ветер доносил в жилые кварталы людей состоятельных. Сточные воды бежали по улицам или застаивались там же, смешиваясь с домашними отбросами и навозом, копавшихся тут же свиней и скота, гонимого на рынок. Полы в домах застилали тростником или соломой и посыпали сладко пахнущими травами, но малоприятные жидкости все равно скапливались под ногами. Во время путешествия в Англию великий голландский гуманист Эразм Роттердамский подметил, что тростник обновляют «столь скверно, что нижний уровень остается нетронутым иногда до двадцати лет, скрывая в себе мокроту от отхаркиваний, блевотины, мочу собак и людей, пролитый эль, куски рыбы и прочие мерзости, которые не достойны упоминания. Всякий раз, когда меняется погода, поднимаются испарения, которые я считаю весьма пагубными для здоровья» [190]. Единственным способом побороть крепкие дурные запахи были крепкие приятные запахи, и едкие пряности жгли как благовония, капали на себя как духи и рассыпали по комнатам, чтобы создать ароматное убежище. Для тех, кто мог себе их позволить, дорогостоящие ароматы были самыми умиротворяющими: к наиболее ценимым ароматическим веществам относились благовония, такие как ладан или мирра, или смолы мастикового и бальзамового дерева, а еще более редкие ароматические выделения животных, как, например, кастореум (струя бобра), мускус виверы или малого гималайского оленя.

Все знали, что вонь – это зло, но мало что предпринимали, чтобы ее устранить. Зато один медицинский предрассудок превратил тягу к экзотическим ароматам в полномасштабную наркотическую зависимость, – и это была уверенность в том, что дурные запахи переносят эпидемии, включая саму Черную смерть [191]. Лучшим профилактическим средством против чумы считалась амбра, жировое выделение из кишечника кашалота, которое отрыгивалось им или выводилось иным способом, а затем застывало в воде, и которое, пахнущее животным, землей и морем, волны выбрасывали сероватыми комками на берег Восточной Африки [192]. Медицинский факультет прославленного Парижского университета прописывал носить смесь амбры и других ароматических веществ – как то сандалового дерева и алоэ, мирры и шелухи мускатного ореха – в металлических шариках со множеством отверстий, известных как pommes d’ambre, или «ароматические шарики», хотя король и королева Франции были среди немногих, кто мог себе позволить вдыхать чистую амбру.

В мире чудес и таинств пряности были одной из глубочайших загадок. Амбре приписывали магические свойства именно потому, что она была столь диковинной и редкой, то же касалось и других равно странных веществ. Среди прочих предметов и веществ [193], тайком продававшихся в аптеках, были «тутти» (окаменелая гарь, соскобленная в дымоходах Востока) и «мумми», которую авторитетное пособие по фармацевтике того времени прославляло как «своего рода пряность, собираемую в гробницах умерших», – вонючее дегтеобразное вещество, соскобленное с голов и позвоночников забальзамированных трупов. Еще один ценимый товар, кристаллизовавшаяся моча рыси считалась своего рода амброй или драгоценным камнем, а настоящими драгоценными и полудрагоценными камнями запасались наряду с редкими пряностями, поскольку им приписывались особенно действенные целебные свойства. Ляпис лазурь (лазурит) прописывали от меланхолии и малярии. Топаз снимал боли при геморрое. Истолченный и рассыпанный по дому гагат вызывал менструации, а заодно отводил наговоры и сглаз. Истолченный жемчуг принимали, чтобы остановить внутренние кровотечения, увеличить количество молока у кормящей матери, а для истинных любителей себя побаловать – чтобы остановить диарею. Расточительные варева из драгоценных камней и пряностей были последней мерой, если все остальные не приносили результата: изнеженная элита могла разгонять зимнюю тоску, попивая толченый жемчуг, смешанный с корицей, гвоздикой, алоэ, мускатом, имбирем, камфорой, слоновой костью и корнем галага, или отгонять старость изысканным купажом жемчугов, сапфира, рубина и кусочков коралла, смешанных с амброй и мускусом, – переварить такую смесь было едва ли проще, чем более дешевый вариант из мяса гадюки, гвоздики, мускатного ореха и мейса.

Драгоценные камни были, разумеется, уделом богатых, и некоторые доктора потихоньку высказывали сомнения, что экзотические товары с Востока более действенны, чем полевые или садовые травы. Но для тех, кто мог себе позволить покупать самое лучшее, сам факт, что пряности привезли за много земель и морей из неведомых пустынь и джунглей (и заоблачные цены, которые за них запрашивали), налагал на них приятную печать эксклюзивности. В эпоху, прославляющую показные потребление и роскошь, купаться в облаке восточных ароматов было необходимой составляющей жизни высших слоев общества. Пряности были поистине предметом роскоши средневекового мира.

Речь шла о головокружительных прибылях, и некоторые беспринципные купцы, чьи рекламные зазывания пестрели экзотикой Востока, не гнушались «подправить» свои товары, вымачивая в воде, чтобы придать веса, пряча затхлые пряности под свежими и даже добавляя серебряные опилки, которые на вес были дешевле гвоздики. Ярость обманутых покупателей не знала границ: в 1444 году в Нюрнберге заживо сожгли одного торговца, подделавшего шафран, – впрочем, много чаще огню предавали сами пряности. Но у все громче заявляющего о себе лобби противников пряностей имелись заботы поважнее мелкого местного мошенничества. На самом деле праведное возмущение вызывала скандальная растрата денег. Моралисты метали громы и молнии, дескать, пряности – «даже тот треклятый перец» [194] – лишь разжигают чувства, приводят к чревоугодию и похоти и исчезают без следа. Зависимость от пряностей, возмущались они, превращает доблестных европейцев в женоподобных транжир. И самое вопиющее – что тяга к восточной роскоши истощает золотые запасы Европы, перекачивая их в цепкие руки неверных.

Нет, пряности сами не считались порочными, как раз наоборот. Ароматы Востока, как сурово предостерегали моралисты, по праву принадлежат небесам и святым, а вовсе не алчным смертным. Смолы и пряности использовались в религиозных ритуалах как благовония, притирания и мази по меньшей мере со времен Древнего Египта, и хотя первые христиане чурались духов как запаха, исходившего от бани, борделя и языческого алтаря, уверенность в том, что ароматы притягивают сверхъестественное, оказалось трудно побороть. Средневековый христианский мир верил, что горьковато-сладким запахом пряностей веет с небес на землю, что он дуновение ароматной жизни после смерти. Утверждалось, что запах льнет к спускающимся на землю ангелам [195] и тем самым выдает их присутствие, а чертей можно распознать по их вони. Полагалось, что и святые тоже чудесным образом пахнут пряностями и что те, кого постигла особо отвратительная кончина, будут наслаждаться ароматами жизни вечной. В XV веке от трупа святой Лидвины Шиедамской, которая сломала ребро, катаясь на коньках подростком, и волею судьбы прожила еще тридцать восемь лет, и у которой перед смертью буквально отваливались куски кожи и плоти, а изо рта, носа и ушей шла кровь, будто бы исходил аппетитный запах корицы и имбиря.

Некогда европейцы знали, откуда берутся пряности. Путь проложили греки, а римляне, изгнав с трона Клеопатру, наладили регулярные поставки морем с западного побережья Индии к восточному побережью Египта [196]. Как минимум 120 огромных сухогрузов курсировали между побережьями, дабы удовлетворить склонность римлян к пикантным вкусам и экзотическим ароматам, хотя даже тогда пуристы сетовали на огромные суммы золотом и серебром, которые выкладывали за восточные излишества, – эту тему уже в I веке развивал сатирик Персий Флакк:

Гонит нажива алчных купцов

В знойную Индию восходящего солнца,

Там заставляя транжирить

На перец и пряности

Честные наши товары [197].

К III веку этими морскими путями завладели арабы, а возникновение ислама упрочило их контроль над торговлей с Востоком. По мере того как оживлялась экономическая жизнь Европы, венецианские и генуэзские купцы стали торговать на оживленных рынках пряностей Константинополя, построенных императорским эдиктом возле дворцовых ворот, дабы ароматы поднимались к покоям наверху, и во время крестовых походов христианские порты Сирии и Палестины разбогатели на торговле пряностями и драгоценными камнями, восточными коврами и шелками. Однако европейские купцы были лишь последним звеном в длинной цепочке поставок и пребывали в полном неведении относительно того, откуда происходит драгоценный товар или как он производится.

Как всегда, невежество породило пьянящую круговерть домыслов. Поскольку пряности явно происходили от места благословенного, очевидным их источником считался Рай земной [198]. И все же было известно, что некоторые пряности привозят из других далеких краев, и ответ на эту загадку нашли в Библии. Книга Бытия сообщала, что Эдемский сад орошают четыре реки, которые отождествили с Тигром, Евфратом, Гангом и Нилом. Издавна верили, что все они берут начало из одного гигантского источника в центре Эдема, но даже европейцы не смогли игнорировать такое искажение географии, поэтому было решено, что реки текут под землей, а после выходят на поверхность в видимом своем истоке. Наиболее почитаемым из четырех был Нил, а поскольку он никак не мог течь под морем, общепринято считалось, что глубины Африки, из которых он проистекает, наверное, связаны с Индией. Это удачно объясняло, почему пряности так широкодоступны в Египте. Один француз, побывавший там во время Седьмого крестового похода, писал, что каждую ночь люди, живущие по берегам Верхнего Нила, забрасывают в воды реки сети: «И когда наступает утро, в сетях они находят такие вещи, которые продаются на вес и доставляются в Египет, как, например, имбирь, алоэ и корица. Говорят, эти вещи происходят из Рая земного, ибо в том блаженном месте ветер валит деревья так же, как сушняк в лесах нашей родной земли, и сухие ветки с деревьев в Раю, которые падают в реку, нам продают купцы сей страны» [199].

Европейские авторитеты мало что знали о сборе или добыче пряностей. Доподлинно было известно, что перец растет на деревьях, которые охраняют ядовитые змеи. «Перечные леса охраняются змеями, но когда перец поспевает, туземцы поджигают деревья, и огонь прогоняет змей, – вещал в своей «Энциклопедии» Исидор Севильский. – Это от огня перец становится черным, ибо по природе своей он бел» [200]. Некоторые авторитеты утверждали, что после огромного пожара приходится заново засаживать целую рощу, что объясняло высокие цены на урожай. Сбор корицы требовал равно трудоемких затрат:

«Арабы говорят, что сухие палочки корицы приносят в Аравию большие птицы и складывают их к себе в гнезда, построенные из ила на горных склонах, забраться куда не под силу ни одному человеку. Способ добывать коричные палочки таков. Работники рубят бычьи туши на очень большие куски и оставляют на земле поближе к гнездам. Потом работники разбегаются, а птицы слетают вниз и уносят мясо к себе в гнезда, которые слишком неустойчивы и под его весом падают вниз. Тогда работники приходят и собирают корицу» [201].

Циники подозревали арабов в том, что они распространяют всяческие небылицы, лишь бы оправдать высокие цены, но рассказам, подобным вышеприведенному, верили повсеместно. Равно как и давним сообщениям о том, что найти драгоценные камни можно только в осыпающихся расщелинах Индии: поскольку никто не мог туда спуститься, единственным способом добыть камни было бросать вниз большие куски сырого мяса и посылать натасканных птиц подбирать деликатесы с налипшими на них ценностями. В эту выдумку поверил и исламский мир (она встречается в сказках о Синдбаде, мореходе из Басры), она достигла даже Китая. За столетия к расселинам добавились змеи, которые умели убивать одним лишь взглядом. Александр Великий, разумеется, нашел выход: он опустил в расщелину зеркала, в которые змеи засмотрели себя до смерти, хотя, чтобы получить камни, ему все равно пришлось прибегнуть к проверенному способу с птицами и мясом.

Первая фактическая информация о происхождении пряностей достигла Европы в период долгого монгольского мира. Монголы, которым не было дела до веры, гарантировали безопасность путешествий всем, кто прибывал в их обширную империю, и для тех европейцев, кто жаждал приключений, перспектива проникнуть в таинственные области Азии оказалась непреодолимо заманчивой. Первыми двинулись миссионеры [202], вскоре за ними последовали купцы [203]. Как всегда, впереди были итальянцы, и среди них – молодой венецианец по имени Марко Поло. В 1271 году семнадцатилетний Марко совершил путешествие в Пекин, где стал доверенным посланником монгольского императора Хубилай-хана, а позднее отправился осматривать внушительные владения великого хана. В Венецию он вернулся двадцать четыре года спустя с большим грузом драгоценностей и с еще большим – невероятных историй. Почти доехав до дома, он попал в тюрьму в Генуе, которая воевала с Венецией, и, чтобы разогнать скуку, диктовал собрату по заключению «Книгу о разнообразии мира».

Азия Марко Поло была на удивление лишена «чудовищных народов»: он выплеснул холодную воду на огнеупорную саламандру и преобразил единорога в гораздо менее грациозного носорога. Он – или его сосед по острогу – не устоял перед любимыми легендами: алмазы, как объяснялось в «Книге», поедаются белыми орлами, которых заманивают в населенные змеями расселины сырым мясом, а после индусы выковыривают алмазы из птичьего гуано, но в целом его повествование представляет собой отчет практичного бизнесмена, – вот почему он так поражает при чтении. Китай Марко Поло описывает как мирную и процветающую страну, обладающую большими землями и большими богатствами, царство бесчисленных городов, построенных с колоссальным размахом, поскольку в каждом тысячи мраморных мостов и гавани со множеством плоскодонных судов. Согласно Марко Поло, на расстоянии полутора тысяч миль от Китая (слишком завышенная оценка, которая весьма сильно ободрит генуэзского мореплавателя по имени Христофор Колумб) находилась Япония, крыши дворцов которой были из золота. Поло оказался первым европейцем, сообщившим о существовании Японии и Индокитая; также он первым из известных европейцев достиг Индии, он же первым привез сведения о том, что многие ее пряности происходят с островов, лежащих еще дальше на восток, и даже привел их точное число – 7448.

Монголы так и не завоевали Индию, и лишь очень немногие выходцы с Запада добрались туда после Марко Поло. В 1291 году, незадолго до того, как он изумил своим возвращением Венецию, два монаха-миссионера [204] посетили Индию по пути в Китай, вскоре за ними последовал бесстрашный доминиканец по имени Иордан де Северак, который большую часть жизни единолично поддерживал существование крошечных христианских общин, созданных его предшественниками. И Иордан, и его собрат-францисканец Одорико ди Порденоне [205] записали рассказы о чудесах Индии, которые сильно приукрасили, дабы привлечь новых рекрутов, но и в них тоже содержались свежие сведения. Одорико наконец разъяснил, что перец растет на лианах и высыхает на солнце; он добавил, что по рощам бродят крокодилы, но животные эти пугливые и убегают от малейшего огня. Другой францисканец Джованни Мариньола, отправившийся в 1338 году посланником папы римского в Китай и пятнадцать лет странствовавший по Азии, описал сбор урожая перца и лишил мистического ореола людей со ступнями как зонты – познакомив Запад с зонтом от дождя и солнца.

Изо всех новых откровений брата Одорико наибольшее возбуждение вызвал рассказ о том, что перец в Индии в таком же изобилии, как зерно в Европе; урожай, предполагал францисканец, растет только на Малабарском берегу [206], орошаемом муссонными ливнями на юго-западном побережье Индии, но путнику потребуется восемнадцать дней, чтобы из конца в конец пересечь плантацию. Как раз такие известия разжигали ярость европейцев на разорительные цены за кулинарные добавки. Чем реальнее становилась для Запада Индия, тем больше былое благоговение перед невероятной редкостью пряностей отвергалось ради новых историй об их абсурдном изобилии. Пряности, как начали утверждать полемисты, растут на Востоке повсюду и ничего не стоят, а враги христианского мира измышляют различные байки и манипулируют поставками и ценами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.