Третий вояж «графа Люксембургского»
Третий вояж «графа Люксембургского»
Среди разведчиков-одиночек порой встречались люди разговорчивые, даже весельчаки. Как тот авантюрного вида парень, «граф Люксембургский», которого приняли на борт на подмосковном аэродроме Астафьеве. Впрочем, себя он никак не назвал — видно, хорошим людям врать не хотел, зачем забивать голову чепухой? Накануне его появления командира экипажа Кудряшова и штурмана Румянцева вызвали в штаб, дали задание: произвести выброску парашютиста в глубокий тыл противника, в западной части Румынии, неподалеку от города Крайова. Командир и штурман переглянулись: раз посылают бомбардировщик в такой дальний рейс ради одного-единственного пассажира, значит, повезут они какого-то «профессора», мастера экстра-класса.
Начали составлять маршрут, рассчитывать инженерно-штурманский график полета. У радиоразведчиков запаслись свежими частотами широковещательных радиостанций европейских столиц. Синоптики сообщили, что прогноз на завтрашний день очень плохой: сплошная облачность почти над всей Восточной Европой, над Трансильванскими Альпами — грозы. И только по югу Болгарии погода ожидается чуть лучше. Это означало, что запас топлива надо брать побольше — на случай обхода грозового фронта. Но нет худа без добра. При сложных метеоусловиях над горами встреча с истребителями представлялась маловероятной. Все-таки пилоту одноместного самолета ночью в такой ситуации разобраться трудно. Летчик-истребитель — он и пилот, и штурман, и радист, и стрелок в едином лице. А бомбардировщик — это корабль, коллектив. И каждый в своем деле дока. Маршрут рассчитали так, чтобы районы Плоешти и Бухареста с их мощной ПВО обойти вначале с севера, а на обратном пути с юга. Основная сложность — навигационная, тут штурману придется трудиться в поте лица, так как полет предполагался в основном вне видимости земли. Правда, в этом хорошем плане не хватало, как ни пересчитывали, темного времени. На пределе был и запас горючего, дополнительный бак, подвешенный над бомболюком, оказывался недостаточным. Поэтому решили использовать аэродром подскока в районе Курска, у самой линии фронта.
К октябрю 1943 года экипаж Кудряшова пользовался большим авторитетом по части «темных перевозок». И это звучало высшей похвалой. «Умеют, черти, сбрасывать…» — подтверждал майор-контрразведчик. Тем не менее. Смирнов не удержался, шепнул Саденову: «Вы за этим парнем ухаживайте — он для нас очень ценный…» А с виду человек как человек: роста среднего, моложавый, лицо невыразительное, такого увидишь в толпе — ни за что не запомнишь, а в комбинезоне так и вовсе как все парашютисты.
Пасмурный день близился к вечеру, когда приземлились под Курском. Все было тихо на прифронтовом аэродроме, однако летчики чувствовали, что сигнал о них прошел на серьезном уровне. Едва они сели, к бомбардировщику тотчас подкатили два бензовоза. В конце взлетной полосы стояли наготове две «аэрокобры» — дежурные истребители ПВО. Пара других барражировала — гудела в высоте. Аэродромные механики делали свое дело, но держались на почтительной дистанции. По всему видно было, что предупреждены строго: близко не подходить, глаз не пялить, с экипажем не разговаривать!.. Механики все закончили так быстро, что оставалось время для отдыха.
Как всегда во время заправки экипаж покинул свои места и расположился на пожелтелой траве, стараясь расслабиться и не думать о предстоящем. Вместе с летчиками вышел и «профессор». Был это человек еще молодой, крепкого телосложения, с переменчивым взглядом — то сонным, потухшим, то вдруг острым, озороватым. Чувствовалось, что характер у него компанейский, хоть поначалу он помалкивал И только приглядывался.
— Говорят, погода на трассе скверная? — обратился он к командиру. — Терпеть не могу болтанки.
— Покачает сегодня. — подтвердил Кудряшов. — Грозовой фронт широкий, придется его прокалывать.
И засмеялся: — Так что тело довезу, а за душу не ручаюсь…
Засмеялся и разведчик. Ему по нраву пришлась прямая и свободная манера общения летчиков. Но нельзя было определить по внешности, кто он: русский, украинец, немец, поляк, а может, англичанин или француз. Его явно забавляло молчаливое любопытство пилотов, и он время от времени, очевидно, нарочно, подкидывал им новую загадку. Заговорили, например, о дежурных аэрокобрах, он, словно нечаянно, обмолвился как-то заморожено, на английский манер, этак «ир-коур»… И еще добавил, что американская «кобра» — машина сильная, но ревнивая — не любит, когда ее покидают в воздухе — нередко калечит летчика стабилизатором. А когда Кудряшов назвал штурмана Жаном, удивленно вскинул брови:
— Жан? Что, из эскадрильи «Нормандия»? — да так живо, что показалось, готов в мгновение превратиться во француза — галантного парижанина.
Румянцев принялся объяснять, что это не имя, а прозвище, и вообще-то в училище его прозвали не Жан, а Джан — друг. Разведчик расхохотался, бормоча про себя что-то, похоже, на армянском, и заметил, что прозвище не случайное, — в чертах лица штурмана определенно есть нечто от южанина.
— А вот вы на кого похожи, не пойму, — не удержался Румянцев.
— Как это?! — удивился незнакомец, и глаза его засветились надменностью. — Разве в задании не указана точка? Там наше родовое имение, отец мой прежде был министром путей сообщения. Я офицер…
— Ага, — ухмыльнулся Кудряшов, отворачиваясь. — Прямо граф Люксембургский! Вот артист, вот плетет!..
— Ну и работа у вас! — восхитился Румянцев и стал говорить, что поражается спокойствию и выдержке разведчика.
Незнакомец покачал головой.
— Это я удивляюсь вашей смелости, — с искренностью ответил он, вновь превратившись в чуть наивного, романтически настроенного, своего в доску парня. — Ведь, случись, не дай Бог, подобьют самолет, мне легче уйти. Если, конечно, сразу, с парашютом не захватят. Я знаю местный язык, обычаи — растворюсь бесследно — ищи-свищи меня. А вот для тех, кто летает по спецзаданиям, плен страшнее смерти, — запытают, замучат. Вам остается только одно — принять неравный бой, а последнюю пулю — себе. И так при каждом вылете. Штурман с ним не согласился.
— Мы-то, — сказал он, — когда вернемся из рейса, можем расслабиться среди своих, дать отдых нервам, а вам и днем и ночью надо быть начеку…
Кудряшов приподнялся на локте.
— Кусан! — крикнул он. Второй пилот Саденов выглянул из люка. — Там у меня в сумке папиросы, кинь, будь другом.
— Кусан… — задумчиво проговорил незнакомец. — По-арабски это означает «мудрый».
— И очень строгий, — подхватил Кудряшов. — Я его побаиваюсь, потому что не знаю — когда он доволен, а когда сердится. Он, бывает, что и дерется….
Саденов вновь появился в проеме люка и, окликнув, бросил в руки командиру бело-голубую коробку. Это были редкостные тогда папиросы «Казбек», которые выдавались летчикам в качестве особого презента после полетов на спецзадания.
— Угощайтесь, — протянул командир раскрытую коробку. Но разведчик неожиданно отказался.
— Вы что, хотите, чтобы меня на такой мелочи поймали? — тусклым голосом проговорил он. — Табачный запах очень долго держится. А есть люди с поразительным нюхом на чужой сорт табака. Особенно женщины…
Незнакомец достал из-под комбинезона пачку «своих» сигарет марки «Плюгар» и закурил, как показалось, без удовольствия. Но в долгу не остался — подарил фляжку со спиртом с наказом выпить потом среди своих.
В сумерках — взлет. Фронт близко, поэтому набор высоты производили над аэродромом до входа в облачность, и уже вслепую легли на курс. Вскоре стало заметно отраженное в облаках зарево пожарищ — линия фронта. Потом все померкло — не видно ни земли, ни звезд. Где мы? Это знает только штурман. Он пеленгует широковещательные станции Бухареста, Будапешта, Белграда, уточняя курс следования и путевую скорость.
В гуле и кажущейся неподвижности самолет все сильнее потряхивает. Консоли плоскостей и винты моторов начинают светиться от статических электроразрядов. Тряска беспорядочная, как на ухабах, и такой силы, что штурвал врывает из рук. У пилотов руки трясутся от напряжения, пот заливает лицо. Зеленоватые змейки сбегают по консолям. «Держись, Кусан, — сквозь зубы роняет командир, — а то еще из кабины вытряхнет». Тряска вдруг прекращается, переходит в качку, а фонарь пилотской кабины покрывается коркой молочного цвета. Обледенение… Впереди и слева нарастают всплески грозовых разрядов. Радиокомпас приходится отключить. Самолет все сильнее раскачивает и бросает в неопределенных направлениях. Как там здоровье «графа»? Он говорил, что плохо переносит болтанку. Но сейчас не до него. Кудряшову и Саденову трудно выдерживать курс, который по графику задает штурман. Решено обойти грозу с северо-запада с набором высоты. От груза льда самолету тяжело, и все в экипаже угрюмо молчат, как будто на своих плечах поднимают машину. На высоте 5500 метров стрелки докладывают, что временами в разрывах облаков видны звезды. Слева по-прежнему полыхают разряды.
Высота 6000 метров. «Приготовить кислородные маски!» Но последние обрывки облаков облизывают крылья, и машина выходит из зоны облачности. Болтанка кончилась, плоскости самолета, фонарь, блистера постепенно оттаивают, и взору штурмана открывается полная картина звездного неба. Внизу сплошная облачность с отдельными вершинами намного выше «потолка» самолета. И прежний вопрос: где мы?.. Румянцев пытается вновь настроить пеленгатор на широковещательные станции, но из-за сильных разрядов это не удается. Остается один, древнейший, способ определения местонахождения — астронавигация. Для этого нужны три вещи: звезды, секстант и точное время.
Астрономию Федор Румянцев любил с детства, и звезды не подводили его никогда. Вот они, старые знакомцы: Полярная звезда — для широты, а для долготы — Вега, Альтаир, Арктур, Альдебаран… Однажды к ним в авиадивизию прибыл в качестве инспектора профессор Куницкий. Он летал с Румянцевым, и очень удивлялся профессор штурману, сумевшему определить местоположение самолета с точностью до трех-пяти километров, тогда как допустимой считается погрешность в пятнадцать километров.
Румянцев достает секстант.
— Костя, начинаю звезды считать, — это предупреждение пилотам о необходимости строго выдерживать режим полета при астроизмерениях.
— Понял, — откликается Кудряшов. — Держу «Милашку».. Температура за бортом — 38° ниже нуля.
Но вот они, все шесть друзей, шесть звезд. Румянцев определяет их высоту. Точное время фиксирует по главным штурманским часам. Таблицы дают расчетное положение самолета на момент измерения высоты светила. Оказалось, что уклонились от маршрута следования примерно на 150 километров.
Гроза позади. Повеселевший Кудряшов ведет самолет к Дунаю со снижением, в слоистых облаках без болтанки.
«Как там пассажир, живой?» — спрашивает командир.
«А что ему, спит себе, — откликается стрелок-радист. Болтанка такая была. Я сам тут пару раз к гиг-пакету прикладывался, а этот, как с самого начала завернулся в чехлы, только пару раз с боку на бок перевернулся».
«Ну и артист этот граф Люксембургский! — качает головой Кудряшов. — Говорил, болтанку он не переносят… Приближаемся к цели. Буди «его сиятельство».
На высоте 1500 метров становится видна земля и справа по борту светится в ночи большая река. Это Дунай. По его изгибам штурман уже с абсолютной точностью определяет место самолета на карте. И теперь курс — на точку. Близится цель. Самолет снижается до трехсот метров. Команда для пассажира: «Приготовиться…» Одновременно Кудряшов уменьшает скорость до минимума. Сняты защелки, сырой ветер врывается из темноты. «Граф», свеженький, точно умытый, садится на край люка, свесив ножки в преисподнюю. Вот и цель.
«Пошел!» — скомандовал штурман. Подмигнув на прощанье Саденову, «граф» нырнул в черноту. Еще минут пять самолет шел по прямой для маскировки парашютиста. Затем: «Разворот. Курс 150». Это была ошибка. Штурман не учел, что до этого курс был 5, и Кудряшов произвел разворот не влево, а вправо, поэтому самолет выскочил точно на военный аэродром под городом Крайова, где выложен был ночной старт и что-то двигалось. Из-за внезапности, или приняли за своего, но осиное гнездо никак не прореагировало на это вторжение.
Над Болгарией небо было ясное, крупные поселки освещены, и ориентироваться было легко. Никто не преследовал. Вышли к Черному морю и пошли домой на почтительном расстоянии от берега. Рассвет застал над территорией, оккупированной врагом. Но тут выручила плохая видимость, низкие кучевые облака. Правда, Румянцеву опять пришлось постараться: и звезд не видно, и широковещательные радиостанции европейских столиц замолчали под утро.
Экипаж измучен — более одиннадцати часов в воздухе. Поташнивает — верный признак, что нервы на пределе. Зато горючего хватило, загрузка-то была — один пассажир. Но, видно, он того стоил. Когда подрулили к своей стоянке, сам командир части с нескрываемой радостью сообщил, что получена по рации «квитанция» — особо ценный пассажир добрался благополучно.
Возможно, они забыли бы о «графе Люксембургском». Для них стало привычным «делом развозить и сбрасывать одного в тридевятое царство, другого в тридесятое государство: в Германию, Польшу, Италию, Чехословакию, Румынию, Болгарию, Югославию, Грецию… «Квитанции» были всегда последним приветом. Больше летчики ничего не слышали о судьбе этих людей. Каково же было удивление, когда через пару месяцев встретили своего знакомого-незнакомца.
Он тоже обрадовался им, как родным.
«Живы еще?!» — еще издалека закричал «граф». Наверное, он посчитал такую встречу добрым знаком судьбы. Его новый маршрут лежал совсем в другую страну, и на нем, похоже, была пол комбинезоном совсем другая форма одежды.»
— Ну, как в прошлый раз приземлились? — спросил Румянцев.
— Снайперский сброс! — похвалил разведчик. — Третий мой вояж в Россию завершился весьма благополучно. Благодаря вашей любезности чуть ли не в каминную трубу родного дома попал…
Шутил, конечно. Штурман запомнил: не было никакого строения в той точке — горы, лес, узкая полянка на склоне…
— Вот мазурик, вот плетет! — добродушно ворчал Кудряшов.
И, как в первый раз, летчики отдавали должное смелости «графа», а он в ответ смеялся, качал головой, поражаясь везучести пилотов.
Наверное, экипажу действительно везло. — каждый раз, за исключением того, «генеральского» рейса, они получали подтверждение о благополучной доставке пассажиров и короткое «спасибо». Лишь однажды «клиент» выразил неудовольствие. А дело состояло в том, что таких парашютистов сбрасывали с хода и при минимально допустимой высоте, так что парашют едва успевал раскрыться, и при малейшей его заминке уже ничего нельзя успеть сделать, гибель человека была неизбежна. А тут получилось, что из-за низкой облачности в горах они долго выходили на точку, и на малых оборотах начали остывать моторы: так что парашютиста выпустили чуть выше обычного. Для спуска человека безопасней, но это в понятиях мирного времени. Разведчик пожаловался, что ему долго пришлось болтаться на парашюте. Вот таких пассажиров развозило по Европе «ночное такси» Кудряшова: они предпочитали скорей разбиться, чем попасть на глаза врагу.
Но встречались и пассажиры-одиночки совсем иного сорта. Очень далекий был рейс, когда вывозили человека немолодого, лет за шестьдесят, совсем седого, с мягким интеллигентным лицом. Он только подошел, поздоровался, и показалось вдруг, что они давно знают друг друга, что их мысли о самом главном в жизни так сходны. Федору Румянцеву вспомнился отец в последние месяцы его жизни. Как жаль, что о многом сокровенном они так и не успели поговорить. И этот незнакомец чем-то неуловимо был похож на отца.
Чувствуя, что невольно поддается обаянию какого-то необъяснимого душевного тепла и света, излучаемого этим человеком, Румянцев подумал с тоской: какие люди уходят на смерть… Потом штурман взвесил взглядом рыхловатую фигуру в парашютном комбинезоне и спросил с сомнением, прыгал ли он когда-нибудь. Тот признался, что никогда в жизни.
— Вы мне поможете, товарищ? — тихо попросил он. — Подтолкните…
И это тоже было по-человечески приятно, — не стыдясь, он признается, что боится, но идет. По едва заметному акценту Румянцев понял, что это иностранец, скорей всего, итальянец-антифашист, возможно, из руководства Коминтерна. Но только не разведчик — это лидер. За таким пойдут тысячи.
Летчики выполнили его просьбу. Саденов придирчивей обычного проверил крепления и очень точно рассчитал силу толчка на сбросе, а Румянцев нарочно чуть замешкался с командой на маневр, продержал самолет лишнюю минуту на линии сброса. Это для того, чтобы, если нацистские ищейки бросятся по следу, им пришлось расширить радиус поиска, по крайней мере, еще на несколько километров.
Они возвращались, когда уже начало светать. После прохождения линии фронта радист принял обнадеживающую радиограмму: командование выражает благодарность экипажу — «квитанция» на доставку пассажира получена.
Это может показаться странным, но в первый год Румянцев не верил, что может умереть, что с ним произойдет такая обычная на фронте вещь, «которая ежедневно случалась с тысячами других людей. Даже когда у самого переплета штурманской кабины проносились очереди трассирующих снарядов, когда выбрасывался с парашютом из падающей машины, Румянцев не терял самообладания, свято веря в чудо, которое сохранит его, если не от боли и страданий, то от тьмы небытия. Он был молод, полон сил, и не мог весь мир — такой большой и яркий — вдруг исчезнуть. Конечно, разумом все понимал, но это понимание существовало как бы отдельно от него, и память услужливо подбрасывала примеры счастливого стечения обстоятельств из книг, из кино, из самой жизни. Ведь возвращались порой летчики, сбитые над вражеской территорией. Тот же генерал Ульяновский, Саша Махов, другие. Говорили, что существует особый приказ Верховного Главнокомандующего, предписывающий незамедлительно вывозить из партизанских районов летчиков — наравне с ранеными. Рассказы этих людей, казалось, были о нем самом. И странно было смотреть на то, как летчиков, вернувшихся «с того света», словно новичков, начинали «обкатывать» на самолетах и только после придирчивых экзаменов допускали к самостоятельным вылетам.
Случалось, правда, и так, что человек оказывался надломленным и не мог целиком сосредоточиться на той сложной и многообразной работе, которую должен выполнять каждый член экипажа. Один такой летчик долго бродил, словно неприкаянный, по аэродрому. Жив, да не годен! Потом его пристроили в наземную службу — специалист он был первоклассный, но после ранения и контузии чувствовал себя хорошо только на земле, а в воздухе с ним происходило что-то непонятное: ему казалось, что он все делает правильно, но грубые ошибки следовали одна за другой…
И пилотам, и штурману, и радисту работы в ночном полете хватает. Труднее, наверное, воздушным стрелкам бороться со страхом и однообразным напряжением. Часами бессменно вглядываться в небо и ждать, понимая, что от тебя почти ничего не зависит. Главное — увидеть первым. Зато уж если в сферу пулеметного огня попадал вражеский истребитель, удержаться и не врезать ему за всю многочасовую муку ожидания было почти невозможно.
«Вот этим я «мессера» достану, — грозился старшина Медведев, поглаживая новый крупнокалиберный пулемет, с дальностью стрельбы вдвое большей, чем у ШКАСа. — Уж я душеньку отведу. А потом звезду на борту нарисую. Светящейся краской, чтобы ночью сияла — на страх врагам.» Потому-то Кудряшов и повторял всякий раз: если враг нас не видит, не стрелять…
Лишь дважды Румянцев испытал приступ тошнотворного ужаса, и оба раза, когда лежал в земляной щели под бомбежками. В предместье Борисполя долбили их особенно жестоко. Сквозь треск зениток слышалась характерная прерывистая угрюмая песня моторов бомбардировщиков Хейнкель-111: «Везу — везу — везу-у-у…» Затем нарастающий свист и удар, от которого содрогалась земля. Один, другой, третий… Бомбовая нагрузка у каждого до двух тонн. Бомбы ложились с поразительной точностью — по аэродрому и по железнодорожной станции Бровары, будто их рукой наводили. Как штурман Румянцев объективно оценивал работу немецких бомбардиров весьма высоко. Но только периодами — потом вновь его охватывал животный страх: вот сейчас, вот эта летит сюда. Совсем недавно в этой щели сидели немцы, прячась от наших бомб. Но какая точность… Тренировались они здесь заранее, что ли?.. Налеты на Бровары происходили часто, и удары наносились, точно днем. Самому бросать бомбы легче, хоть и под «рентгеном» прожекторов, под огнем зениток. Там все время в работе, голова на триста шестьдесят градусов вертится. А тут лежишь, как червь, и ждешь… Румянцев спрашивал себя: смог бы он выдержать такое чуть ли не каждый день — в пехоте, в артиллерии?.. И с пронзительной ясностью пришло понимание возможности гибели вот в этой земляной щели или позже — в полете. Так просто. И это уже произошло со многими из тех, кого он знал раньше, знал хорошо. Они просто не возвращались, исчезали где-то далеко, — ни крови, ни похорон… Вместо них приходили другие летчики, штурманы, воздушные стрелки, потом их сменяли новые. А они все летают, и каждый раз обходится. Должно быть, скоро придет их черед. Едва ли удастся дотянуть до конца войны…
Обгоревшие обломки самолетов, смрадный чал от тлеющего тряпья, обугленные жилища. Из-под дымящихся развалин откапывают изуродованные трупы женщин, детей, солдат. Смерть по безлюдью не ходит.
Изрядно потрепанную группу бомбардировщиков перевели в Киев, на аэродром Жуляны, под прикрытие более мощной системы ПВО. А вскоре разъяснилась загадка сверхточной ночной бомбардировки. Позвонили из Броваров. Приезжайте, сказали, поймали сигнальщиков, завтра их вешать будем. Оказывается, немцы оставили свою агентуру. Предателей поймали с поличным, когда они наводили самолеты, население ожесточилось, люди требуют, чтобы публично вздернули… Очень большие потери среди местных жителей.
Погода стояла нелетная. Но Румянцев — он, кроме всего прочего, отвечал за политработу в эскадрилье — ответил: нет, не поедем, у нас занятия с молодыми штурманами. «Тоже, спектакль нашли…»
Опыт, в особенности боевой, — вещь высоко ценимая в авиации. Дается он дорогой ценой. Союзники как-то подсчитали, что половину летчиков сбивают в первом воздушном бою. После второго боя остаются невредимыми 78 процентов, после третьего — 91, а после четвертого — 97 процентов летчиков, наиболее способных. Однако у наших штурмовиков наибольшее число потерь приходилось на седьмой-десятый боевой вылет. Именно в этот период у многих появлялась излишняя самоуверенность, которая в дальнейшем проходила у тех, кому удавалось перешагнуть этот рубеж.
Но, видно, и в боевой закалке была какая-то предельная температура, которую нельзя было переступать, существовал ресурс, перерасходовав который, получали сталь уже не того качества. Боевых летчиков берегли, кормили хорошо, по завидной пятой норме питания. Спали на чистом. Но постепенно от перенапряжения накапливалась усталость, усиливалось тягостное сознание неотвратимости потерь. Установилась даже какая-то норма потерь и, если она не превышала обычную, все считалось естественным.
Ни вещами, ни деньгами не дорожили; никто не знал, что будет завтра. Если кого-то наградили или выдвинули — радовались за товарища искренно, без зависти. Бывали и такие случаи, когда, например, командир полка отказывался от повышения в должности: «Полк люблю…» И это считалось достаточно веским аргументом. В полетах все были равны. Не делили полеты на первостепенные и второстепенные, обязанности — на «твои» и «мои», а помогали друг другу, работать старались в полную силу, а там что будет, то и будет…