Глава 4 «Останавливаться опасно, отступать гибельно» Дальний Восток и Афганистан
Глава 4
«Останавливаться опасно, отступать гибельно»
Дальний Восток и Афганистан
В сентябре 1839 г. сэр Джеймс Стивен отметил, что «последние шесть месяцев живет, словно в торнадо»[587]. Он не только пытался создать британскую Новую Зеландию, хотя на его взгляд это было не лучшим решением, но и боролся со штормами в других местах империи. Аден был аннексирован в январе, а Синд стал протекторатом в феврале. Проблемы начинались в Гибралтаре, на Мальте, Ионических островах, в Капской колонии, на Цейлоне и Ямайке, в Канаде и Австралии. Война угрожала в Бирме, имелись опасения столкновения с Францией в Персидском заливе.
Эти опасности осложнялась кризисом в Леванте, который являлся результатом восстания Египта против Оттоманской империи, теперь ставшей «больным Европы».
Более того, два конфликта уже разгорелись. Британия была задействована в первых стычках Опиумной войны против Китая, целью которой являлось открытие самого густонаселенного рынка на Земле. Началась и Первая Афганская война. Ее целью было не давать ходу русскому медведю и держать в страхе гималайские племена.
Как было сказано в одной статье в «Эйша мэгэзин», «чувствуется, что безопасность нашей империи будет безвозвратно поставлена под угрозу, когда бы мы ни оказались вынуждены, как Римская империя в период заката, откупаться от варваров на нашей границе»[588].
Оборона неизбежно означала атаку. По странному парадоксу, в первой половине царствования королевы Виктории, во время самого низкого уровня энтузиазма по отношению к колониям и зависимым территориям, произошли, как выразился один из ее подданных, самые большие шаги вперед в завоеваниях со времен Юлия Цезаря[589]. В этот период Британская империя увеличивалась в среднем на 100 000 квадратных миль в год. Это почти тот же уровень экспансии, что и в конце XIX века, который обычно считается золотым веком территориальных захватов.
Да, политика движения вперед ни в коей мере не была последовательной. Британская империя завоевывалась (а в дальнейшем и была потеряна) случайно, наудачу, необдуманно и по кускам.
Случались серьезные отступления назад и проблемы — например, восстание сипаев в Индии. Они казались предвестниками краха империи. Более того, наблюдатели, расположившиеся в удачных местах, считали, что процесс укрупнения поддерживать невозможно, он нежелателен. Сам Стивен писал в 1843 г.: «Мы необдуманно увеличиваем и рассредоточиваем нашу колониальную империю во всех направлениях, создаем потребность в военно-морских и сухопутных силах, которую невозможно удовлетворить, кроме как ослабив эти силы там, где их присутствие наиболее необходимо».
Но, несмотря на всю проницательность этого анализа, начинала существование огромная и разнородная империя, подобной которой мир никогда не видел. В сравнении с этим разношерстным запутанным узором, Рим плел бесшовную паутину.
Британская империя представляла собой такую мешанину, что некоторые авторитеты заявляют, будто на самом деле она никогда не существовала. Она приобреталась в результате завоеваний, заселения, уступок и другими способами, разнообразие которых приводит в замешательство.
Бомбей являлся частью королевского приданого, Фритаун купила группа британских филантропов, большую часть Гонконга отдали в аренду, Кипр держали по лицензии, Новые Гебриды являлись частью англо-французского «кондоминиума». В империи не было юридической последовательности: англичане несли с собой свои законы в колонии, где поселялись. Однако римско-голландское право сохранилось в Капской колонии, на Цейлоне и в Британской Гвиане. Вариации французского права превалировали в Нижней Канаде, на Сент-Люсии, Маврикии и Сейшелах. На Тринидаде действовало испанское право, на Гельголанде — датское, на Мальте — мальтийский кодекс, а Кипр держался за старое турецкое право (даже после того, как Стамбул его изменил).
Не наблюдалось и юридической бесстрастности. Естественно, «все люди равны перед законом». Но, один министр по делам колоний писал, не покраснев: «Ошибочно предполагать, что вы можете относиться к китайцам так, словно это англичане»[590].
Министерство по делам колоний не имело монополии на власть в империи. Его решения в любой момент могли отменить Адмиралтейство, Военное министерство, Министерство по делам Индии, Министерство торговли, Министерство иностранных дел и казначейство. Последний из этих департаментов часто получал решающее слово, хотя его усилия по навязыванию «жесткой экономии» не всегда оказывались успешными. Когда казначейство фактически попыталось урезать количество выделяемой Министерству по делам колонии бумаги, то получило находчивый ответ, который положил конец попыткам: «Ни один джентльмен не будет писать другому на половине листа бумаги»[591].
На практике оказывалось, что человек на месте более могуществен, чем его теоретические начальники дома. Даже говорили, что империю не столько толкают из центра, сколько вытягивают с краев. Ведь имелась масса случаев, когда «собака метрополии махала своим колониальным хвостом»[592]. Особенно оголтелый пример имел место в 1848 г., когда полностью по собственной инициативе полубезумный сэр Гарри Смит аннексировал «британскую Кафрарию», большой регион к югу от Драконовых гор, поставил ногу на шею местного правителя и провозгласил: «Я — ваш верховный вождь, а кафры — мои собаки!»[593] Чтобы подчеркнуть свое заявление, он взорвал фургон со взрывчаткой перед глазами двух тысяч аборигенов.
Местные администрации иногда были такими же эксцентричными, как и губернаторы. Различными путями Канада, Австралия и Новая Зеландия фактически управляли своими делами. «Ост-Индийская компания» номинально правила Индостаном и удерживала экономическое влияние между мысом Доброй Надежды и мысом Горн. Как сказал Маколей, это было «самое странное из всех правительств, но оно оказалось придуманным для самой странной из всех империй»[594].
В Индии имелось около 560 удельных княжеств. Их раджам часто «давали советы» британские резиденты. А у подчиненных округов имелись дополнительные обязанности. Например, Бомбей осуществлял надзор за Аденом и британским представительством в Занзибаре. Бенгалия держала власть от Пешавара до Рангуна. Другие получившие патенты компании тоже получали владения и подвластные сферы на Борнео, в Нигерии и Родезии.
«Колонии короны», полученные в результате войны, договора или оккупации (например, Британская Гвиана, Тринидад, Фолкленды, Мальта, Капская колония и Цейлон), более или менее деспотично управлялись британским губернатором. Протектораты (Золотой Берег, Уганда, Восточная Африка и разнообразные острова в Тихом океане) представляли собой промежуточную стадию между альянсом и суверенитетом. Правда, даже Министерство по делам колоний «точно не знало, что это означает»[595]. На островах Тристан-да-Кунья, хотя ими правили миссионеры, вообще не имелось никакой формальной администрации.
Благодаря своей торговой и военно-морской мощи Британия получила еще более туманную власть над государствами-сателлитами в Южной Америке, Азии и других местах. Средиземное море, как отмечалось выше, фактически было британским озером. С 1814 по 1846 гг. генеральный консул в Триполи, полковник Ганмер Уоррингтон, являлся «во всех смыслах министром иностранных дел паши»[596]. Лорда Стратфорда де Редклиффа называли «великий элчи» (посол) при дворе султана в Константинополе. Он обладал почти деспотической властью между 1841 и 1857 гг., устанавливая свои собственные законы и имея собственного тюремщика[597].
Даже США были втянуты в орбиту Великобритании в XIX веке. «Мы представляем собой часть (и большую часть) Великобритании, которой, как кажется ясным, суждено править этой планетой», — писала «Нью-Йорк тайме»[598].
Хотя некоторые историки говорили о призрачной связи с зависимыми государствами, как о «неформальной империи»[599] Британии, она в меньшей мере представляла собой ядро власти, чем сферу влияния. Ее сила варьировалась в зависимости от обстоятельств. Часто Великобритания имела лишь фантомную гегемонию.
Более существенными становились прямые формы контроля, навязываемые потеющими консулами на Нигере, наследными белыми раджами Саравака или капитанами военно-морского флота, который командовал островом Вознесения. (Остров Адмиралтейство называло как корабль — «каменный фрегат»)[600]. Если вкратце, то это была империя аномалий.
Однако это была империя. Она признавала верховенство британской короны и Парламента в Вестминстера. И ее целью было продвижение истинных интересов страны, над которой, по выражению лорда Палмерстона, никогда не заходит солнце.
Британия была, по сути, заинтересована в политических преимуществах и коммерческой выгоде. А это, в свою очередь, увеличивало силу и рост. Сила и богатство были основой, базой империи. Но мировая сеть оказалась очень непрочной. Британцы часто предполагали: если порвется одно звено, то может разойтись и вся ткань. Соответственно, строители империи всегда были склонны к продвижению вперед. Они страстно желали поставить бастион здесь, отщипнуть плацдарм там, захватить инициативу где-то еще. Как сэр Чарльз Меткалф, они эхом повторяли афоризм Клайва: «Останавливаться опасно, отступать губительно»[601].
Конечно, они имели многочисленные возвышенные оправдания имперской экспансии. Христианство и цивилизация следовали за «Юнион Джеком», поскольку в долгом марше за улучшение мира Британия была определенно выбрана на лидирующую позицию. «Блэквудс мэгэзин» испытывал благоговейный трепет от несравненной грандиозности имперского положения страны в 1843 г. Верилось, что «Британии суждено по воле Всемогущего стать инструментом для проведения в жизнь высоких и чистых скрытых замыслов в отношении человечества»[602].
Да, циники вроде сэра Уильяма Моулсмита говорили: люди, заявляющие о продвижении гуманности за счет варварства, обычно имеют в виду «снаряды и картечь, сожжение и разрушение городов на местах и общую бойню их обитателей»[603]. Но, хотя такая критика иногда попадала в точку, лишь очень немногие сомневались, что судьба страны связана с проповедью прогресса. Даже радикалы враждебно настроенные к империализму (например, Кобден и Голдвин Смит), не хотели разбирать империю на части. А политики, которые сожалели обо всем беспокойстве, проблемах и стоимости, считали: это необходимо для величия Великобритании.
«Существенная потеря колоний уменьшила бы нашу значимость в мире, — говорил лорд Джон Рассел. — И стервятники скоро собрались бы, чтобы отобрать у нас другие части нашей империи, оскорбить нас. А этого мы не сможем вынести»[604].
Совершенно не терпел оскорблений лорд Палмерстон, крупнейший поборник агрессивной зарубежной политики в первую половину викторианской эпохи. Разделяя взгляды Маколея в том, что «торговать с цивилизованными людьми бесконечно более прибыльно, чем править дикарями»[605], Палмерстон считал: важнее развивать торговлю, а не приобретать территорию. Но иногда одно дело включало другое. И как бы там ни было, он руководствовался одним безупречным мотивом: «Интересы Англии — это Полярная звезда»[606].
Палмерстон, щеголь периода Регентства, который доминировал в большинстве правительств раннего периода викторианской эпохи, оставаясь премьер-министром большую часть времени до своей смерти в 1865 г., в молодости имел кличку «лорд Купидон». Это было отданием должного его любвеобильной натуре. Правда, Палмерстон не всегда мог оставаться в рамках приличий. В 1837 г. он попытался совратить (возможно, даже изнасиловать) одну из фрейлин в Виндзорском замке. Из-за этого у него начались серьезные проблемы с девственной королевой. Монархиня не одобряла и тот своевольный и властный способ, которым Палмерстон вел международные дела.
Он был знатной особой из «вигов», склонялся к популизму, негодовал из-за монаршего вмешательства, восстановил против себя принца Альберта и посоветовал монархине ограничить международную корреспонденцию семейными сплетнями. Палмерстон столь же резко обходился со своими коллегами по кабинету, которые часто приходили в ужас от яростности его высказываний, от опрометчивости и необдуманности его поведения. В роли премьер-министра лорд Мельбурн начинал многие предложения в своих письмах министру иностранных дел словами: «Ради Бога, не надо…»[607]
Однако британскому электорату нравилась резкая манера обращения «лорда Пемзы» с чужестранными монархами и влиятельными лицами. Среди других он оскорбил папу, который так хвалил светское правление, что, как предполагал Палмерстон, «не стал бы открывать ворота Рая, пока не сможет устроить какой-то маленький ад на земле»[608].
Кроме того, Палмерстон оскорблял людей, позволяя военным оркестрам играть в парках по воскресеньям. Священнослужители жаловались, что он «относится к небесам, как к иностранной державе»[609].
Палмерстон был неизлечимо фривольным, но и чрезвычайно трудолюбивым, и неистово патриотичным. «Панч» писал, что он никогда не спит, хотя иногда «кладет голову на заряженную пушку»[610].
Эдвард Булвер-Литтон, автор «Последних дней Помпеи», говорил о Палмерстоне, как об «испорченном ребенке мамы Англии»[611]. Когда у него бывает вспышка раздражения, он бьет всю посуду, а мама с гордостью говорит о его характере.
Палмерстон был бойким, лихим, щегольским, жизнерадостным, веселым и оптимистичным, сочетал в себе патрицианское презрение к шумным народным протестам и ругани с беспутной склонностью к игре на создание общественного мнения. Он олицетворял «человека с зонтиком на верху омнибуса». Премьер добавлял, что общественное мнение «обладает большей силой, чем бросок кавалерии или грохот артиллерии»[612].
Палмерстону никогда не аплодировали громче, чем когда он заставил Грецию выплатить компенсацию иберийскому еврею Дону Пацифико, который претендовал на британское гражданство, поскольку родился в Гибралтаре, за ущерб, нанесенный его собственности в Афинах во время антисемитских выступлений. Завершая бравурную парламентскую защиту своей дипломатии канонерок в 1850 г., Палмерстон выступил с памятным заявлением о том, что «как римлянин в старые времена оставался свободным от унижения, когда мог сказать «я — римский гражданин», так и британский подданный, в какой стране он бы ни находился, должен чувствовать уверенность: внимательный глаз и сильная рука Англии защитят его от несправедливости и зла»[613].
Менее известна эффектная концовка речи Маколея в Палате общин, которая прозвучала раньше речи Палмерстона на целое десятилетие. Он тоже прославлял достижения своей страны в том, что «имя англичанина стало столь же уважаемым, как когда-то было имя римского гражданина»[614].
Маколей в то время являлся военным министром, он пытался оправдать политику Великобритании в отношении Китая. Это привело к Опиумной войне (1839—42 гг.), характерному примеру драчливости и неуживчивости Палмерстона. В результате она дала небольшую прибавку территории и большой прирост влияния Британской империи.
Целью войны, по словам оппозиции, была защита британских дельцов, занимающихся незаконной торговлей наркотиками. Это деморализовало бесчисленное количество китайцев. В ответе Маколею молодой У.Ю. Гладстон сказал: Англию уважали из-за ее флага, который всегда реял над делом справедливости, но война за оборону этого «позорного контрабандного трафика» покрыла всю страну позором[615]. Он даже предположил: поскольку у китайцев не было оружия, способного изгнать врагов, они вполне могут пойти на отравление британских колодцев.
Палмерстон использовал это неуместное замечание в своей собственной речи, добавив: задачей его страны не является сохранение «нравственности китайцев, которые склонны покупать то, что другие люди склонны продавать им»[616]. Но правильно сохранять законный бизнес и законную собственность британских купцов в Кантоне.
Расширение торговли, как считал министр иностранных дел, было равноценно продвижению цивилизации. С точки зрения Пекина все обстояло как раз наоборот. Это был спорный вопрос между незрелой Британской империей и древней Поднебесной империей. Большая ирония заключалась в сердце их долгой борьбы: каждая империя считала другую полностью варварской.
Китай, где Конфуций учил философии, когда Рим еще был деревней, где порох изобрели, когда в Европе еще было средневековье, где Хубилай-хан царствовал над крупнейшей империей из когда-либо виденных, когда Эдуард I сражался с разъединенным королевством, теперь казался британцам безнадежно отсталым. Им восхищались на Западе в период Просвещения, когда на пике была мода на китайские безделушки. Но в дальнейшем его предали презрению за континентальную замкнутость, так называемую ментальность Великой Стены.
Срединное царство отвергало все попытки завязывания отношений Британией после первой дипломатической миссии, возглавляемой лордом Макартни в 1793 г. В отчетах этого знаменитого посольства китайцы представлены, как очень вежливые и гостеприимные деревенщины, которые плюют на ковер и открыто ищут на теле паразитов, коих затем со смаком съедают. Они не смогли осознать ценность английских подарков, врученных учтивому и обходительному, но безжалостному восьмидесятилетнему императору Цян Луну. Карету никогда не использовали, потому что Сын Неба не мог сидеть ниже своего кучера. От механического планетария отмахнулись, как от глупой игрушки, карту мира отвергли на основании того, что Китай там изображен слишком маленьким и не в середине. [Картографические претензии оказывались почти такими же обычными, как расовые. В центре Средиземноморья Рим был главой мира. Средневековые христиане, чьи географические карты геометрически имели форму буквы «Т» внутри «О», ставили Иерусалим в центре мира. Британия стала гордиться своим положением с 1767 г. Тогда «Морской альманах» установил Гринвич первым меридианом долготы. Это получило международную ратификацию в 1884 г. Имперские картографы, пользуясь меркаторской проекцией, увеличивали размеры Соединенного Королевства. В 1944 г. американцы призвали к тому, чтобы их карты отражали новое распределение сил, поставив США географически в центр мира. — Прим. авт.]
«Непроницаемые жители Поднебесной»[617] были невыносимо покровительственны по отношению к большеносым, краснолицым и одетым в обтягивающие одежды «варварам». Макартни и лорд Амхёрст, который последовал за ним в Запретный Город в 1816 г., явно не знали, как себя вести, потому что отказывались низко кланяться его императорскому величеству. Такие неотесанные посетители не могли понять: Срединное царство, которое властвовало от Каспийского моря до архипелага Рюкю, от озера Байкал до Бенгальского и Сиамского заливов, было «единственной цивилизацией под небом»[618]. [Географические упоминания о Байкале и Каспии — это видение исключительно автора книги. — Прим. ред.]
Взаимное непонимание усилило межрасовое презрение. Британцы испытывали отвращение к китайскому меню, которое включало змей, черепах, собак, кошек, летучих мышей, только что родившихся крыс (это блюдо называлось «медовые глазки») и сырые обезьяньи мозги. Но они сочли, что китайцы с готовностью станут покупать твид. Китайцы думали, что британцы выглядят, словно дьяволы, воняют, как трупы и, вероятно, имеют перепончатые ступни. Они также считали, что запрет на экспорт ревеня из Кантона может заставить Англию остановиться в развитии через эпидемию запоров.
Кантон был единственным морским путем в самодостаточную и высокомерную вселенную императора Дао Гуана. Иностранцам даже не позволяли заходить в сам город. Их приравнивали к купцам, которые пытались вести дела в Лондоне, только ограничивали им свободу передвижений в Ваппине (Гуанчжоу)[619]. Там они оказывались фактически в тюрьме — на маленькой и приземистой фабрике, напоминающей гетто, между гранитными стенами Кантона и Жемчужной рекой (Чжуцзяном).
Этот широкий водный путь столь же активно использовался, как и Темза под Лондонским мостом. Чжуцзян был «водным миром»[620] сампанов, крытых соломой, быстроходных шхун, плавучих домов с овальными крышами, яликов парикмахеров, лихтеров с бочкообразными корпусами, баржей мандаринов, украшенных флагами, а также красно-черных джонок с одной мачтой и сплетенным из циновок парусом, с полуразвалившимися ютовыми надстройками, деревянными якорями, оснасткой из ротанга и огромными глазами, нарисованными на носу. (Последнее делалось для отпугивания морских змей).
На сорокамильном пути из Кантона к морю река петляла среди серых глинистых ровных участков, заливаемых при приливе и обнажаемых при отливе, мимо зеленых рисовых полей, разделяясь на лабиринт мелких каналов. Один из первых рукавов назывался «Лоб-Лоб-Крик», по нему в роскошно украшенных «цветочных лодках» скользили одетые в шелка проститутки, чтобы удовлетворять похоть[621] иностранных моряков. За этими сделками следили мандарины, которые брали обычную часть прибыли.
В нескольких милях вниз по течению, недалеко от острова Вампо, стояли у причала большие торговые суда. Среди них можно было увидеть плоскодонные, водоизмещением в тысячу тонн, принадлежащие «Ост-Индийской компании». Их украшали флаги с черно-белыми клетками и красно-белыми полосами, которые реяли среди леса мачт, стоек, подпорок и перекладин. С этих судов выгружали хлопок, шерсть, олово, свинец и серебро, а также часы, украшенные драгоценными камнями музыкальные шкатулки и другие редкие вещи и безделушки с часами, которые называли «синг-сонг».
Но основной поток судов шел между укрепленными защитными полосами, известными, как «Челюсти Тигра», а затем выливался в широкую дельту, охраняемую португальским анклавом Макао и скалистым часовым Гонконгом. Британские купцы оказывались словно бы засаженными в бутылку в единственном порту Кантоне, с жарким малярийным летом и влажными ревматическими зимами. Они подвергались ограничениям, вымогательствам и унижениям, постоянно имели разногласия и не ладили со своими хозяевами. Местные жители плевались, гикали, свистели, а также жестами ясно показывали, что они презирают, смеются над ними и ненавидят «заморских чертей» («фан Ки»).
Дела ухудшились, когда «Ост-Индийская компания» лишилась монополии на торговлю с Китаем в 1834 г. Частные торговцы сражались с муссонами на быстрых новых трехмачтовых клиперах, которые считались лучшими судами в мире[622]. Они начали перевозить беспрецедентные количества опиума из Индии.
Обычно капитаны не хотели сами заниматься контрабандой. Поэтому недалеко от китайского берега они переправляли ящики из мангового дерева (к 1840 г. — сорок тысяч, и в каждом из них было по сорок коричневых брусков опиума размером с человеческую голову) на узкие обтекаемые суда, известные под названиями «взлетающие драконы» или «быстрые крабы»[623]. На них было по три мачты, в также пятьдесят или шестьдесят весел. Они передвигались быстро, несмотря на тяжелое вооружение и железные сетки, спроектированные для защиты от пушечных ядер. Поговаривали, будто у них есть «приклеенные крылья»[624]. Экипажи состояли их жителей Кантона, живущих в лодках, которых называли «паразиты на земле, настоящие драконы на воде»[625].
Китайцы платили британцам за опиум серебром, тем же самым металлом, которым сами британцы платили китайцам за их собственный «наркотик», вызывающий сильное привыкание — чай. Он стал «жизненной необходимостью»[626] в Британии, где ежегодно потреблялось тридцать миллионов фунтов чая на сумму свыше 2 миллионов фунтов стерлингов.
Поэтому весы для драгоценных металлов, которые сильно кренились в сторону Китая до 1830-х гг., теперь склонялись в пользу Британии. По словам одного памфлетиста того времени, это позволяло Индии «увеличить в десять раз потребление британских товаров, поддерживать огромное здание британской власти на Востоке и, путем операций по обмену и переводу денег за чай и другие китайские продукты, вливать огромную прибыль в британское казначейство. В результате британская нация ежегодно получала шесть миллионов»[627].
Чайные пошлины составляли десятую часть национального дохода, достаточную для финансирования половины Королевского ВМФ. Сами британцы в виде стимулятора использовали черный чай «конгоу», в то время как китайцы травились маком.
Опиум, известный, как снотворное, египтянам, грекам и римлянам, имел много свойств. Он мог действовать, как болеутоляющее, успокоительное, афродизиак, продлевал эрекцию и эякуляцию. Опиум возбуждал воображение тех, кто, подобно Томасу де Куинси, погружался в «пропасть божественной радости»[628].
Британцы, которые позволяли свободную продажу опиума дома, явно не относились к наркотику серьезно. Они утверждали, что жалобы Пекина на его разлагающее и развращающее действие являются ложными и скрывают страхи перед усилением британской мощи и потерями китайского серебра — «идола их истинного поклонения»[629]. Англичане одобрительно сравнивали действие опиума на китайцев с действием джина на своих соотечественников. Некоторые даже заявляли: «Опий осуществлял важную миссию успокоения китайца и погружения его во временное забытье». Человек забывал о зле, которое его окружало, о проблемах, которые ему досаждали. Наркотик «вводил в заблуждение его душу при помощи видений Рая, где бегают жареные щенки и крысы; где можно есть птиц прямо из гнезд, а у всех женщин маленькие ступни»[630].
Это обман и ложь. Бёрк справедливо осуждал торговлю опиумом, которую называл «контрабандной авантюрой», а также «большим позором для британцев в Индии»[631]. А доктор Арнольд из Регби сказал: навязывание наркотика Китаю было «национальным грехом самого большого из возможных размаха»[632].
Обычно опиум давал ужасающие последствия для потребителей. Они страдали от расстройства пищеварения, истощения, крайней худобы, вялости и апатии. Кожа становилась бледной и землистой, зубы чернели, мозг затуманивался. Под конец наркоманы превращались в «ходячие скелеты»[633].
Более того, от зависимости было не избавиться без «извиваний всем телом, пульсирующей боли, учащенного сердцебиения и чувства разбитости всего тела». Это испытал де Куинси[634].
Император Дао Гуан (Божественная Правота) опасался, что его царство обеднеет, а подданные отупеют от наркотика. К опиуму пристрастились старшие дворцовые евнухи, а также целые подразделения армии, которые оказались неспособными к войне. Вся администрация Поднебесной развращалась и разлагалась, поскольку мандарины, если сами и не становились наркоманами, получали такую большую долю, что по сути являлись сообщниками наркодилеров.
Свыше столетия императоры пытались покончить с курением опиума. В 1839 г. Дао Гуан отправил специального уполномоченного, Линь Цзэсюя, в Кантон, чтобы решить эту проблему раз и навсегда. Линь был невысоким человеком плотного телосложения, обладателем густых черных усов и длинной тонкой бородки. Он объявил о своих намерениях в письме (не переданном) королеве Виктории. «Порок распространился далеко и широко, — писал он, — и мы намерены навсегда покончить с этим вредоносным наркотиком». В качестве признания сверхчеловеческой силы Сына Неба королева была должна немедленно запретить производство опиума во всей Британской империи[635].
Вслед за этим посланием Линь казнил многих китайских наркоманов и устроил осаду торговых фабрик в Кантоне. Он заставил «заморских чертей», включая «дьяволов под цветистым американским флагом», сдать двадцать тысяч ящиков опиума на сумму 2 миллиона фунтов стерлингов. Свыше трети этого груза принадлежало ведущей британской фирме «Жардин, Матесон энд Ко». Так называемую «иностранную грязь» растворили в известняковых карьерах.
Купцы бежали в Макао, где во время празднования дня рождения королевы один из них стрелял из орудий, повредил китайский военный корабль и «создал великие впечатления»[636]. Они даже удрали в Гонконг, но восстановление трафика опиума вызвало еще большие неприятности в дельте Жемчужной речи. Кульминацией стали два столкновения между фрегатом Королевского ВМФ, оснащенным 28 пушками, и джонками китайского военного флота, несколько из которых были потоплены.
Линь сообщил о славной победе императору. Палмерстон смог убедить Парламент: несмотря на морализаторство Гладстона, честь Британии поставлена на карту в защите свободной торговли. Он отверг мысль о том, что это имеет какое-то отношение к защите «подлого и беззаконного трафика»[637] наркотиков.
Историки склонны соглашаться, что опиум скорее был благоприятной возможностью, а не причиной войны. Однако Палмерстон был неискренним и изворотливым в аргументах и экстравагантным в требованиях компенсации для британских дилеров, занимавшихся наркотиками. Они бесконечно лоббировали свои интересы и были уверены[638] в его молчаливом согласии, несмотря на осторожный рефрен: «Мои уши открыты, но мои губы запечатаны»[639].
Палмерстон прекрасно знал, что победа в борьбе за свободную торговлю увеличит трафик опиума, который составлял 40 процентов индийского экспорта и являлся «крупнейшим бизнесом того времени с каким-либо одним товаром»[640]. На самом деле, торговля этим товаром, которую он убеждал китайцев легализовать, помогла оплатить войну. Она оказалась демонстрацией подавляющего технологического превосходства Британии. А Китай встретился со своей «Немезидой».
Это был колесный пароход с железными лопастями гребного колеса — первый, который обогнул мыс Доброй Надежды. Плавание оказалось эпическим. «Немезида» выпускала снаряды и фанаты. Хотя за плоское дно цеплялось больше крабов и прочих морских тварей, чем насчитывалось крепко держащихся за свои места сотрудников в Министерстве по делам колоний, это 630-тонное судно могло протащить на буксире военные корабли вверх по рекам и устроить хаос внутри Поднебесной.
Уполномоченный Линь сказал, что «дьявольский корабль с колесом» использует «языки пламени для работы машин, он идет очень быстро»[641]. Некоторые его соотечественники думали, что судно движется благодаря работе ветряных мельниц или его тянут волы. Китайцы и в самом деле спроектировали колесные суда, которые двигались благодаря работникам, сидящим внутри корпуса и давящим на педали. Во всем остальном они полагались на магические заклинания, жуткие маски, луки и стрелы, древние мушкеты с фитильным замком, заржавевшие пушки и обезьян с привязанным к спинам фейерверком. Предполагалось, что после забрасывания их на британские суда обезьяны взорвут на них пороховые склады.
Поэтому британцы неизбежно одержали серию сокрушительных побед. Когда в Нанкине в 1842 г. подписывали договор, они смогли получить огромное возмещение убытков, включая компенсацию за уничтоженный опиум, коммерческие привилегии в пяти портах, в том числе — в Кантоне и Шанхае. Они также получили власть над Гонконгом.
После некоторых колебаний и возбужденных дискуссий правительство в Лондоне решило, что этот голый остров стоит сохранить в качестве исключения из обычных правил. Как сказал Джеймс Стивен, его оккупировали «не с видом на колонизацию, а по дипломатическим, коммерческим и военным причинам»[642].
Губернатор Гонконга оказывался в хорошем месте для наблюдения и для проникновения в Китай. Гавань делала остров военно-морской базой, уступающей только Сингапуру. Уже в 1842 г. вокруг него строились дороги шириной шестьдесят футов. Множились дома, магазины, бордели, игорные дома и опиумные притоны. Работал огромный китайский базар. Несмотря на тайфуны, пожары и малярию, такие смертоносные, что красивый жилой район Счастливой Долины вскоре превратился в кладбище[643], новая колония короны сразу же превзошла Макао. Оттуда владельцы магазинов бежали в Гонконг, словно крысы из разрушающегося дома[644].
Гонконг обещал стать «вторым после Калькутты важнейшим коммерческим городом с этой стороны от мыса Доброй Надежды»[645]. «Панч» предсказывал, что его купцы вскоре «оденут императора Китая в рубашку из Манчестера, а при дворе будет есть ножами и вилками из Шеффилда».
Наркоторговля тоже следовала за флагом. Первым внушительным каменным зданием в Гонконге стало здание опиумного склада «Жардин, Матесон энд Ко». В течение десятилетия весь остров превратился в «некий склад для опиумной торговли»[646]. Она оставалась незаконной с точки зрения Китая, что доставляло тайное удовольствие Александру Матесону. Он сказал своему поставщику из Бомбея сэру Джамсетджи Джиджибхою, что законная конкуренция урезала бы прибыли от трафика: «Чем больше ей сопутствует трудностей, тем лучше для вас и для нас. Мы всегда найдем пути и способы вести ее, несмотря на все препятствия»[647].
Первый губернатор Гонконга сэр Генри Поттингер поощрял стратегию этих беспринципных тайпанов («великих менеджеров»). В дальнейшем Матесон писал: «Поттингер опубликовал яростную прокламацию против контрабанды. Но я считаю, что, как и китайские указы, она ничего не значит и предназначена только для назидания или скорее удовлетворения святош [то есть евангелистов] в Англии. Сэр Генри никогда не собирался так действовать и, несомненно, сам считает это хорошей шуткой. Однако пропаганда удержит многие группы от спекуляции наркотиком, что пока хорошо»[648].
Но от начала до конца роль Гонконга покрывалась официальным лицемерием. Британцы любили говорить, что колония — это «выигрышная позиция, с которой англосаксонская раса выполняет свою божественную миссию по продвижению европейской цивилизации на Восток». Иногда духовные и светские усилия были удобно связаны, им придавалась дополнительная пышность и величие ссылками на Рим. На латунной табличке, прикрепленной к закладному камню собора Сент-Джон говорилось: он «заложен губернатором сэром Джоном Дэвисом, славящимся достоинством проконсулов, в пятый день мартовских ид в десятый год правления королевы Виктории, 1847 г. н.э.»[649]
Некоторые люди думали, что, приобретая Гонконг, Великобритания сделала зарубку «на Китае, как лесник делает на дереве, помечая его, чтобы срубить, когда будет удобно»[650]. Однако свержение Сына Неба с Трона Дракона и привлечение масс китайцев на службу Британии стало вечной фантазией викторианцев. Ведь если бы желтые помощники усилили коричневых, то белая империя стала бы править миром.
Поэтому провидцы-империалисты, включая Киплинга, призывали к покорению Китая. Несомненно, он представлялся подходящим для этого. Поднебесная империя явно находилась в состоянии постоянного упадка — с упадочническим руководством, отживающей свой век бюрократией и застойной культурой. Китай страдал от перенаселения, ужасной системы крупного землевладения и идеологии крупных землевладельцев, а также от зарождающегося банкротства. Его мучили природные катастрофы — например, разливы Желтой реки (Хуанхэ), «печали Китая». Его раздирали смертельные конвульсии вроде Тайпинского восстания (1850—64 гг.), во время которого погибло больше людей, чем в Первую Мировую войну.
Однако Палмерсон хотел эксплуатировать Китай не для того, чтобы ускорить его крах, который, как он считал, ни в коем случае не является неизбежным. Привычка отождествлять древнюю монархию со «старым деревом, или старым человеком», как говорил премьер, это «неправильное использование метафор». Думать, что страна начнет увядать и умрет, как организм, — это «совершенно не философская ошибка»[651].
Китай мог показаться дальневосточным эквивалентом Турции, «больным человеком Азии». Но на самом деле это было государство, которое можно механически обновить. Торговые связи восстановят и улучшат Маньчжурскую империю, от этого выиграет и Британия. Однако китайцы упорно не желали сотрудничать, а Палмерстон надеялся заставить их увидеть разумность при помощи того, что называл «argumentum Baculinum» — аргументом палки[652].
Он получил свой шанс в 1856 г., когда власти Кантона захватили зарегистрированную в Великобритании лорчу (джонку) под названием «Эрроу» «среди бела дня, на заполненной якорной стоянке»[653]. Они отправили в заключение ее китайскую команду.
Вероятно, матросы были контрабандистами или пиратами. Но их арест вызвал характерную вспышку воинственности у премьер-министра, от которого теперь слишком легко отмахивались, называя «старым размалеванным клоуном» со вставными зубами и крашеными усами. «Наглый варвар, держащий в руках власть в Кантоне, осквернил британский флаг, нарушил договор, предложил награды за головы британских подданных в этой части Китая и планировал их уничтожение убийством, покушениями и ядом»[654].
Последовали спорадические военные действия (которые прекратились из-за восстания сипаев в Индии). В 1860 г. в Пекин отправили военную экспедицию. Она включала французские силы и ее даже поддержали предположительно нейтральные американцы. Хотя США критиковали британский империализм, они агрессивно воспользовались открытой дверью Китая.
При помощи новых заряжающихся с казенной части орудий дверь сбили с петель. Китайцы оказали сильное сопротивление, которое было вознаграждено соответствующей кровавой бойней. Женщин насиловали, мужчин ритуально унижали. Их длинные косы отрезали и заставляли низко кланяться. Когда солдаты императора стали пытать и убили пленных, британцы ответили сожжением летнего дворца. Его разрушение напомнило одному французскому офицеру «разграбление Рима»[655].
Несомненно, белые солдаты устроили оргию грабежей, достойную вестготов или гуннов. Но летний дворец (или Сад Идеальной Яркости) на самом деле в меньшей мере напоминал Рим, чем Версаль. Это был памятник не Королю-Солнцу, но брату Солнца — восточному божеству, которое затмевало всех других монархов на земле. Это был любимый дворец императора в парке, окруженном пятью милями гранита. Там находилась тысяча мостов, а здание словно бы провозглашало величие. Парк казался раем из декоративных каменных горок и водопадов, террас и храмов, кедровых рощ и озер, в которых цвели лотосы, украшенных драгоценными камнями павильонов и золотых пагод. Эта была художественная галерея, фантастический театр, «имперский музей»[656]. Виктор Гюго говорил о летнем дворце, как об одном из чудес света: «Постройте мечту из мрамора, яшмы, бронзы и фарфора; покройте ее драгоценными камнями; сделайте ее убежищем, гаремом, цитаделью; заполните богами и чудовищами; покройте лаком, эмалью, позолотите, украсьте, добавьте сады и пруды, фонтаны, из которых бьет вода и пена, лебедей, ибисов и павлинов. Сделайте ослепительную пещеру человеческого воображения…»[657]
Похоже, вид этой пещеры Аладцина привел войска в неистовство.
Как писал полковник Гарнет Уолсли, их души и тела «поглотила одна цель, и это был грабеж, грабеж…»[658] Они прошли потоком сквозь массивные красные ворота, которые охраняли гигантские желтые львы (нетронутые, поскольку никто не осознал, что они сделаны из золота).
Солдаты отбросили в сторону нескольких евнухов, оставленных императором Сянь Феном, который сбежал в Джехол. Они ворвались в зал для аудиенций с мраморным полом, прошли по лабиринту дворов, наполненных маленькими сосенками, сказочными гротами, журчащими ручейками, зигзагообразными мостами и пахучими цветниками, и бросились в сокровищницы. И вышли оттуда, груженые жемчугами, рубинами, сапфирами, шелками, сатином и мехами. Грабители унесли веера из слоновой кости, экраны из полированных кораллов, собольи накидки, филигранные ожерелья, золотые часы, хрустальные люстры, вазы, украшенные красным железняком и сердоликом, серебряные синг-сонги (насчитывалось четыре тысячи музыкальных шкатулок) и бесценные предметы искусства всех сортов.
Личные покои императора оголили. Французы действовали бессистемно, просто предаваясь грабежу, англичане же оказались более методичны (и забрали в процессе некоторые из подарков Ма-картни, про которые китайцы забыли, включая планетарий). Они даже украли собак-пекинесов, священных для царствующих особ. Одну из них позже подарили королеве Виктории, она назвала ее Луги, что можно перевести как «Награбленное».
«Заморские черти» не ограничились грабежом. Они громили мебель, срывали со стен картины, выбрасывали зеркала из окон, стреляли по бронзовым единорогам, дурачились в императорских желтых одеждах, пририсовывали усы бесценным статуям. Гиббон писал о падении Константинополя: «Час грабежа более продуктивен, чем труд многих лет…»[659]
Но глава британской миссии лорд Элгин, который руководил грабежом из Зала Неподкупности, решил, что он может наказать Сянь Фена лично только сожжением летнего дворца. Отец Элгина грабил Парфенон и увез оттуда мрамор, а новость об осквернении дворца сыном вызвала большое негодование в Европе. Для Виктора Гюго и других претензии британцев на то, что они являются знаменосцами цивилизации, рассеялись с дымом летнего дворца. [Несмотря на разрушения, большая часть дворца сохранилась. Но китайцы разграбили то, что осталось. А камни, как в случае Колизея, были использованы для других проектов. В дальнейшем попытки реставрации привели к новым разрушениям, как и в Риме. Последней стадией падения летнего дворца стало его возрождение коммунистами под названием «Парк руин Яньмин Юаня». — Прим. авт.]
Гигантский погребальный костер, который покрыл Пекин пеленой пепла и стал предвестником краха Поднебесной империи, только утвердил подданных Сянь Фена в их мнении о варварах. Однако, как показывает вся их история, китайцы являются мастерами в умиротворении и ассимиляции захватчиков-варваров. Поэтому они достигли соглашения, открыли внутреннюю часть своей страны для иностранцев, легализовали торговлю опиумом и разрешили дипломатам из-за границы селиться в Пекине.
Дракон лег рядом со львом. «Мы можем аннексировать империю, если у нас будет настроение заняться второй Индией»[660], — писал Элгин задумчиво.
Но одной Индии оказалось достаточно. Палмерстон не хотел ничего, кроме стабильно и коммерчески устраивающей англичан Маньчжурской империи. Таким образом, как предлагал Александр Матесон, действительно получалось, что «Китай будет для нас еще одной Индией, но огромные гражданские и военные расходы на последнюю будут сэкономлены»[661].
Было достаточно, что «жестоким татарам» преподали урок, хотя он мог бы оказаться еще более действенным, как думал премьер-министр, если бы сожгли еще один дворец. Однако Палмерстон был «вполне очарован»[662] устроенным Элгином пожаром. По мнению премьера, это был не акт вандализма, а еще одна «показательная взбучка»[663], демонстрация мощи для всего мира, какую Рим устроил в Карфагене.
Так Джон Булль установил контроль над третьей частью человечества, которую с удовольствием называл «Джон Китаец». Гонконг пока еще не представлял большой ценности. Теперь он стал безопаснее из-за приобретения Цзюлуна, но его крошечное белое население оставалось уязвимым для тысяч китайцев, мигрировавших с материковой части. Многие из них были пиратами, объявленными вне закона лицами, гангстерами из триад и контрабандистами, занимающимися опиумом.
Город Виктория, разбросанный вдоль побережья среди опасного амфитеатра возвышенностей, оставался тихой заводью. Один разочарованный британский чиновник сравнил зеленые возвышенности острова с «сыром стилтон, покрытым плесенью», а скалистые вершины холмов с другой стороны водораздела «казались неграми, страдающими проказой»[664].
Даже Александр Матесон утратил веру в Гонконг, как колонию. «Он только значительно увеличивает наши расходы, нисколько не добавляя размера нашему бизнесу». Он думал, что остров может иметь какую-то ценность в качестве военной базы. Но как коммерческий центр, он менее прибылен, чем порты, открытые по договору для внешней торговли — особенно, эти «великие базары»[665], Кантон и Шанхай.
Там небольшие международные общины, включавшие французов, американцев и представителей других наций, которые наслаждались экстерриториальными преимуществами, завоеванными Британией, существовали в странном, искусственном, квазиколониальном состоянии.
Шанхай вскоре перегнал Кантон, став самым важным из этих гибридных поселений. Экспатрианты не теряли времени, создавая обычные аксессуары империи: клубы, церкви, масонские ложи, ипподромы, теннисные корты и общественные сады.
«Шанхайцы» могли собой гордиться. Их окружало множество слуг, которых они часто пинали или били руками. Многие обзавелись китайскими любовницами. Богатым источником англоязычных девушек была Епархиальная школа для местных девочек в Гонконге.
«Шанхайцы» любили поесть. Они обычно «начинали обед с густого супа и стаканчика шерри. Затем следовали одна или две закуски с шампанским; потом говядина, баранина, птица или бекон, еще шампанское или пиво. За этим — рис, приправленный карри, и ветчина. Потом шла дичь, за ней — пудинг, печенье, желе, жидкий заварной крем или бланманже и снова шампанское. Затем — сыр и салат, хлеб с маслом и стакан портвейна. Дальше (во многих случаях) — апельсины, финики, изюм и орехи с двумя или тремя стаканчиками сухого кларета или какого-то другого вина»[666].
Те, кто выдерживал эту диету, обычно пытались сохранить здоровье при помощи активных физических упражнений. Многие врачи прописывали езду верхом. Поэтому «шанхайцы» яростно скакали галопом по сельской местности и, как писал один английский дипломат, жертвовали «своими носами ради печени»[667].
Китайцев возмущало такое поведение и даже само присутствие властных захватчиков. Те, кто когда-то платил дань и нес дары, теперь стали торговцами, получающими прибыль. Новые имперские рекруты прислушивались к традиционному совету «соблюдать субботу и брать все, на что можно наложить руку»[668].
Ксенофобия была эндемической с двух сторон. «Заморские черти» жили «в хроническом состоянии мелкой войны с местными»[669].