Глава VIII. Искатели московского подданства превращаются в опустошителей Московского царства. — Паны строят на Днепре крепость Кодак; казаки ее разрушают. — Происхождение казацкого своевольства от панского. — Крымцы дважды ищут напрасно польского подданства. — Казацкий бунт под предлогом возмездия з
Глава VIII.
Искатели московского подданства превращаются в опустошителей Московского царства. — Паны строят на Днепре крепость Кодак; казаки ее разрушают. — Происхождение казацкого своевольства от панского. — Крымцы дважды ищут напрасно польского подданства. — Казацкий бунт под предлогом возмездия за недоплату жалованья. — Запорожцы и городовики.
Исторический характер Петра Могилы извращен у нас до такой степени, что этого поляка в православном облачении противопоставляют польско-русским панам, и утверждают, в «ученых» монографиях, будто бы он был «благосклонен к казакам, постоянно находился с ними в приязненных отношениях» и незадолго до смерти «ободрил» Хмельницкого в его замысле, «даже прибавил, что того постигнет клятва, кто в таком деле не примет участия, будучи способен помогать рассудком или оружием» [45].
Было совсем напротив. Могила, как это мы знаем документально, погрозил брату Иова Борецкого страшною казнью за один намек о возможности перехода Малороссии под московскую державу. Благосклонность его к казакам ограничивалась только наймом их к себе на службу для набегов на соседние имения, а приязненные к ним отношения опровергаются одним уже тем, что его клиенты в своих книгах называли казаков «дерзкими ребеллизантами» [46]. В 1630 году Могила жаловался Конецпольскому на грабежи, которые терпят от них монастырские имения; в 1636 году посылал к павлюковцам своих игуменов с увещанием покориться панскому правительству, а в начале 1638-го приветствовал в Киеве усмирителя их, Николая Потоцкого, от имени всего духовенства. Когда же дело казачества было проиграно и на Масловом Ставу казакам объявили решение Речи Посполитой, которое уничижало их окончательно, присланный от Петра Могилы проповедник увещевал их евангельскими изречениями покориться приговору панов безропотно.
Нельзя не обратить здесь внимания и на то обстоятельство, что питомец Петра Могилы, киево-печерский архимандрит Иннокентий Гизель, в своем «Синопсисе» исчислил всех киевских воевод, в том числе и католиков, но не упомянул в этой первоначальной истории Малороссии ни о мнимых борцах за веру и присоединителях к России нашего края, ни об их славных гетманах.
Казаки готовы были сражаться против кого угодно и за кого угодно, как ремесленники боевого дела. Одни из них служили Могиле для захвата монастырских имуществ даже у таких людей, как Исаия Копинский, а другие служили самому Копинскому, пока он имел чем им платить, для обороны от таких напастников, как могилинский Кезаревич. Но была существенная разница между отношениями к Запорожскому войску одного и другого митрополита. Старый митрополит готов был во всякое время повторять казакам увещание восточного патриарха Феофана, чтоб они не ходили войною на христианский род, Москву. Напротив новый, состоя в родстве и дружбе с вельможными отступниками православия, мог только желать, чтоб они во всем следовали руководителям польской интеллигенции и политики, иезуитам. Это подтверждается исторически известными событиями.
До вступления Могилы на митрополию, казаки были в приязненных отношениях с московским царем. Царь «отпустил им вину их и преступленье, дерзнутое ими против его благочестивого государствия». Казаки, с своей стороны, ходатайствовали о дозволении быть под государевою высокою рукою, так как им «кроме государевой милости деться негде».
Понимая религию и церковь не лучше мусульман, казаки, в 1630 году, пытались поднять малорусское простонародье на повсеместное избиение ляхов и поляков.
Подобно тому, как Наливайко готов был прислужиться Сигизмунду III резаньем ушей и носов сверхштатным добычникам, Тарас Федорович хотел угодить Михаилу Федоровичу украинским разбоем. Ничего лучшего от казаков нельзя было ждать, как от «людей (по отзыву Посольского Приказа) диких, необузданных, не имеющих страха Божия». Но политика Петра Могилы низвела казачество еще одной ступенью ниже. В Тарасовщине было хоть такое оправдание разбоя, к какому прибегают иногда жиды, нападая среди базара на мужика с криком гвалт! «Ляхи наступают на христианскую веру», твердили казаки вместе с раздраженными монахами. Они выступали здесь в роли защитников Руси, которую жолнеры, по их словам, пришли вырезать поголовно до московской границы, выступали в роли мстителей за истребление целых местечек с женщинами, детьми и попами, как об этом распускали они слухи. Но вторгнуться в православное царство, где не было ни ляхов, ни жолнеров, ни церковной унии, было гораздо хуже. Однакож такое вторжение совершилось в 1633 году, как в 1618-м, и новый митрополит не стал отвлекать казаков от братоубийственного предприятия, тогда как Польшу охранял от них всячески.
При таком поддерживанье православной веры, которой «знамя», по словам известного историка, «взяли казаки», король Владислав IV призвал под свои знамена 15.000 воинов, недавно предлагавших «единому православному царю» службу свою, и пустил их впереди шляхетских дружин своих прокладывать татарские шляхи от Смоленска к Москве.
И польские, и иноземные наблюдатели возобновленной войны с Московским царством приписывают её успех блистательной отваге и опустошительным подвигам днепровской орды, как и в походе Сагайдачного. Отступление знаменитого московского воеводы Шеина от Смоленска, его капитуляция и заключение вечного мира с уступкою Польше нескольких удельных когда-то княжеств возвысили Речь Посполитую в глазах соседей, запугали грозную для неё Турцию и заставили крымских татар искать у короля вассальства, с обещанием завоевать ему Буджаки и всю Волощину до самого Дуная. Таковы были косвенные результаты произведенной Петром Могилою перемены в нашей церковной политике.
Все приходские попы, ставленники Борецкого и Копинского, под разными предлогами, были смещены; архимандрии и игуменства раздавались тем лицам, которых вопиявший точно в пустыне Филипович осуждает в своем дневнике, как пособников унии. В казацкие петиции на сейм, казавшиеся грозными и самому Льву Сопиге, никто уже не вписывал церковных домогательств, и казацкие исповедники перестали внушать войсковой старшине, что ходить на христианский род, Москву, великий грех. Теперь представители церковной иерархии, с Могилой во главе, стали внушать, что церковь католическая отличается от православной только некоторыми обрядами. Это отличие Могила всячески сглаживал в издаваемых им требниках, приспособляя православное богослужение к католическому, а чтобы действовать еще сильнее на умы в духе единения нашей Руси с Польшею, поставил по всей Киевщине, Северщине и Полтавщине так называемые фигуры, или распятия, наподобие католических. Так как московское богослужение и напевом, и некоторыми формальностями отличалось от установленного Могилою, и фигур, или распятий, по московским дорогам не видать было вовсе, то и получалось для наблюдателя такое впечатление, как будто русская вера — одно, а московская — другое.
Но казаки не сделались ни лучше от сближения своей старшины с «духовными старшими» при Иове Борецком, ни хуже от разъединения с ними при Петре Могиле.
Их происхождение, их социальное развитие и самое падение их Запорожского Коша (при Екатерине II) зависели от их добычного промысла, противоположного общественным и государственным интересам. Не расставались они с этим промыслом никогда, как не расстается животный организм с естественным своим питанием. Так и в Московскую войну 1633 — 1634 года, когда 15.000 отборных казаков обновили дикую славу Сагайдачного в Великороссии, громадные казацкие купы разбойничали по старому на Черном море. Повторялась всё та же история, которой начало мы видели в царствование Стефана Батория. Никакие угрозы, просьбы и обещания не могли удержать пограничных добычников от грабежа турецких владений и черноморских купцов в то время, когда Баторию всего нужнее был мир с повелителем правоверных.
Еще Владислав IV стоял под Москвою, а своевольные казаки подняли турок на Польшу по-прежнему. Султан Мурад IV выступил было уже к Адрианополю. Но блистательный для Польши и унизительный для России Поляновский мир сделал его сговорчивым. Турки обещали обуздать татар, поляки — казаков.
В исполнение нового договора, Конецпольский построил на Днепре, выше Порогов крепость Кодак, и снабдил ее сильным гарнизоном, под начальством львовского жителя, француза Мариона. Марион должен был наблюдать строго, чтобы по Днепру не гнали лип для выделки за Порогами морских челнов; чтоб из городов не доставляли на Запорожье съестных и военных припасов; чтобы никто без билета от украинского начальства не ходил в днепровские низовья ни водой, ни сухим путем.
Крепость на урочище Кодаке была окончена, и возымела действие свое в 1535 году. В это время «пофортунило» одному из запорожских пиратов, черкасскому казаку Сулиме. Был он в плену у турок, и каким-то способом освободился от галерной каторги, овладел самой галерой, подобно кобзарскому Самуилу Кишке, и положил триста турок. Это случилось не на русском Черном, а на греческом Белом море Архипелаге. Сулима направился с своей добычей в Рим, и представил свой приз святому отцу, Павлу V.
Неизвестно, каким путем вернулся он в Черное море, только слава его гремела среди добычного рыцарства. Охотники до казацкого хлеба, не дававшие сложиться и окрепнуть польско-русской республике, рвались на Запорожье к счастливому атаману. Но Кодак останавливал многих, если не всех, и двадцать отважных молодцов сидело уже у Мариона в кандалах. Сулима, предводительствуя шестью тысячами пиратов, овладел крепостью, вырезал гарнизон до ноги, а самого Мариона казнил смертью. Один из панов королевской рады пишет в своем дневнике, что Сулима расстрелял Мариона. Но автор «Львовской Летописи», характеризуя казаков своим вымыслом, или их собственным хвастовством, говорит, что несчастному французу сперва отсекли руки и положили за пазуху, потом привязали его к столбу, насыпали в штаны пороху и взорвали на воздух.
Вернувшись в Украину, Сулима хотел повторить попытку Жмайла и Тараса. Но в это время калужский и переяславский староста Лукаш Жовковский, родной брат великого полководца, жил в Переяславе по должности королевского коммиссара. Он пользовался репутацией «доброго пана» даже у православных священников [47], и умел расположить в пользу правительства реестровых казаков. По его совету, реестровики овладели кошем бунтовщиков, схватили Сулиму с пятью главными заговорщиками, забрали его артиллерию, пожгли морские челны, а схваченных зачинщиков бунта привезли на сейм в Варшаву.
Король отнесся снисходительно к преступлению Сулимы, и готов был помиловать его. Он помнил казацкие подвиги, нуждался в боевом народе и на будущее время. Коронный гетман и паны королевской рады, с своей стороны, искали смягчающих вину обстоятельств, и хлопотали на сейме о помиловании преступников. Но турецкий и татарский послы представляли тут же, что в этом году казаки пять раз выходили в море для разбоя. Они настояли на казни Сулимы и его товарищей атаманов. Сулиме отсекли голову, потом рассекли его тело на-четверо и развесили на четырех концах Варшавы, к омерзению зрителей (замечает в своем дневнике Альбрехт Радивил, ревностный католик). Перед казнью Сулима принял католическую веру и просил положить ему в гроб золотую медаль, с изображением папы Павла V, пожалованную ему святым отцом за его рыцарский подвиг.
Когда пришла очередь казнить пятерых товарищей Сулимы, и они стояли уже на эшафоте, коронный канцлер, Фома Замойский, выпросил у короля помилование одному из них Павлу Михновичу Буту, иначе Павлюку. По рассчету ли, или по наследственной терпимости, действовал сын знаменитого Яна Замойского, но он сделал такую же ошибку, пощадивши Павлюка, как и Острожский, помиловав Косинского. Вернувшись на родину Бут [48], или Павлюк, поступил по пословице о волке, который никогда не перестает смотреть в лес. Он сделался ватажком выписчиков и возмутителем реестровиков.
Между тем казнь, от которой спасло его ходатайство коронного канцлера, послужила украинским летописцам темою для сочинения публичной инквизиции над мнимыми героями национальной свободы. Сами ли Павлюки сочиняли варшавские ужасы, или им служили своею грамотностью озлобленные попы и монахи, только в Малороссии, вместе с казацкими бунтами совершалась революция мнений, имевшая гибельное влияние на судьбу её обитателей, к какому бы вероисповеданию они ни принадлежали.
Наша малорусская нация, в целом своем составе, очутилась тогда в Польском государстве между двух противоположных течений. Верхнее увлекало ее к западу, нижнее — к востоку, и в обоих течениях участвовали люди, усвоившие иезуитскую манеру морочить общество. Но мороченье современников, с одной стороны, посредством выдумок в пользу папства, а с другой — посредством басен, ложных слухов и представления казацких разбоев войною за веру, служит потомству объяснением событий, в силу которых совершилось .
В то время, когда умы панов, мещан, самих казаков, чернорабочих сельских жителей, белого и черного духовенства находились под влиянием одного или другого мороченья, — разбойный элемент польско-русской республики продолжал развиваться на счет хозяйственного и промышленного общества.
За Московской войною 1633 — 1634 года последовала новая Шведская война. В этой войне казаки, недавно еще направляемые шведами против Польши, подвизались мужественно против Швеции. Литовский канцлер Альбрехт Радивил, в своем дневнике, рассказывает о чудесах их отваги и искусства. Отряд, состоявший из 1.500 человек, под предводительством атамана Вовка, нанятый товарищем канцлера, Павлом Сопигою, сел на заготовленные для него под Юрбургом чайки. Сам канцлер угощал казацкую старшину водкой и медом, а мещане снабдили весь отряд пищею и напитками. Появившись на Балтийском море под Пинявою, казаки озадачили шведов невиданной здесь со времен Капута и Ингиальда флотилией, овладели кораблем, нагруженным съестными припасами, аммуницией, и ужасали шведских моряков больше всего тем, что, разбросанные бурею по морю, появлялись перед ними, с возвратом тишины, в прежнем числе и порядке.
Те же самые казаки, или их товарищи, разорили, как уже сказано, королевскую крепость на Днепре, а турецкого султана и крымского хана, обеспеченных мирным договором с Польшею, вооружили своим пиратством против поляков до такой степени, что королевскому послу в Стамбуле не дозволяли видеться ни с какими другими послами, требовали, чтобы поляки приняли магометанскую веру, чтобы платили ежегодную дань Порте и истребили казаков. В противном случае, турки грозили опустошить Польшу огнем и мечем.
Такое оскорбительное для польско-русской республики требование заявляли в Стамбуле уже несколько раз, и всегда из-за новой swawoli ukrainnej, которая еще в конце XVI века озабочивала государственные сеймы. Свод польских законов (Volumina Legum) долго не называл этой сваволи казаками; и в самом деле, не одни казаки, но вся шляхта, мещане, даже католическое и православное духовенство, имели в своем составе разбойный элемент, не дававший ни частным хозяйствам, ни хозяйству государственному пользоваться теми богатыми средствами для преуспеяния, какие представляли польские и русские провинции королевства. В казацком своевольстве и в казацких набегах разрушительный элемент разбоя нашел только самое безобразное и вопиющее выражение свое. Но это произошло не от чего иного, (повторяю в сотый раз), как от своевольства шляхетского и от наездов одного пана на владения другого.
Если бы по крайней мере государственное казначейство польское было в порядке! Тогда бы и король и республика имели средства подавлять казацкие бунты вовремя, останавливать охотников до казацкого хлеба в стремлении к легким заработкам, которое убивало в поляко-руссах всякую привычку к постоянному и настойчивому труду. Но, ассигнуя весьма скудные средства в распоряжение короля и коронного гетмана из опасений к одному и другому, законодатели республики давали обыкновенно казацким разбоям дойти до невыносимости, и только тогда, когда «страшный домашний огонь» охватывал целые области, принимались гасить его собранными второпях средствами.
Павлюк, желая стать на место предводителя реестровиков, Василия Томиленка, начал с того, что представил им казацкую старшину панскими потаковниками и заедателями казацкого жалованья, которым-де она делится с панами.
За участие в Московском походе казакам дозволили вписать в шеститысячный реестр еще одну тысячу казаков, освобождаемых таким образом от старостинской и панской юрисдикции. Но жалованья, определенного Запорожскому войску, всё-таки из «королевского скарба» не присылали. Когда реестровые казаки привезли Сулиму в Варшаву, они просили короля заплатить их войску давно уже неполучаемый жолд. Король и в этом важном случае очутился в необходимости отсрочить исполнение казацкой просьбы, отговариваясь — чем же? тем, что и квартяное или коронное войско не получило еще заслуженного жолду, «по недостатку денег в скарбе».
Казаки просили позволения расположить свою армату в шляхетских имениях, во внимание к оскудению их средств. Но королевская власть на шляхетские имения не простиралась, а законодательное собрание не могло отдать пограничную шляхту на съедение казакам, которые уничтожали всякую доходность имения, лишь только в нем поселялись. Это значило бы собственными руками рушить стену, сдерживавшую напор Азии на Европу.
Таким образом реестровые казаки ни за то, что выдали Сулиму, ни за то, что сожгли его челны, разорили кош и забрали артиллерию, не получили никакой награды. Послы их привезли только обещание, что жалованье будет выплачено не позже рождественских святок. Но наступил новый 1636 год; прошла в напрасных ожиданиях зима; приближался уже и летний срок получения жолда, день св. Илии, а деньги из Варшавы не приходили.
Нескольких месяцев проволочки было достаточно для Павлюка, чтобы поднять в сулиминцах подавленный казацкий дух. Недовольные правительством реестровые казаки, в свою очередь, не могли противиться убеждениям людей, бредивших вольною волею.
Бунт обнаружился прежде всего в Переяславле, которого население заключало в себе казаков больше, чем все другие так называемые казацкие города. Это был бунт казацкой черни, всегда готовой броситься на казацкую знать, которую она называла дуками сребляниками с тем самым чувством, с каким низшая шляхта называла вельможных панов королятами. Для собственного спасения, «знатные казаки» прикинулись такими же бунтовщиками, в ожидании выручки от коронного гетмана.
На первый раз отвел грозившую им бурю приезд в Переяслав королевского коммиссара Лукаша Жовковского. Он убедил казаков отсрочить назначенную ими на день св. Ильи войсковую раду, уверяя, что скарбовый писарь едет уже в Украину с казацким жолдом. Но казацкая чернь, подзадориваемая сулиминцами, продолжала твердить о недоплаченном жалованье, другими словами — давать бунтовщикам предлог к террору над старшиною. На беду, скарбовый писарь с измышленными деньгами не являлся, а между тем один из червоннорусских панов подал казакам новый повод к волнениям.
Это был единственный сын русского воеводы, Яна Даниловича, и внук (по дочери) великого Жовковского, Станислав Данилович, владевший широким пространством пустынной земли между Русью, Днепром и Тясмином, в качестве корсунского старосты прибывши в свой старостинский город Корсунь в сопровождении обычного у знатных панов почта, русский воеводич, как его титуловали, расквартировал свою челядь в домах реестровых казаков. За постои панских служебников и коронных жолнеров казаки обижались больше всего, как люди, освобожденные от всяких повинностей, и этот щекотливый пункт надлежало бы пану старосте обойти. Но не таков был русский воеводич. Славный военными своими подвигами, он отличался таким буйством, как любой казак во время кипенья казацкого своевольства. В 1631 году, на сеймовом съезде, «без всякой вины», как пишет очевидец, искалечил он винницкого старосту Калиновского, отсек ему три пальца на правой руке, ранил левую и сверх того нанес еще пятнадцать ран. Маршалковский сеймовый суд объявил его лишенным чести, или инфамисом. По обычаю всех знатных преступников, Данилович старался смыть с себя инфамию усердною общественною службою. Когда новый король предпринял поход в Смоленщину, Данилович явился к нему с контингентом, содержимым на собственный счет, и много ему содействовал в одолении Шеина. Теперь он прибыл из червоннорусских имений своих в Корсунь вербовать выписанных из реестра казаков для похода на татар, которые угрожали украинным поселениям со стороны очаковских степей. Здесь ему доложили, что монахи Никольского монастыря самовольно основали на его старостинской земле местечки Бужин, Вороны, Лозы и Пива. Данилович велел прогнать чернецов из устроенных им хозяйств, а новозаложенное ими местечко приписать к староству.
Этим были затронуты интересы казаков, присоседившихся к осадам, не подлежащим старостинскому присуду. Старые тяжбы Никольского монастыря с низовцами за днепровские угодия и недавние жалобы монастыря Печерского на казацкие грабежи свидетельствуют, что казаки были тяжелы для монашеских хозяйств не меньше шляхты; но раздосадованные постоем корсунцы стали вопиять, что ляхи наступают на христианскую веру. Вопли их сделаются еще характеристичнее, когда мы скажем, что Данилович, навербовавши отряд выписчиков, пытался отразить с ним татарский набег, и погиб в отважном бою за безопасность Украины.
Ничто подобное не входило в рассчет пресловутых борцов «за веру, честь, имущество и самую жизнь обитателей Малороссийской Украины». Они имели в виду лишь новый бунт, который долженствовал доставить им права, равные шляхетским.
Общественное мнение казацких поселков терроризовало старших казаков так сильно, что во все полки разослан был, по выражению коммиссарской реляции, очень горячий универсал, в котором казацкий гетман Томиленко повелевал, под смертною казнью, чтобы все полки днем и ночью собирались «как на гвалт», и прибывали к армате, которая выступит к Русаве для генеральной рады.
Жовковский был в это время болен и чувствовал приближение смерти. По его представлению был назначен ему в помощь другой коммиссар, черниговский подкоморий, Адам Свентольдович Кисель из Брусилова.
Это был один из тех малоруссов, которые строили и охраняли Польшу заботливее самих поляков. По сомнительности его отношений к другим борющимся народностям, его можно назвать родным сыном князя Василия и родным братом Петра Могилы; но по искусству лавировать между противодейственными силами он превзошел их обоих. Когда внутренняя политика Сигизмунда III преграждала дорогу к возвышению всем православным, он умел получать королевские пожалования за одно то, что, ораторствуя на сеймах в пользу древней греческой веры, позволял считать и называть себя униатом. По смерти Сигизмунда он принял сторону Петра Могилы, но постоянно возбуждал в папистах надежды на примирение малорусской церкви с римскою, и делался необходимым как для православных, так и для католиков, как для светских властей, так и для духовных.
Украинские волнения послужили Киселю к возвышению, как человеку влиятельному в среде бунтовщиков. Они, эти волнения, заставили играть столько ролей, сколько существовало партий, желавших видеть в нем своего благоприятеля.
В качестве нового коммиссара, Адам Кисель явился лично в казацкую раду. Там голоса разделились надвое. Одни требовали морского похода, другие домогались наступления на города, чтобы помститься над теми властями, от которых казаки терпят обиды, засесть в панских имениях и ждать уплаты жолда на готовом хлебе, как это делали в подобных случаях жолнеры.
Киселю удалось уговорить казаков пождать по крайней мере до праздника Рождества Богородицы, и, пока наступил обещанный им срок, он так искусно поделил казаков на партии, что одна партия мешала другой действовать в видах задуманного бунта. Для этого принял он систему подкупа, на который казацкая старшина пошла без исключений, а к подкупу присоединил шпионство, от которого также не отказались члены казацкого товарищества.
Здесь он весьма ловко воспользовался теми казаками, которые отличались богобоязливостью. Съездил в Киев к своему приятелю, Петру Могиле, и попросил его послать в казацкий кош двух игуменов. Игуменам была вручена письменная инструкция, как они должны были действовать на казацкие умы. Наконец, прикинулся больным, прощался письменно с единоверцами до загробного свидания, а между тем сочинил фальшивое письмо к себе от короля и, в виде особенной расположенности к знатным казакам, послал его секретно Томиленку. В письме король выражал свое огорчение, что казаки не верят его обещаниям, что собрались устроить черную раду (совет войсковой черни), идти на Запорожье и опустошать панские имения; потом уверял Киселя, что деньги будут высланы непременно, и грозил казакам своим гневом, если они будут упорствовать в мятежных замыслах.
Между тем в официальных донесениях своих Кисель называл казаков людьми religionis nullius, bellua sine capite (не имеющими никакой веры, безголовым чудовищем), дикарями, на которых всего лучше действовать страхом. «Они уважают духовных греческой религии и любят богослужение», писал он к Конецпольскому: «но сами похожи больше на татар, чем на христиан». Казацкий бунт уподоблял он вереду, который лопнет только тогда, когда нарвет, и вообще относился к казакам с отчужденьем и презрением, вовсе не так, как иноверец Конецпольский, который уважал в них рыцарский дух, третировал их как шляхтич шляхтичей, предстательствовал за них у короля, скорбел о них, осматривая поле битвы.
То подкупая казаков, то мороча их своими выдумками, то действуя на почитателей духовенства и любителей православного богослужения, Кисель держал Запорожское войско в нерешимости от августа 1636-го до апреля 1637 года, и уже хвалился своим успехом в разрушении запорожской крамолы. Но казаки охладели на время к бунту по другим, более сильным влияниям.
Крымские ханы давно уже рвались из-под султанского вассальства, подобно дунайским князькам, и готовы были сделаться польскими пограничниками. Уже в 1597 году крымцам было так тесно в обеднелой Тавриде, что они предлагали Сигизмунду III свое подданство. Но Сигизмунд польский домогался в то время шведской короны, и оставил их посольство без ответа. Вместо того, чтоб обратить свой добычный промысел на турецкие владения, татары продолжали существовать на счет Польши, и пограничные польско-русские области, за политическую несостоятельность правительства, поплатились многими и многими тысячами ясыра. Теперь еще однажды представился Польше случай сделать из крымцев относительно Турции то, что сделала из казаков Москва относительно Польши.
Разобиженный турецким султаном Инает-Гирей предлагал польскому королю свое вассальство. Он просил у Владислава хоть небольшой помощи, чтоб уничтожить своих изменников, буджацких татар, и завоевать все заднестровские турецкие колонии до самого Дуная. На свою долю крымский хан брал одну добычу; города и землю предоставлял королю. Конецпольский сильно настаивал на принятии ханского предложения, представляя Владиславу IV, что подобный случай успокоить Польшу со стороны Азии никогда не повторится. Но в Варшаве боялись новых успехов предприимчивого короля. В Варшаве боялись даже той популярности, которою он пользовался у своих сподвижников, казаков. Татарское присоединение к Короне, вместе с готовностью днепровской вольницы идти войной под самый Царьград, сделало бы короля независимым от шляхты; а если бы Владиславу удалось образовать в Турции отдельное царство, как об этом была у многих мысль после Хотинской войны, тогда бы польский король явился таким же неограниченным государем среди «королят», каким был московский самодержец среди потомков удельных князей. Законодательное собрание шляхты не дало Владиславу денег для поддержки турецко-татарских смут и помешало набирать войско для занятия турецких кресов, или украин. Между тем в переговорах с представителями шляхетских партий ушло драгоценное время. Щедрый на обещания, мечтательный и вместе бесстыдный Владислав обнадежил Инает-Гирея своею помощью, но ограничил ее тем, что, тайком от своих панов рады, дозволил казакам идти с крымской Ордой за Днестр.
Предводителем казацкого контингента был не кто другой, как Павлюк. Он увлек за собой самую буйную часть Запорожского войска, и вот почему дипломатия Киселя представлялась успешною. Но казаки, безо всякой дипломатии, сделали напрасными все ухищрения королевского коммиссара по казацкому вопросу и все старания коронного гетмана по вопросу татарскому. В то время, когда павлюковцы геройствовали под ханским бунчуком в Буджаках, менее доблестные товарищи их воспользовались отсутствием боевого народа из Крыма, и сделали опустошительный набег на очаковские улусы. Ханский поход увенчался было успехом. Буджацкая Орда была разбита, разогнана, ограблена, и покорившиеся уймаки нашлись вынужденными переселиться в Крым. Но вести о казацком набеге на очаковские кочевья заставили Инает-Гирея поспешить возвращением в свой крымский Юрт, а в его отсутствие покорившиеся ему буджацкие мурзы взбунтовались, побили на переправах султанов, как титуловались ханские принцы, и вернули свою Орду с её стадами на Буджаки.
Таким образом крымский хан из друга снова сделался врагом Польши, а вредоносная буджацкая Орда угнездилась за Днестром по-прежнему. Между тем турки, зная, что казаки помогали хану опустошать султанские владения, считали себя вправе разорвать с Польшею мир, а наши добычники, ходившие в Буджаки, с соизволения короля и в очаковские степи вопреки его воле, подняли снова в Украине мятеж, который начал было утихать.
К прежним неудовольствиям казаков прибавилось теперь новое. В отсутствие Павлюка, казацкая старшина отправила на сейм просьбу об уплате задержанного за четыре года жалованья. При этом казаки просили, чтобы в казацкий реестр на вакантные места вписывали только тех, кого желает войско, чтобы войсковая армата содержалась на счет королевского скарба, а скарбовые рудокопии и селитренные заводы отпускали, сколько понадобится ей, железа и пороху. Вместе с тем казаки жаловались на королевских чиновников, которые не только выгоняют казаков из шляхетских имений, но не допускают их жить и в имениях королевских, так что множество казаков выселилось уже с женами и детьми к московскому Белгороду.
«Это потому (писали казаки), что нам не дозволяют иметь усадеб и жилищ в городах, не дозволяют торговать горелкою, пивом, медом; даже на свадьбы и крестины не позволяют нам курить и варить напитков. А тут еще паны старосты, поссорившись, наезжают один на другого, и в своих наездах бьют казаков. Между тем дворы, оставшиеся по смерти казаков, умерших на королевской службе, поступают в распоряжение панов старост и подстаростиев, которые грабят казацкое имущество, выгоняют казацких вдов, и даже престарелых, неспособных уже к службе стариков бранят, грабят и обижают».
То было время преследования старого митрополита молодым, убогого инока богатым паном в белом клобуке. Исаия Копинский, вытесненный из Михайловского и Мгарского монастырей, скитался уже, преогорченный и беспомощный, среди того народа, которому он отдал всю жизнь, и своими сетованиями будил недовольство сильными мира сего в сердцах не только обиженных ими, но и завистливых к ним людей.
Одновременно с ним странствовал берестовский игумен, Афанасий Филипович, на больших расстояниях между Варшавою, Москвой, Киевом и Литовскою Брестью. Этот инок, полупомешанный на нынешний взгляд, но вдохновенный свыше на тогдашний, видел небесные знамения, предвещавшие погибель унии, которой он приписывал все ссоры панов с панами, мещан с мещанами, жолнеров с жолнерами, и заподазривал в пристрастии к ней даже тех, которые, под предводительством Петра Могилы, отвоевали у униатов несколько церквей и монастырей.
И теми же самыми дорогами скиталось без пристанища по всей Малороссии множество низшего духовенства, «удеспектованного», как выразился Филипович, новым митрополитом, и за кусок хлеба платило самыми возмутительными слухами об утеснении православия. Умы неученых, но тем еще больше приверженных к старым порядкам попов, монахов и набожных мирян были раздражены переворотом в церковной иерархии, который нам представляют продолжением деятельности Борецкого и его афонской школы. Православная шляхта не называла Петра Могилу митрополитом до самой смерти Копинского; а между тем о нем повторялись везде такие рассказы: что он брал приступом православные монастыри, точно иноверец; что, выхлопотав себе привилегию на монастырь и вломившись в него с пушками, как в неприятельскую крепость, допытывался у монахов денег побоями; что престарелых и слепых игуменов, после побоев, клал живыми в гроба, и позволял себе над непокорными его веленьям чернецами такую тиранию, какую когда-либо видывали в монастырях. Один из православных панов, спасавшийся от Хмельнитчины в Печерском монастыре, вписал в свой дневник местное предание, что слуги Петра Могилы схватили в Михайловском монастыре самого Копинского и, перекинув, точно какой мешок, через коня, привезли в Печерский монастырь.
Больше из ненависти к иноплеменному владыке, господствовавшему открытою силою, нежели на основании точных известий, попы и чернецы шумели по всей Малороссии, что Могила идет путем Рогозы, Терлецкого, Потея, а полубезумный от огорчений, дряхлости и нищеты Копинский писал к разлученной с ним братии Мгарского монастыря, — будто бы польский король с панами своей рады и арцыбискупами постановил на сейме уничтожить православную веру в Польской и Литовской земле, обратить православные церкви в римские костелы, упразднить монастыри и вывести русские книги; будто бы Петр Могила отпал от христианской веры и благословлен от римского папы в патриархи; причем будто бы Могила дал польским панам и арцыбискупам клятву сохранять один вид христианской веры, а между тем христианскую веру своим учением попрать и всю службу церковную вместе с римскою верою уставить по наказу римского папы.
Казалось бы, казакам, столь тесно связанным, судя по некоторым их демонстрациям, с церковью, следовало бы, при сем удобном случае, упомянуть об опасности, грозившей православию. Но они, во всю войну 1637 и 1638 годов, ни в просьбах на сейм, ни в жалобах, подаваемых королю и коронному гетману, ни даже в сношениях с частными лицами, не обозначили черты, которою обыкновенно характеризуют у нас казацкие бунты. Между тем это была первая казако-шляхетская усобица, о которой дошла до нас, игрою случая, весьма обильная переписка не только казаков с их противниками, но также и людей, посторонних казацким интересам, однакож интересовавшихся вопросами церкви и экономическим бытом польско-русского общества в Малороссии.
Совокупность всех официальных и частных письмен десятилетней эпохи, предшествовавшей бунту Хмельницкого, представляет борьбу малорусского духовенства и малорусских мещан с папистами за религиозные и экономические интересы церкви с одной стороны и борьбу землевладельцев с разбойно-номадным элементом за успехи сельского хозяйства — с другой. Казаки в глазах не только католической, но и православной шляхты, являются, если не наемниками воюющих между собою светских и духовных панов, то партизанами какого-нибудь атамана, который сзывал их под свой бунчук, то против оплошных татар и турок, то против тех властей, которые не давали им свободно заниматься добычным промыслом. По отношению к Польше, они являются такими точно удальцами и разбойниками, какими были Хлопки Косолапы по отношению к Москве, с тою только разницею, что единоначальный характер московского общества не допускал домашней орды образоваться в подобие вольного рыцарства ни по украйнам государства, ни на Дону.
На просьбу реестрового казачества о расширении прав его последовало решение, показывавшее, что правительство не намерено потворствовать ему ни в чем. По исчислению «скарбовых людей», казакам следовало доплатить жолд за три, а не за четыре года. Именем короля им отказывали в позволении брать с заводов запасы для артиллерии, отказывали в праве покупать в городах места для поселения и в праве заводить собственные винокурни и пивоварни; наконец, объявили, что в казацкий реестр будут вписываемы только люди, аттестованные панами старостами, и сделали казакам выговор за то, что они своевольно селятся в Корсуни, возбуждая в своем войске неудовольствия на распоряжения местного старосты.
Озлобленные таким решением казаки собрали в апреле 1637 года раду между Русавою и Кагарлыком. Перед созванием рады пущена была по всем казацким околицам «поголоска», будто бы король будет воевать с турецким султаном, и для того призовет на службу всех желающих сделаться казаками. Охотников до казацкого промысла было в Малороссии так много, что в раду собралось более 10.000 человек, и эти десять тысяч угрожали превратиться в двадцать, в тридцать и более.
Королевские коммиссары, подольский воевода Станислав Потоцкий и черниговский подкоморий Адам Кисель, предупреждая разлив казачества, поспешили явиться среди рады с скарбовым писарем, который привез наконец казакам жолд. Но они тотчас заметили, что недоплата жолда служила реестровикам только предлогом к бунту.
Казаки грозили двинуться всею своею массою на Запорожье. Казаки готовились оставить Королевскую землю совсем и переселиться в землю Царскую. Казаки требовали, чтоб им вернули Корсунь для помещения войсковой арматы, и не хотели возвратить четырех захваченных в Киеве пушек.
Коммиссары отклонили их требование советом — обратиться вновь к королю с просьбою об их нуждах на ближайшем сейме, так как инструкция уполномочивала их (коммиссаров) только на приведение Запорожского войска в порядок. Они показывали казакам отсчитанные уже деньги, и велели произнести присягу согласно Куруковской коммиссии. Но тут поднялся новый ропот. «Довольно уже мы присягали!» кричали казаки. «Довольно уже мы выполняли всего такого и теперь выполняем!»
«Паны молодцы» (сказал им тогда Потоцкий) «не доводите Речь Посполитую до крайности. Если еще однажды обнажит она против вас меч, то обнажит его с тем, чтоб изгладить и самое имя ваше. Пускай лучше эта земля заляжет у неё пустырем, пускай лучше водятся здесь дикие звери, чем бунтующая чернь. Начать мятеж вы, пожалуй, начнете, но до предположенной цели не доведете никогда. Не грозите нам тем, что уйдете на Запорожье. Здесь в Украине останутся ваши жены и дети, да и сами вы долго оставаться за Порогами не можете. Рано или поздно, но принесете наконец головы под саблю Речи Посполитой. Напрасно также грозите вы изменить королю и переселиться в другие места. Отчизна ваша — Днепр. Нигде вы не найдете другой такой. Дона и сравнивать нельзя с Днепром, равно как и тамошней неволи с здешнею свободой. Что рыбе без воды, то казакам без Днепра; и чей Днепр, того и казаки должны быть вечно».
После такой речи, коммисары попрощались с казаками, и объявили, что возвращаются к королю с деньгами и с донесением об их бунте.
«Это убеждение», писали они в своей реляции, «так размягчило варварские сердца, что у многих казаков полились слезы. Одни пьяницы остались непреклонными. Старший их, хотя простой, но трезвый и скромный человек, положил булаву и комышину, знаки своей власти, поклонился всему войску, пожелал ему лучшего согласия под начальством более счастливого вождя, и удалился из рады».
Казаки разделились на партии, и спорили одни с другими от утра до вечера. Наконец упросили Томиленка вернуться на свой пост, присягнули по всей форме, и тотчас же одного бунтовщика, какого-то Грибовского, приковали к пушке. Но сторожа освободила узника и вместе с ним ушла за Пороги.
Там находился глава мятежной партии, Павлюк, дававший камертон казацкой раде. Недели через две он сделал набег на Черкассы, овладел войсковой арматою, и увез ее на Запорожье. Таким образом уплата казакам жолда и торжественная присяга на основании Куруковской коммиссии не послужили ни к чему.
Узнав о похищении арматы, Томиленко послал к Павлюку двух казаков с обещанием образумиться и вернуть армату Запорожскому войску. Но титул Запорожского войска павлюковцы присвоили себе, и, в качестве главных представителей казачества, уведомили реестровиков из Микитина Рога, где находилась тогда Запорожская Сечь, о своем намерении исправить беспорядки, произведенные будто бы казацкою старшиною в Украине во время их пребывания у крымского хана.
Это уведомление было не что иное, как прокламация, вооружавшая войсковую чернь против старшины и вызывавшая ее из Украины за Пороги. В виду апокрифических прокламаций, принятых у нас за аутентичные, и в виду невозможности положения, какое дают у нас казакам в истории Малороссии, мы этот документ, писанный казаками к казакам на польском языке, прочтем с особенным вниманием. Из него видно, каким тоном надобно было павлюковцам говорить с людьми невежественными и чем возможно было подвинуть на первый революционный шаг покорную правительству массу. Он перебирает все чувствительные струны в казацких сердцах; но между этими струнами не оказывается в нем ни приверженности к церкви, ни патриотизма, которыми отличаются казаки, изображенные нашею историографиею.
...............«Услыхав о таком бесславии войсковой арматы» (писали павлюковцы), «что она не имеет уже места на влости, мы этим очень огорчились, и нашлись вынужденными выйти из Запорожья, чтобы взять ее к себе. Причем, по милости Божией, не сделано нами никакого насилия ни товарищам нашим, казакам, ни панам-урядникам. Никого нигде не росквиливши (не доведя до вопля), мы взяли армату, как собственные клейноты и скарбы. Теперь — хвалим Бога и его святую милость — войсковая армата поставлена на обычном месте, в котором она явилась во времена славной памяти предков казацких, старинных добрых молодцов Запорожского войска. Каковые казацкие предки, старинные добрые молодцы, стояли за нее грудью и проливали кровь в разнообразной службе королям, милостивым панам своим, и всей Речи Посполитой. Выходя из Запорожья с арматою, для славы королей, милостивых панов своих, казаки, под их предводительством, добывали славу и корысть Запорожскому войску и никогда не лежали на влости, никакой кривды не делали подданным его королевской милости, равно как и в имениях шляхетских; а побывавши где-нибудь на королевской службе и получив за свои заслуги кровавые жолды, обыкновенно ставили армату на Запорожье. И этак было хорошо; этак не надобно было им обращаться с плачем и жалобами к его королевской милости и Речи Посполитой, и к панам урядникам украинным. До сих пор много есть в Запорожском войске старинных добрых молодцов, которые помнят, как водилось прежде.
Но теперь (продолжают павлюковцы) один только Бог Святый может знать, что в этом войске делается. Казацкие старшие — да благословит их Бог — не оглядываются на предков и не соревнуют тем панам-гетманам войска его королевской милости Запорожского, которые подвизались для доброй славы с арматою и клейнотами войсковыми, — тем гетманам, которые постоянно пребывали с войском на Запорожье. Вместо того, лет несколько тому назад, поместивши армату и войсковый скарб на влости, не могли почему-то идти за Пороги. Точно медведя из лоз, так трудно было сорвать коньми армату обратно на обычные места, где и кони бывали не нужны. Бог Милосердый ведает, что это такое. Видно, отяжелела и, по причине великой тяжести, не имела места на влости. Поставили было армату в Корсуни, так паны жолнеры выгоняли, а в Киев и в Белую Церковь, откуда получала она содержание, нечего было и думать. Неужели вы забыли Куруковскую коммиссию, а равно и то, что по Киев и Белую Церковь паны-жолнеры не должны были ступить и ногою по сю сторону? [49] Потом они изменили данную им присягу, и дали нам на содержание войсковой арматы только Черкассы, Чигирин и Крылов [50], где уже и людей нет, с которых бы армата могла иметь содержание. Но и оттуда паны урядники повыгоняли нас. Не обвиняйте же нас за то, что мы, взявши армату, поставили ее на обычном месте. Сами вы должны согласиться с нами, что пока армата стояла на влости, то и выписи многократно бывали, за то что паны-урядники клеветали на нас перед его королевскою милостью. По этой причине перестали нас уважать и повыгоняли наших товарищей из шляхетских имений, а заслуженных казаков грабили и повернули под свои права, и вновь ограбили».
Оставляя таким образом в стороне все вопросы малорусской общественности, чуждые казакам по существу дела, представляя Куруковскую коммиссию в превратном виде, говоря небывальщину о казацких правах и сосредоточивая внимание массы на обидах от старшины и местных властей во вкусе простонародного многословия, павлюковский универсал переходит к прямому вооружению войсковой черни против старшины.
«Все это сталось потому, что наши старшие в панских имениях на влости брали частые и нестерпимые стации, и обращали в свою корысть. Вот за что наших товарищей повыгоняли из шляхетских имений и имущества их пограбили. Ибо паны-урядники, хотя бы провинился и не товарищ наш, тотчас клеветали пану коронному гетману на все войско, а пан коронный гетман доносил его королевской милости, и от того войско наше подвергалось безвинно немилости и неудовольствию короля, нашего пана; от того и заслуженный жолд не доходил до нашего войска. Поэтому было бы гораздо лучше, когда бы казаки составляли одну компанию, одно войско, и у них был бы один старший, а не два. Жили бы мы там заодно, при войсковом скарбе, как брат с братом, в страхе Божием и в добродетели и в вере, один другого почитая, как делали наши предки, не давая своим врагам радоваться и топча их под ноги.