Михаил Лобанов Великий государственник
Михаил Лобанов
Великий государственник
Многие, знавшие Сталина, пишущие о нем, отмечают его «загадочность», как никакой другой личности. Известный государственный, общественный деятель США А. Гарриман пишет: «Я должен сознаться, что для меня Сталин остается непостижимой, загадочной и противоречивой личностью, которую я знал. Последнее суждение должна вынести история, и я оставляю за нею право».
Вспоминаются знаменитые тютчевские стихи:
Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
Искус сталинской загадочности в самом деле силен, — в самой противоречивости, антиномичности в отношении даже фундаментальных явлений (революционизм — великодержавность, интернационализм — «национал-большевизм», теоретический марксизм — государственный реализм, атеизм — покровительство в войну Церкви и т. д.). Есть искус, соблазн даже эстетический в духе К. Леонтьева, видевшего своеобразную красоту во всем, что выходит за пределы усредненности, буржуазной безликости. Видимо, не без основания противники Сталина обвиняют его в «ксенофобии», в презрении к европейской «растленной демократии». Конечно, в сравнении с уличными митинговыми вождями Сталин — поистине государь — со своим государственным обликом, выдержанностью, значительностью каждого слова, жеста.
Психологизировать в политике, конечно, наивно, сам Сталин сказал, что когда человек решает заниматься политикой, то он все делает уже не для себя, а для государства, которое требует безжалостности (беседа с французским писателем Р. Ролланом в 1935 году). Здесь же он говорит об «освобождении порабощенных людей». По справедливости войдя в ряд самых крупных диктаторов в истории, Сталин, видимо, искренно верил, что его миссия, может быть, даже мессианская роль — освобождение трудящихся от власти капиталистов, империалистов. И то, что он сделал — не в теории, а на практике — не просто бросив вызов, а противопоставив всю мощь возглавляемой им мировой державы Западу, американскому финансовому капиталу, — навсегда останется в истории и придет еще время для этого наследия.
Было бы, конечно, заблуждением принимать желаемое за действительное, видеть в Сталине то, что хотелось бы видеть, например, «русскому патриоту», «православному». Даже отношение к религии, церкви — кто он? Много написано о его покровительстве Русской Православной церкви в годы войны, о возобновлении при нем Патриархии, открытии множества храмов, духовных академий, семинарий. Любопытна такая подробность: просматривая макет второго издания своей биографии (1947 г.), Сталин во фразе о себе «поступил в том же году в Тифлисскую духовную семинарию» — уточняет: «православную». Известно, что он был исключен из семинарии «за пропаганду марксизма». Марксистская антирелигиозная прививка объединила Сталина в послереволюционное время с непримиримыми безбожниками из «ленинской гвардии». Из опубликованных документов (публикация «Политбюро и церковь» в журнале «Новый мир», 1994, № 8) видно, что Сталин наряду с Лениным и Троцким был за самое жестокое решение в церковных делах, голосуя в Политбюро вместе с ними против отмены приговора о расстреле священников («попов»). Позднее в беседе с первой американской рабочей делегацией (9 сентября 1927 г.), отвечая на вопрос об отношении компартии к религии, Сталин говорил: «Подавили ли мы реакционное духовенство? Да, подавили. Беда только в том, что оно не вполне еще ликвидировано».
Беседа включена в десятый том сочинений И. В. Сталина, вышедший в 1949 году, то есть уже в то время, когда вроде бы резко изменилось отношение его к духовенству. То же самое — включение в XI том публикации об изъятии «церковных ценностей».
По свидетельству Молотова, Сталин был за снос храма Христа Спасителя, за «замену» его Дворцом Советов. В связи с этим, возможно, уместно вспомнить слова, сказанные Сталиным Черчиллю (который приводит их в своих мемуарах, как ответ на признание в своем «активном участии» в антисоветской интервенции): «Все это относится к прошлому, а прошлое принадлежит богу». Фактом остается и то, что после смерти Сталина, при Хрущеве, начался особенно страшный погром Русской Православной церкви под флагом построения коммунизма к 1980 году.
По окончании войны на торжественном приеме в честь Победы, Стадии произнес тост за русский народ, сыгравший решающую роль в разгроме врага. Сталин (как и Ленин, на которого он постоянно, как на катехизис, ссылался, ведя зачастую в «обход» Ильича свою линию) был за пролетарскую революцию в мировом масштабе, что не помешало ему во время войны в 1943 году распустить Коминтерн, который он называл «лавочкой». При своем интернационализме он единственный из вождей бросил лозунг соединить в работе русский революционный размах с американской деловитостью. А еще до Октябрьского переворота в своем выступлении на VI съезде РСДРП(б) (июль 1917 г.) Сталин, говоря, что «не исключена возможность, что именно Россия явится страной, пролагающей путь к социализму», подчеркнул: «Надо откинуть отжившее представление о том, что только Запад может указать нам путь (т. 3, с. 186–187). На XII съезде РКП(б) (апр. 1923) Зиновьев, Бухарин и прочие из «ленинской гвардии» требовали «каленым железом выжигать великорусский шовинизм», в то же время исключить пункт, говорящий о вреде местного шовинизма. Выступивший с заключительным словом Сталин, в какой-то мере сдерживая яростные атаки русофобов, не отрицая главную опасность, якобы исходящую со стороны «великорусского шовинизма», вместе с тем заявил, что «поставить великорусский пролетариат в положение неравноценного в отношении бывших угнетенных наций — это значит сказать несообразность». Здесь отчасти было и то, о чем сказал один из его старых соратников: «Сталин, как грузин-инородец, мог позволить себе такие вещи в защиту русского народа, на какие на его месте русский руководитель не решился бы». Впрочем, это не мешало Сталину одергивать грузинских националистов (за что ему попало от Ленина за «великодержавный русский шовинизм»), чего не делала «ленинская гвардия», все эти Троцкие, Зиновьевы, Каменевы в отношении своих собратьев-сионистов, предпочитая кричать об опасности антисемитизма.
Вместе с тем какие-либо очевидные проявления «русской идеологии», хотя и приспосабливаемой к режиму, с перспективой его «размывания», «перерождения», изживания, устрашающе пресекаются Сталиным. Такая недвусмысленная угроза последовала в его речи на XIV съезде ВКП(б) (дек. 1925) в адрес автора сменовеховской идеологии Устрялова: «…Пусть он знает, что, мечтая о перерождении, он должен вместе с тем возить воду на нашу большевистскую мельницу. Иначе ему будет плохо». В тридцатых годах Устрялов за свою оказавшуюся романтической идею сотрудничества с большевиками (во имя великой национальной России) попал в число жертв репрессий.
И вместе с тем в письме к Демьяну Бедному (дек. 1930) Сталин костит пролетарского поэта за то, что в своих фельетонах, «запутавшись между скучнейшими цитатами из сочинений Карамзина и не менее скучными изречениями из «Домостроя», стал возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения, что нынешняя Россия представляет сплошную «Перерву», что «лень» и стремление «сидеть на печке» является чуть ли не национальной чертой русских вообще, а значит и — русских рабочих, которые, проделав Октябрьскую революцию, конечно, не перестали быть русскими». «Нет, высокочтимый т. Демьян — это не большевистская критика, а клевета на наш народ…» При этом упоминаются «выродки типа Лелевича, которые не связаны и не могут быть связаны со своим рабочим классом, со своим народом».
К концу 1927 года в стране наступил хлебный кризис. В начале следующего года состоялась поездка Сталина в Сибирь, целью которой было ускорить темп хлебозаготовок, изъять у зажиточных крестьян излишек зерна по государственным ценам. «Архивные документы свидетельствуют, что сибиряки встречали его доброжелательно. Рабочие Барнаульской шубной мастерской изготовили и подарили ему полушубок, поскольку он был одет явно не по сибирским морозам. Импонировала слушателям манера поведения Сталина. Он избегал торжественных приемов, длинных речей и резолюций, часто сидел в стороне от президиума. По ходу поездки генсек заезжал даже в райцентры для встречи с активом. Выступления его были кратки, ясны и, по мнению многих слушателей, вески и убедительны: «Стране нужен хлеб», «Хлеб надо взять», «Если мы имеем хлеб, значит, можем строить социализм, если хлеба нет, значит, не можем» («Вопросы истории КПСС», 1991, с. 74). В своих выступлениях перед сибиряками Сталин клеймил кулаков, как врагов социализма, грозил им 107-й статьей против спекуляции. Позднее (по возвращении в Москву) он пояснил, что применение 107-й статьи вызвано чрезвычайными условиями и она будет отменена, когда заготовки пойдут нормально.
Кстати, спустя годы, перед самой войной, Сталин (по воспоминаниям бывшего наркома вооружений Б. Ванникова) на встрече с руководителями промышленности, народного хозяйства, возлагая на них вину за ослабление трудовой дисциплины в стране, объявит о вынужденных жестких мерах, принимаемых для наведения порядка, которые будут отменены, как только в них исчезнет надобность. Бывший нарком замечает, что это сообщение было принято ими с единодушным пониманием, и, расходясь, они чувствовали некую свою вину за принятие такого решения. Как видно, чрезвычайные меры, принимавшиеся Сталиным, оправдывались им самим как вынужденные, временные. Но в памяти народной они всегда отзываются ужасами раскулачивания за владение какой-нибудь убогой мельницей или расплатой за получасовое опоздание на работу.
Коллективизация, по словам Сталина, по своему значению стала равной Октябрьскому перевороту. Сталин не мог не испытать, какую чудовищную силу противодействия вызвал он насильственной коллективизацией. В своих мемуарах Уинстон Черчилль, приезжавший во время войны в Москву, передает слова Сталина о том, что для него «политика коллективизации была страшной борьбой», более страшной, чем «тяготы войны». И все же крестьянство «переварило» колхозный строй, отвечавший в определенной мере его общинным, соборным традициям, и приспособило к своим нуждам.
* * *
Что же все-таки в Сталине притягивает авторов книг, выходящих во множестве у нас и за рубежом? Для большинства из них ориентир — книги и статьи Троцкого, прежде всего его книга «Преступления Сталина», с набором тех обвинений, которые стали ныне общим местом у «демократов». Чего стоит интеллектуальная кичливость противников Сталина, видно хотя бы вот из этого перемигивания Троцкого с Каменевым (в изложении Льва Давидовича в «Преступлениях Сталина»): «Помню, Сталин в прениях ЦК употребил однажды слово «ригористический» совсем не по назначению (с ним это случается нередко). Каменев оглянулся на меня лукавым взглядом, как бы говоря: «Ничего не поделаешь. Надо брать его таким, каков он есть». Именуя Сталина «глубоким провинциалом» (Троцкий), «вождем уездного масштаба» (Каменев) и т. д., «старая гвардия», конечно же, больше характеризует себя, степень своей ненависти к Сталину, чем его самого.
Набор обвинений, предъявляемых Сталину: его жестокость, мстительность. Антисемитизм. Воплощение тоталитаризма. Зажим «внутрипартийной демократии». Репрессии, относящиеся исключительно к середине 30-х годов (книга Троцкого и посвящена открытым московским процессам 1937–1938 годов). Пожалуй, главным козырем Троцкого в борьбе со Сталиным было «Завещание Ленина», в котором «Ильич» ставил вопрос о снятии Сталина с поста Генсека, ссылаясь на его «грубость». Троцкий усиленно муссирует эту историю в своей книге (а вслед за ним и нынешние авторы, его последователи). Вникая в истории написания «Завещания» в конце декабря 1922 г. и в начале января 1923 г. (в виде «Письма съезду» и последующего «добавления»), конфликта Сталина с Крупской, вызвавшего решимость «Ильича» прекратить всякие отношения с оскорбителем его жены, можно представить себе тогдашнее положение Генсека. По словам Троцкого, «первые два месяца 1923 года Ленин готовился открыть решительную борьбу со Сталиным». И только сразивший вдруг очередной, окончательно парализовавший его приступ болезни не дал ему этого сделать.
Оставалась «ленинская гвардия», Зиновьев — «правая рука Ильича», с которым он прибыл после февраля в Россию в пломбированном вагоне, с которым скрывался в шалаше в Разливе, Каменев — «умный политик», Троцкий, кого Ленин, в день октябрьского переворота, вольготно развалившись на полу Смольного, уговаривал стать его первым замом по правительству (на что Лев Давидович, по его собственным словам, отвечал отказом, ссылаясь на свое еврейское происхождение, на чем могут спекулировать «враги революции», что, однако, не мешало ему, как он сам писал, в течение трех лет непосредственно руководить гражданской войной, имея заранее абсолютную, зафиксированную на бланке поддержку Ленина любым его «распоряжениям или действиям на фронте» (Троцкий. «Преступления Сталина», с. 271).
«Завещание», отмечая ошибки Троцкого, Зиновьева, Каменева, оставляло вместе с тем им «шанс» на будущие руководящие роли в государстве: «Октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева (когда они выдали печатно дату переворота. — М. Я.), конечно, не являлся случайностью, но что он так же мало может «быть ставим им в вину лично, как небольшевизм Троцкому». Почему-то другим («попам», «белогвардейцам», «черносотенцам» и т. д.) Ленин ставил «в вину лично», хотя за ними стояли многомиллионные массы.
Нынешние апологеты троцкизма расхваливают «мудрость» Ильича, который, предлагая сместить Сталина с поста Генсека, не называл конкретно, кто может заменить его, а предполагает «коллективного вождя тончайшего слоя старой гвардии». То есть на практике тех же троцкистов, зиновьевцев, каменевых.
Поклонники Троцкого, Зиновьева (из числа прошлых и нынешних историков, публицистов) исписали возы бумаги, чтобы показать, какая невиданная жажда власти двигала Сталиным, какое коварство проявлял он на пути к ней, какие страдания причинил азиат-тиран невинным интеллигентам-оппозиционерам.
Приведенные в данной книге документы с настоятельными просьбами Сталина об отставке несколько не в ладу с его «жаждой власти» (тогда еще не было никакого «культа личности», и эти заявления об отставке чреваты были большим риском).
А как с «жаждой власти» обстоят дела у оппозиционеров? Троцкий в той же книге «Преступления Сталина» пишет (в главе «Жажда власти»): «Когда в начале 1926 года «новая оппозиция» (Зиновьев, Каменев и др.) вступила со мной и моими друзьями в переговоры о совместных действиях, Каменев говорил мне в первой беседе с глазу на глаз: «Блок осуществим, разумеется, лишь в том случае, если вы намерены вести борьбу за власть». «Как только вы появитесь на трибуне рука об руку с Зиновьевым, — говорил мне Каменев, — партия скажет: «Вот Центральный Комитет! Вот правительство!» Уже в течение ближайших полутора лет ход внутрипартийной борьбы развеял иллюзии Зиновьева и Каменева насчет скорого возвращения к власти… «Раз нет возможности вырвать власть у правящей ныне группы, — заявил Каменев, — остается одно: вернуться в общую упряжку. К тому же заключению… пришел и Зиновьев».
Троцкий, судя по его признанию, не разделял иллюзий своих соратников насчет быстрого возвращения власти. Он рассчитывал на другое: «Надо было воспитывать новые кадры и ждать дальнейшего развития событий».
Троцкий пишет, что к трехлетию оппозиционной борьбы (1923–1926) «наша группа («троцкисты») успела… выработать уже довольно законченное представление о второй, термидорианской главе революции, о растущем разладе между бюрократией и народом, о национальном перерождении правящего слоя, о глубоком влиянии на судьбы СССР поражения мирового пролетариата» (73). Это те пункты, которые Троцкий будет бесконечно повторять вплоть до конца своей жизни (убит в 1940 г.). Термидор (месяц нового французского календаря после революции 1789 года, когда был положен конец якобинской диктатуре) стало любимым словом Троцкого, Зиновьева и К°, когда, теряя власть, они заговорили о «перерождении революции», о растущей власти бюрократии, о сползании мировой революции в национальное болото и т. д. (Зиновьев уточнял «термидор»: «Что это как не явно термидорианская, чтобы не сказать черносотенная реакция?») Сталина Троцкий честит как «производное аппарата», как продукт партийного бюрократизма. И кто же говорит об этом? Тот самый Лев Давидович, который первым начал использовать громадный аппарат для вождистского самоутверждения, окружив себя охраной в пятьсот «кожанок», легионом помощников, секретарей, литературных сотрудников — «писателей», которые под руководством Глазмана, Сермукса, Познанского готовили для него материал для статей, речей, книг. Коллективным «ударным трудом» во главе с Ленцинером (за что его благодарил не раз в печати автор) было подготовлено собрание сочинений Троцкого. И в быту не скромничал Лев Давидович, вселившись по-барски в Архангельском, под Москвой. Грандиозная аппаратная идеологическая обслуга была и у хозяина северной столицы Зиновьева, известного не только своими расстрельными кровавыми оргиями, но и лукулловыми пирами во времена голода, Каменева с его знаменитым тогда на всю Москву коньячным подвалом. Поэт В. Ходасевич оставил примечательные подробности своего посещения кремлевской квартиры Каменевых в один из зимних вечеров (кажется, в 1920 году), с чаепитием из царской, с орлами, посуды, и одновременной ханжеской демонстрацией женой Каменева (сестрой Троцкого) «пролетарского аскетизма» в виде нарочито скудного угощения грязноватыми (под революционных матросов) кусками сахара и т. д. В действительности же «вожди пролетариата» не забывали ни о себе, ни-о своих домочадцах, пользуясь отменным харчем, лучшими санаториями, услугами иностранных врачей. И на фоне этого всеобщего руководящего процветания казусом могло быть то, о чем писал сбежавший за границу Ф. Раскольников: «В домашнем быту Сталин — человек с потребностью ссыльнопоселенца. Он живет очень скромно и просто, потому что с фанатизмом аскета презирает жизненные блага: ни жизненные удобства, еда его просто не интересуют».
Живя двойной моралью, трудно ожидать успеха от обвинения других в «термидоринстве», перерождении, бюрократизме, тоталитаризме, в отрыве от народа, так же, как набив руку на кровавом проведении «диктатуры пролетариата», цинично вещать патетически об опасности «зажима внутрипартийной демократии», как это делал Троцкий. Эмигрант, рванувшийся в Россию после февраля 1917 года (до этого двенадцать лет жил в Америке), ставший большевиком по сути из меньшевика всего за несколько месяцев до Октябрьского переворота, Троцкий, облеченный полным доверием Ленина, упивался кровью гражданской войны в ненавистной ему России и почувствовал себя не у дел, когда в ней по окончании войны наметилась восстановительная политика. Международный авантюрист, ловкий игрок на митинговых инстинктах массы, эффектный герой на час и палач, разжигатель «перманентной» распри в чужом народе — этот знаменитый революционер обнаружил совершеннейшую неспособность в новых мирных условиях к организаторской, государственной деятельности.
Литература последнего времени о Сталине довольно однотипна: будто скованные взглядом Горгоны, авторы уже не видят ничего, кроме ужаса, исходящего от него. Следуя в оценке Сталина Троцкому, они вроде бы забыли о некоей его дипломатической оговорочке в отношении своего грозного соперника. Ненавидя как никто другой Сталина, Лев Давидович порой берет, однако, себя в руки, чтобы «не опускаясь до личного», «по-марксистски» подчеркнуть, что дело не в Сталине, а в бюрократическом режиме, в аппарате, на котором тот держится. Конечно же, все дело для Троцкого было именно в Сталине (недаром вся жизнь его после изгнания из Советской России питалась, пожалуй, единственным горючим — ненавистью к Сталину, к его «социализму в одной, отдельно взятой стране»), но он достаточно умен, чтобы этого вслух не говорить. Последователи же Льва Давидовича все валят исключительно на одного Сталина, не понимая или не желая понять, что их кумир вместе с «Ильичем» в гораздо большей степени, чем Сталин, подготовили ненавистную им «тоталитарную», «командно-бюрократическую» систему.
* * *
Предстоит еще осмыслить историческую роль Сталина в российской государственности. Непреклонным государственником он был уже в то предоктябрьское время, когда всякого рода космополитические партии жаждали расчленения России, превращения ее в костер мировой революции. В опубликованной в конце марта 1917 года статье «Против Федерализма» (соч., т. 3, с. 23–28) Сталин обратил внимание на статейку некоего Иос. Окулича «Россия — союз областей», в которой предлагается «ни больше ни меньше, как превращение России в «Союз областей», — федеральное государство». При этом автор статейки ссылается на опыт государственного строя Соединенных Штатов Америки. Но, как показывает Сталин, в Америке «развитие шло от независимых областей через их федерацию к унитарному государству», и вообще «тенденция развития идет не в пользу федерации, а против нее. Федерация есть переходная форма. «То же самое (история превращения федерации в унитарное государство) — в Канаде, Швейцарии. «Мы не можем не считаться с этой тенденцией, если не беремся, конечно, повернуть назад колесо истории. Но из этого следует, что неразумно добиваться для России Федерации, самой жизнью обреченной на исчезновение».
В отличие от Ленина, ратовавшего в основном за федерализм («Государство и революция»), Сталин был за унитарное (слитное) государство с сильной центральной властью. Не принимал Сталин и ленинской теории «отмирания» государства при социализме. На обложке той же работы Ленина «Государство и революция», вышедшей в 1923 году, он написал: «Теория изживания (государства) есть гиблая теория». Опять-таки в противовес Ленину, который придерживался «механической» теории государства (первичность в данном случае класса перед государством), Сталин был сторонником «органического» развития государства как целого, которое вбирает в себя и подчиняет себе все его составляющие (личность, классы и т. д.).
Отношение к государственности, утверждение ее или отрицание — вот, собственно, то, что разделяло пропастью Сталина и «ленинскую гвардию». Знаменитый спор между ними — о возможности или невозможности построения социализма в одной, отдельно взятой стране — сводился, в сущности, все к тому же: быть ли стране (после октябрьского переворота) независимой, не лишенной исторической перспективы, как за это ратовал Сталин, или обречь ее на капитулянтство в окружении враждебного западного капиталистического мира, поставить ее в полную зависимость от «мировой революции». Троцкий и его сообщники не могли примириться с той мыслью, что сокрушенная революцией Россия может существовать как самостоятельное государство, независимо от того, будут или не будут революции в других странах. Сталин же, в отличие от «старой гвардии», свою судьбу уже тогда связал с судьбой государства, государства самостоятельного, которое должно укрепляться, чтобы защитить себя от врагов, внешних и внутренних. И в этом он нашел инстинктивное понимание у массы партийцев, поддержавших именно его, а не международных революционеров-троцких.
Рискованно, конечно, «русифицировать» ту государственность, которую создавал и укреплял Сталин. Сам он в начале 30-х годов (в беседе с писателем Людвигом) говорил о современном государстве не как «национальном», а как о «социалистическом». Но объективно восстанавливаемая великая держава была преемницей Российской империи. Ревниво окидывал он историческим взглядом владения в шестую часть земли, помня каждую пядь ее, освобожденную, отвоеванную, освоенную предками. Перед войной он вернул то на Балтике, что стоило Ивану Грозному двадцатипятилетней Ливонской войны и что временно было от России отторгнуто. Кстати, и до Ивана Грозного в летописях Ливония всегда называлась русской землей.
М. Джилас в своих воспоминаниях о встречах со Сталиным рассказывает, как, остановившись перед картой мира, на которой Советский Союз был обозначен красным цветом, Сталин, проведя рукой по нему, воскликнул в адрес американцев и англичан:
— Никогда они не смирятся с тем, чтобы такое пространство было красным — никогда, никогда!
Адмирал Исаков приводит удивительный разговор со Сталиным перед войной о Южном Сахалине, который тогда еще не был возвращен России и без которого нашему флоту не было выхода в мировой океан. «Подождите, будет у нас Южный Сахалин», — сказал тогда Сталин, что было воспринято адмиралом как шутка. «Этот разговор вспомнился мне потом, в сорок пятом году».
Видевший Сталина югославский генерал сказал о нем: «Весь его облик был таков, что вызывал уважение к государству». В воспоминаниях, высказываниях о нем руководителей разных стран, встречавшихся с ним, встает образ человека, производящего огромное впечатление своей государственной мудростью, величием своей личности. Читая стенографические записи его переговоров с главами правительства США, Англии на Тегеранской, Ялтинской, Потсдамской (Берлинской) конференциях, поражаешься той глубине понимания обсуждаемых вопросов, силе логики, непреклонности, с которыми он защищает интересы своего государства. Это было видно и мировой общественности. Так, де Голль писал о «просочившихся сведениях» о Тегеранской конференции: «Сталин разговаривал там как человек, имеющий право требовать отчета. Не открывая двум другим участникам конференции русских планов, он добился того, что они изложили ему свои планы и внесли в них поправки согласно его требованиям».
Интересы государства прежде всего определяли его отношение к людям, отодвигая на задний план личные моменты. Молотов вспоминал, как резко оборвалось прежнее доверие Сталина к нему, как только тот узнал об антигосударственных действиях его жены Полины Жемчужиной,
На пленуме после XIX съезда партии (в конце 1952 г.) Сталин гневно выступал против Молотова. Писатель К. Симонов, присутствовавший на этом пленуме, оставил смутные, не очень внятные воспоминания об этом выступлении (непонятно, о чем говорил Сталин). Сам Молотов проясняет, что сталинский гнев был вызван отрицательным отношением к нему из-за «недоверия к его жене, недоверия к сионистским кругам».
Хрущев много пишет о том животном страхе, который он испытывал при Сталине, ожидая от него ареста, расправы. В данном случае страх, конечно, был оправданным, ибо за преступлением (то же хрущевское участие в репрессиях, а затем новочеркасская бойня) всегда стоит страх возмездия (не важно, кто орудие его). Но если говорить о страхе «культовом» — то он вселился в людей задолго до «тирании Сталина». Григорий Мелехов в «Тихом Доне», вернувшийся с гражданской войны на хутор, бесстрашный в бою, испытывает отвратительный для него самого липкий страх, когда он — бывший офицер — получает повестку явиться для проверки к местным военным властям. Страх испытывали десятки тысяч священников, когда Ленин в закрытом письме в Политбюро требовал массового расстрела «попов», дабы на десятилетия навести на них ужас. Массовым страхом пронизана была жизнь той десятой части населения (множество миллионов людей), которую Зиновьев требовал расстрелять тех, «кто не с нами». Вряд ли и ныне новое поколение казаков изжило тот страх, который передался от дедов, жертв свердловско-троцкистского «расказачивания», рассчитанного на коренное истребление его. Страхом был отравлен сам воздух страны, и здесь уже мало что зависело от воли одного человека. Это как в «Войне и мире» — Пьер Безухов, услышав барабанную дробь — сигнал к расстрелу французами русских пленных — с ужасом чувствует, что некие непонятные, мистические силы вступили в действие, и никто, никакая сила не может остановить того, что должно произойти.
Как во всем трагическом, и в страхе эпохи были гримасы, порожденные той революционной свободой, которую так жаждали ее дети. В одном из изданий («Новый журнал», № 186, 1992) читатель узнает о своеобразном «феномене страха»: «Круг гомосексуальных связей Мейерхольда был достаточно широк… В старой России свобода и нетривиальность сексуальной жизни не поощрялись. Возможно, Мейерхольд связывал с большевистским переворотом выход в царство подлинной свободы, в том числе творческой, в том числе и сексуальной. Он не мог предположить, что этот переворот принесет еще большую несвободу, закрепощение всех и каждого, что гомосексуализм будет преследоваться как уголовное или даже государственное преступление… В последние годы им владел, помимо всего прочего, и страх за гомосексуализм».
Страх этот довольно обоснован, если учесть, что сам Сталин был беспощаден к гомосексуалистам (которых он называл «мерзавцами»), видя в них действительно опасных для духовного здоровья нации извращенцев. Известно, что отмененный при Ленине дореволюционный закон об уголовном преследовании гомосексуалистов впоследствии Сталиным был восстановлен. В газете «Комсомольская правда» несколько лет тому назад было опубликовано интервью с неким президентом английского клуба гомосексуалистов, который утверждал, что Сталин уничтожил гомосексуалистов из числа членов Политбюро и верхушки Красной Армии.
Были и страхи искусственные, нагнетавшиеся в политических, иных целях. Таков был раздуваемый «ленинской гвардией» страх «русского шовинизма», антисемитизма.
Любопытно, что в Троцком, любившем изрекать, что он не еврей, а коммунист, остро взыгрывали племенные эмоции. Победу Сталина и его сторонников над оппозицией он объяснил их антисемитизмом (Статья «Термидор и антисемитизм» в книге «Преступления Сталина»).
* * *
На судебных процессах по делу троцкистско-зиновьевского блока в тридцатых годах много говорилось о том, что его участники являлись шпионами, агентами иностранных государств. Известно, что к власти большевики пришли как агенты враждебных России государств, прежде всего кайзеровской Германии, ее генерального штаба. Активнейшую роль в планах развала России играл Парвус — выходец из России, получивший подданство Германии, автор «перманентной революции», наставник Ленина, Троцкого. Его программа разрушения России путем организации революционных выступлений щедро финансировалась международным капиталом. В 1905 году на деньги японцев Парвус прибывает в Петербург, вместе с Троцким руководит Петербургским Советом рабочих депутатов. На японские же деньги проводится Лениным третий съезд РСДРП, издается «Искра».
Колоссальные суммы для большевиков шли из Германии. С октябрьским переворотом немецкие власти потребовали от своих агентов немедленного расчета, в результате чего Россия оказалась экономически закабаленной и поставленной на колени перед Брестским миром.
Сила Сталина была в том, что он, в отличие от эмигрантской «ленинской гвардии», был непричастен к агентурным зарубежным связям, он знал, с кем имеет дело. Как говорится в примечании к словам Троцкого о якобы необоснованном обвинении «большевиков-ленинцев» в шпионаже: «Но именно потому, что обвинения (в шпионаже. — М.Л.), выдвинутые Временным правительством в 1917 году были по большей части справедливы, Сталин знал, в чем обвинять арестованных, а арестованные знали, что их есть в чем обвинять» (Л. Троцкий, «Преступления Сталина», М., 1992, с. 288).
Писатель Фейхтвангер в своей книге «Москва. 1937 год» объяснил, почему троцкисты стали шпионами. Потерпевший поражение в борьбе со Сталиным, изгнанный из страны, снедаемый ненавистью к своему сопернику, к России («Русским патриотом Троцкий не был никогда»), Троцкий, по словам писателя, поставил главной целью «любой ценой» «возвращение к власти». Ради этого он пошел на договор с фашистами, как это следует из его беседы с немецким писателем Эмилем Людвигом в 1931 году, а также из других, приводимых Фейхтвангером фактов. Призыв Троцкого «убрать Сталина» («Бюллетень оппозиции», март 1932 г.) обернулся впоследствии бумерангом — убийством самого подстрекателя. (Кстати, и сын Троцкого Лев Седов взывал за границей к расправе над Сталиным: «Тиран заслуживает того, чтобы быть сраженным, как тиран».) Но в чем видел Фейхтвангер неопровержимый аргумент в пользу обвинения троцкистов в государственной измене, шпионаже, подрывной деятельности? «Большинство этих обвиняемых были в первую очередь конспираторами, революционерами; всю свою жизнь они были страстными бунтовщиками и сторонниками переворота — в этом было их призвание». Опасность их тем более велика, что сброшенные с самых высоких постов (члены Политбюро, ЦК), они по свойству своих властолюбивых, мстительных натур, избраннической надменности никогда не примирятся с положением низвергнутых (как говорил тот же Радек: «Никто не может быть опаснее офицера, с которого сорвали погоны»). Надо отдать должное Фейхтвангеру, увидевшему причину процесса в возникшей тогда непосредственной угрозе со стороны фашизма. В этом, видимо, и разгадка того, что Фейхтвангер взял сторону не троцкистов, а
Сталина, в котором, как в руководителе страны, видел защитника еврейства в будущей войне с Германией. «Раньше троцкисты были менее опасны, их можно было прощать, в худшем случае — ссылать… Теперь, непосредственно накануне войны, такое мягкосердечие нельзя было себе позволить. Раскол, фракционность, не имеющие серьезного значения в мирной обстановке, могут в условиях войны представить огромную опасность».
И действительно, еще в конце двадцатых годов Троцкий запустил в оборот так называемый «тезис Клемансо», французского лидера радикалов, который сеял пораженческие настроения, когда немцы стояли в 80 км от Парижа. Под лозунгом «свободы критики» и в военное время, Троцкий угрожал (в письме в ЦКК), что в случае приближения вражеских войск к Москве оппозиция будет добиваться свержения существующей власти. Близко стоявший к Сталину Молотов до конца дней своих считал (выражая, конечно же, и убеждение Сталина), что «мы обязаны тридцать седьмому году тем, что у нас во время войны не было пятой колонны» («Сто сорок бесед с Молотовым». Дневник Ф. Чуева. М., 1991). Именно в том же тридцать седьмом году, в день двадцатилетия Советской власти, на обеде у Ворошилова Сталин произнес беспощадные слова о том, что всякий, кто намеревается разрушить наше государство, будь он и старым большевиком — будет истребляться вместе со своей семьей и всем родом.
И только нынешние разрушители нашего государства могли реабилитировать этих заговорщиков. Кстати, о реабилитации. Молотов в своих беседах с Ф. Чуевым (поражающий иногда окаменелостью своих взглядов, вроде слов о взорванном храме Христа Спасителя: «Да ну его к черту!») очень убедителен в таком эпизоде: «Ко мне подошел один гражданин, автор книжки о Тухачевском. Я ему: «А вы читали о процессах?» — «Нет». Вот тебе и автор. «Он ведь реабилитирован». — «Да, реабилитирован, но… А о процессах вы читали? Есть стенограммы процессов, это документы, а где документы по реабилитации?» Глаза выпучил». Таким же методом «реабилитированы» все троцкисты-зиновьевцы. В бывшем КГБ еще при Андропове имелись сведения об «агентах влияния», орудующих в нашем государстве в интересах Америки. Список агентов так и не был обнародован, хотя вопрос о них ставился новым руководством КГБ перед Горбачевым, который в своем публичном выступлении заявил, что он отверг обвинения потому, что не хотел повторения тридцать седьмого года. Сам того не подозревая, Горбачев только подтвердил, каким спасительным для государства был тридцать седьмой, не допустивший того, что произошло теперь — государственный переворот с захватом власти внуками «жертв» тридцать седьмого года, американо-израильскими агентами, не скрывающими уже теперь (как не скрывается и легализованный шпионаж), что «перестройка» задумана и совершена в интересах Запада для экономического, национального, государственного закабаления России.
* * *
В середине, во второй половине тридцатых годов в идеологической жизни страны происходили примечательные события. В июле 1934 года Сталиным было написано письмо, адресованное членам Политбюро, — «О статье Энгельса «Внешняя политика русского царизма». Автор письма критиковал Энгельса за «русофобство», за его стремление представить внешнюю политику России в XIX веке как более реакционную, завоевательную, чем политика Англии, Франции и особенно Германии. Определился явный поворот руководителя партии от идеологии Коммунистического Интернационала («лавочки», по его словам) к национально-государственной политике. Тогда же был объявлен конкурс на учебник по истории СССР, за ходом которого внимательно следил сам Сталин, читая макеты подготовленных учебников, делал свои замечания. Так, прочитав учебник, написанный группой И. И. Минца, на полях тех страниц, где в вульгарно-социологическом духе Покровского деятельность ополчения Минина и Пожарского характеризовалась как контрреволюционная, Сталин с издевкой написал: «Что же, поляки, шведы были революционерами? Ха-ха! Идиотизм!» Член жюри конкурса (под председательством Жданова) Бухарин необходимость учебника видел в показе «образования и развития государства Российского» как некоего целого, как «тюрьмы народов». Исходившие от Сталина и Жданова указания касались таких вопросов, как недопустимость для историков следовать вульгарно-классовой схеме Покровского, антиисторической точке зрения на принятие христианства в древней Руси (игнорирующей исторически-культурное значение этого события), на «собирание Руси», образование и укрепление Московского княжества, значение Петровских реформ, воссоединение Украины с Россией, добровольное вхождение Грузии в состав России и т. д. — во всем этом сквозной проходила идея российской государственности. Утвержденный в июле 1937 года учебник по истории СССР А. Шестакова ориентировал предвоенное и последующие поколения на преемственность старой государственности в единстве с социализмом.
Борясь практически со сторонниками троцкистской «перманентной революции», Сталин много внимания уделял и теоретическому обоснованию того, что можно назвать государственно-эволюционным развитием. Особенно это проявилось в последние годы его жизни. Так, в статьях о языкознании в 1950 году Сталин, отвергая «теорию взрывов» в развитии языка, подчеркнул, что решающую роль в развитии играет постепенное накопление мелких изменений. Этой эволюционной идее он придавал универсальное значение.
И в проблемах социализма Сталин, как это не покажется странным его противникам, не был твердокаменным догматиком. М. Джилас приводит следующие его слова при встрече с югославами в послевоенное время: «В какой-то момент Тито сказал, что в социализме существуют новые явления и что социализм проявляет себя по-иному, чем прежде, на что Сталин заявил:
«Сегодня социализм возможен и при английской монархии. Революция теперь нужна не повсюду. Тут недавно у меня была делегация британских лейбористов, и мы говорили как раз об этом. Да, есть много нового. Да, даже и при английском короле возможен социализм».
«Как известно, Сталин никогда открыто не становился на такую точку зрения», — замечает автор, и это весьма знаменательно, свидетельствуя о том, сколько скрытого, загадочного «невысказанного» было в этой личности, ломавшего, как никто из марксистов, оковы марксизма, когда они не отвечали исторической действительности, государственным интересам страны.
Одним из главных признаков тоталитаризма его исследователи считают: 1) стремление контролировать не только действия, но и мысли, сознание населения; 2) способность создавать для себя массовую поддержку во имя «тотальной», «общенациональной», идеологической цели. С этой точки зрения ни одна, пожалуй, страна не подходит под определение «тоталитарной», как США с их хваленой демократией, «правами человека», узурпацией право судьи называть другую страну «империей зла» и т. д. — стоит только вспомнить недавнюю «Бурю в пустыне» — войну в Ираке, с истреблением сотен тысяч мирных жителей, с математически точным попаданием в детский госпиталь, больницы — при «патриотическом» подъеме американского населения. Как должное был встречен в Америке расстрел парламента в Москве, никакого протеста не вызывает военное вмешательство НАТО во внутренние дела бывшей Югославии.
И, конечно, не было в истории тоталитаризма более зловещего, чем тот, который несет в себе мировое правительство, который все более становится реальностью. При нем во имя «мировой свободы» контролируемому во всем человеку некуда будет деться на земле без границ, без нации.
Но есть еще проблема тоталитаризма, от которой не уйти «свободному» Западу. Это — нравственный релятивизм, духовный «плюрализм», религиозная безответственность. Один из американских ученых об этом пишет:
«Разрушение абсолютного принципа ответственности перед Творцом в немалой степени способствовало созданию современного государства. Большинство современных государств не считает себя ответственными ни перед кем. С этой точки зрения всякое государство становится авторитарным, а потому и тоталитарным».
Известно, что причиной утверждения тоталитаризма является кризис либеральной демократии. Характерно, что к началу Второй мировой войны в 17 из 27 европейских государств установились тоталитарные, авторитарные, диктаторские режимы. Некоторые объясняют успех тоталитаризма мифологизированностью массового сознания (близкому к религиозно-догматическому). Так или иначе, но та основа, на которой должна держаться либеральная демократия — «свобода личности», атомизированность общества — обращается в песок в критические для нации времена, и благо, если народ находит в себе здоровые силы, чтобы выйти из состояния духовной энтропии.
* * *
Великая Отечественная война 1941–1945 годов против гитлеровской Германии — это и великая трагедия, и величайшая героическая история нашего народа. Время только с большей очевидностью выявляет величие народного подвига. Какая-нибудь неделя потребовалась немцам для того, чтобы оккупировать Польшу (не говоря уже о других, более мелких европейских странах). Всего с месяц оказалось достаточным, чтобы пала Франция. Хваленая демократия, как продажная, растленная девка, расстелилась перед Гитлером (и этот позор забыт на Западе, с отнятой памятью до поры до времени купающемся в своей самодовольной цивилизации). И, только вторгшись в Россию, гитлеровские орды застряли в ее пространствах и были разгромлены.
Да, это была великая трагедия. Отступления первых месяцев войны с неисчислимыми потерями войск и техники. Ката строфы на Западном фронте в самом начале войны, под Киевом впоследствии под Харьковом, в Крыму с разгромом целых фронтов. К февралю 1942 года число наших пленных было свыше трех миллионов. Последствия наших потерь в войне (до сих пор так и не установленных при обычно называемых 20–25 миллионах!), последствия самой войны для нашего народа так сокрушительны, что они сказываются до сих пор на новых поколениях (с ослабленными биологическими, духовными генами).
Историки еще не сказали своего основательного слова о войне. В «доперестроечные» времена официальная историография, кажется, не столько была занята серьезным исследованием реальностей войны, сколько услужением «вождям» (вроде прославления мифических заслуг Хрущева на Юго-Западном фронте, Брежнева на «Малой земле», Андропова в партизанском движении в Карелии).
Теперь времена «культа» вроде бы прошли, но в ходу другая ложь — еще более партийно-тенденциозная, на этот раз «демократическая».
Разноречивые мнения существуют о предвоенной политике Сталина, о договоре с Гитлером, о степени подготовленности страны к войне, о персональной вине за катастрофы в начале войны. Сталину ставится в вину (и не без основания) жестокость в отношении наших военнопленных, в которых несправедливо, чуть ли не поголовно видели изменников Родине. Мучительно и сознание, какой ценой досталась нам Победа. То, что сам Сталин, провозглашая после Победы тост за русский народ, назвал ошибками правительства в начале войны, стоило громадных жертв, потерь. Но о «необъятных трудах» Сталина в годы Отечественной войны говорил Патриарх Русской Православной Церкви Сергий, и можно сказать, что без этих трудов еще неизвестно, какой бы был итог войны.
Видимо, еще не пришло время для, так сказать, спокойного, исторического взгляда на личность Сталина, и слишком много страстного, политического, личного привносится в оценку его деятельности, в том числе во время войны. Ну хотя бы пущенная Хрущевым сплетня с трибуны XX съезда партии (в 1956 году, в докладе о культе личности), что Сталин руководил боевыми операциями якобы по глобусу. Эту нелепость опровергли маршалы Жуков, Василевский, высоко оценившие Сталина как Верховного Главнокомандующего, глубоко разбиравшегося, по их словам, в военной стратегии, в оперативном искусстве.
При встрече со Сталиным У. Черчилля поразил факт, о котором он вспоминает в своих мемуарах. Во время своего приезда в Москву осенью 1941 года английский премьер сообщил Сталину о готовящейся англичанами и американцами операции «Торч».
Сталин внезапно оценил стратегические преимущества этой операции, перечислив доводы в ее пользу. «Это замечательное заявление произвело на меня глубокое впечатление… Очень немногие из живущих людей могли бы в несколько минут понять соображения, над которыми мы так настойчиво бились на протяжении ряда месяцев. Он все это оценил молниеносно».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.