ОТ ДЕМОКРАТИИ К ИМПЕРИИ

ОТ ДЕМОКРАТИИ К ИМПЕРИИ

В XVII–XVIII веках английская и французская модели развития капитализма — по крайней мере, на политическом уровне — выглядят прямо противоположными. Если в Англии буржуазия передоверяет свои дела государству, то во Франции правительство поручает свои дела буржуазии. И в том, и в другом случае нарождающийся буржуазный класс не оказывается в проигрыше, получая заказы и прибыли, однако и в том, и в другом случае возникает проблема контроля.

В Англии монархия Стюартов пытается освободиться от контроля буржуазии, в то время как во Франции буржуазия пытается избавиться от контроля монархии. В итоге революционные процессы, разворачивающиеся в двух странах, прямо противоположны друг другу. Поражение Фронды, произошедшее в XVII веке на фоне успехов лондонского парламента, закрепило противоположность английской и французской политической модели. Английский парламент защищается от посягательств на его права, и лишь в ходе борьбы, вынужденно переходит к наступательным действиям, тогда как во Французской революции, 100 лет спустя, сразу же начинается наступление на монархию. Английская революция оказывается до известной степени консервативна (и эти ее консервативные черты в еще большем, почти карикатурном масштабе воспроизводит американская революция). Напротив, Французская революция с самого начала разворачивается как радикальное, новаторское движение. Ее радикализм был также предопределен и ее сравнительным запозданием по сравнению с английской. Не только потому, что происходила она у условиях более развитого капитализма, но и потому, что французская буржуазия на более раннем этапе упустила шанс направить политическое развитие более или менее по английскому руслу.

На протяжении почти всего XVIII века можно наблюдать, как начинания версальского двора терпят крах одно за другим. Франция не может стать просвещенной монархией не потому, что буржуазия слаба, а наоборот, потому, что этот класс слишком силен и выдвигает слишком высокие требования, на которые правительство и традиционная аристократия не могут согласиться при всей своей искренней готовности идти навстречу интересам капитала. Власть пытается, как часто бывает, разрешить внутренние противоречия за счет внешней экспансии — война с Англией должна увеличить для Франции ее долю мирового рынка и тем самым удовлетворить аппетиты буржуа, не жертвуя положением аристократии. Однако войны эти заканчиваются поражениями. Парадоксальным образом, именно несчастный Людовик XVI, окончивший жизнь на гильотине, был единственным из Бурбонов, кому удалось выиграть войну против Англии.

Война за независимость Соединенных Штатов завершилась успешно для последних в значительной мере благодаря вмешательству Франции. Если бы не французский флот, затруднявший операции британцев в Америке, не экспедиционный корпус маркиза Лафайета и, главное, если бы не французские военные операции на многочисленных второстепенных театрах военных действий, мешавшие англичанам сконцентрировать силы и ресурсы в Северной Америке, восставшим колонистам вряд ли удалось бы добиться независимости. Максимум, на что они могли бы рассчитывать — это более или менее приемлемые условия компромисса с метрополией.

Каждое новое столкновение с Англией оказывалось для французской монархии все более фатальным. Война за Австрийское наследство завершилась с неопределенным результатом (единственным бесспорным победителем была Пруссия Фридриха Великого, захватившая Силезию), Семилетняя война закончилась разгромом Франции, но именно война за независимость американских колоний, формально принесшая Бурбонам победу, обернулась для страны окончательной катастрофой.

Парижский мирный договор 1783 года мало что дал Франции. Возвращение Сенегала никак нельзя было считать достаточным призом в конфликте, принесшем огромные траты и потери. Это был очевидный провал государства с буржуазной точки зрения. В экономическом плане итоги войны были катастрофическими. Торговля в очередной раз пострадала. Флот понес колоссальные потери. Английский журнал не без злорадства констатировал в 1783 году. «Французы, кредитовавшие американцев, сейчас сами банкроты»[987].

Чудовищный бюджетный дефицит, которым обернулась война для Франции, стал одной из причин, принудившей Людовика XVI созвать в 1789 году Генеральные Штаты, что и послужило началом революции. Позднее король признавал эту войну своей важнейшей ошибкой и жаловался, что в войну его втянули министры, которые «отчасти воспользовались моей молодостью»[988].

Таким образом, французская революция, хоть и была порождена внутренним кризисом Старого режима и растущими социальными противоречиями внутри страны, оказалась вполне закономерным результатом неудачи в ходе глобального противостояния с Англией. Революции довольно часто происходят после проигранной войны (так было и в дни Парижской Коммуны, и в России 1905 или 1917 года, в Германии 1918 года). Великая французская революция произошла после войны выигранной. Но эта победа не сильно отличалась от поражения.

Неспособность Старого режима использовать поражение Британии в своих интересах, с точки зрения буржуазии, несомненно, должна была восприниматься как доказательство его несостоятельности даже в большей степени, нежели непосредственное поражение в Семилетней войне. В свою очередь новый революционный режим, как и последовавшая за ним империя Наполеона Бонапарта, продемонстрировали способность к победоносной экспансии, на которую абсолютистская Франция была органически неспособна.

Однако прежде, чем буржуазия смогла воспользоваться плодами перемен, ей пришлось столкнуться с новой опасностью, быстро затмившей все проблемы, с которыми она сталкивалась при Старом режиме.

Возвращение на сцену средневекового сословного представительства в лице Генеральных Штатов как будто мистическим образом выпустило на волю духов прошлого. Массы, ранее подавленные и в лучшем случае восторженно следовавшие за своими буржуазными лидерами, внезапно обрели собственный голос. И это был голос классовой ненависти. Картины революционного Парижа конца XVIII заставляют вспомнить городские восстания Марселя и Кабоша. Но на сей раз исход борьбы оказался противоположным: королевская власть рухнула в кровавых конвульсиях.

Старый режим был слишком силен, а верхи буржуазии слишком коррумпированы им и связаны с ним, чтобы осуществить необходимые изменения в политической системе без участия масс. Но в итоге сменившая Старый режим демократия оказалась слишком радикальна и явно антибуржуазна. Позднее Макс Вебер отмечал, что политическая свобода порождена была не столько природой капитализма, вполне обходящегося и без нее, а сколько условиями, в которых капитал формируется и приходит к власти[989]. Ничто не подтверждает этот тезис столь явно, как история Великой французской революции.

«Попытки организовать во Франции политическую свободу не удались, — замечает Николай Кареев, — ни в форме ограниченной монархии (конституция 1791 г.), ни в форме демократической республики (конституция 1793 г.), ни в форме республики буржуазной (конституция III года), и фактически Франция то и дело попадала в ту или другую диктатуру, была ли то диктатура учредительного собрания, или революционного правительства, или, наконец, счастливого полководца. Плебисцитарная республика эпохи консульства была в сущности военной диктатурой, которая воскрешала античный цезаризм и нуждалась только в имени империи, чтобы вполне проявить свой антиреспубликанский характер. Наклонность к признанию диктатуры поддержали во Франции внешние и внутренние опасности, грозившие новому социальному строю, созданному революцией, и та самая буржуазия, которая наиболее выиграла от революции, сумела также лучше других общественных классов воспользоваться и порядком вещей, вышедших из переворота 18 брюмера, для упрочения своего положения в новом бессословном обществе»[990].

Потребовалась серия революций, переворотов и гражданских войн, чтобы демократическая республика все же утвердилась в буржуазной Европе. Вопрос о том, как соединить политическую свободу и всеобщее избирательное право с классовым господством капитала, оставался неразрешимой дилеммой для европейского общества, до тех пор пока не настала эра империализма, когда внешняя экспансия Запада позволила превратить колониальные захваты и экономическое подчинение стран «периферии» в механизм перераспределения средств внутри «центра». Однако это решение, благодаря которому лояльность подчиненных классов была обеспечена при минимуме уступок со стороны элиты, было найдено лишь к концу XIX века, и даже оно не гарантировало европейское общество от острых социальных конфликтов. В первой половине столетия ни масштабы европейского господства над внешним миром, ни его экономические механизмы, ни внутреннее устройство самих западных стран еще не давали такой возможности. Напротив, для Франции времен Бонапарта, отрезанной от внешних рынков английской конкуренцией и блокадой, полем экспансии становилась сама Европа.

В таких условиях способом консолидации общества становится патриотизм. Но на сей раз это был патриотизм революционный, нераздельно связанный с идеей перемен и освобождения. Именно в этой форме он овладел умами французов и именно благодаря этому соединению сделался своеобразной «моделью» для множества позднейших национальных движений, включая те из них, которые на самом деле не разделяли его демократического содержания. Идеология, первоначально призванная служить единению «нации» вокруг правящей династии и объединить «государственный интерес» с интересом народа, обернулась лозунгом прав человека и пониманием Отечества как Республики. Лишь став республикой, Франция по-настоящему становится нацией, преодолевая региональные особенности провинциальной жизни, обретая сознание общей судьбы и истории.

Французская революция положила начало созданию массовых «народных» армий, основанных на всеобщей воинской повинности. Первые шаги в этом направлении были сделаны еще раньше в Англии и Швеции. При Елизавете I для борьбы с возможным испанским вторжением была создана своего рода территориальная армия. А войска Густава Адольфа в начале Тридцатилетней войны радикально отличались от других европейских армий именно тем, что состояли не из наемников, а из крестьян, призванных на военную службу и объединенных своеобразной религиозно-патриотической идеологией. «Армия нового типа», организованная Оливером Кромвелем, была следующим шагом в этом направлении. Но именно демократические идеи Французской революции позволили создать новую военную систему, с которой на протяжении двух десятилетий не могла справиться ни одна континентальная держава. Сплоченность французских батальонов, вертикальная мобильность, дававшая войскам практически неограниченный кадровый резерв для офицерского корпуса, возникавшая на этой основе близость между офицерами и солдатами, каждый из которых, по словам Наполеона, нес в своем ранце маршальский жезл, наконец, беспрецедентная мобилизационная эффективность, все это делало французскую армию практически непобедимой на протяжении двух десятилетий — от битвы при Вальми в 1792 году до сражения при Бородино в 1812[991]. И только появление в Европе новых патриотических движений, изменивших характер войны после 1812 года, положил конец этой череде французских побед.

Сокрушая феодальные режимы и армии, революционная, а позднее бонапартистская Франция демонстрировала одновременно силу демократического импульса, полученного ее социальной жизнью после свержения Старого режима (импульса, который продолжал работать на социально-культурном уровне даже после того, как демократические завоевания были народом утрачены), и привлекательность идей революционного национализма, подразумевающего не иррациональную любовь к родине («потому что другой нет»), а гордость за собственную страну, выступающую носителем принципов свободы и прогресса перед лицом реакционного внешнего мира. Это настроение, отчасти свойственное солдатам Густава Адольфа в начале Тридцатилетней войны или английским морякам, защищавшим остров от иностранного вторжения в начале Семилетней войны, теперь было присуще победоносным французским батальонам.

Французская экспансия казалась в первые годы XIX неудержимой, а армии империи непобедимыми. Но на ее пути встало два препятствия, оказавшихся слишком значительными, чтобы их смог преодолеть даже военный гений Бонапарта. Этими препятствиями оказались Англия и Россия.

Непримиримость, проявленная английским правящим классом по отношению к революционной Франции, ярко контрастирует с упорным стремлением достичь компромисса с восставшими колониями во время американской войны. Разумеется, в случае Франции играли роль и неприязнь к традиционному сопернику, и конкуренция коммерческих интересов. Но было еще что-то, что выходит за рамки этих привычных мотивов. Французская революция оказалась первой со Средних веков народной революцией, когда буржуазия потеряла контроль над политическим процессом. В ходе голландской и английской революций контроль удавалось сохранить, пусть и с большим трудом — диктатура «лорда протектора» Оливера Кромвеля была направлена, по крайней мере, настолько же против аристократической реакции, насколько и против революционных масс (не случайно избирательный ценз в парламенте времен протектората оказался более высоким, нежели во времена ненавистных Стюартов). В Соединенных Штатах отцы-основатели успешно удерживали движение под своим контролем, подавив выступления низов после окончания войны. И лишь во Франции массы вырвались на авансцену политической истории, стихийно повторяя сценарии средневековых народных восстаний. Эта антибуржуазная, по сути, динамика революции сделала английскую элиту непримиримым противником французской республики. И хотя политический контроль буржуазии был восстановлен в ходе термидорианского переворота, а затем укреплен режимом империи, инерция противостояния между Парижем и Лондоном уже набрала мощные обороты.

По мере того как французская буржуазия обретала уверенность в себе, противостояние с Англией подпитывалось возобновлением коммерческого соперничества и борьбы за рынки. Теперь уже агрессивной стороной выступала Франция, стремившаяся вытеснить с континента английский капитал.

Борьба Англии и Франции в начале XIX века начала напоминать знаменитое противоборство «слона и кита». Господство Британии на море уравновешивалось непобедимостью французских армий на суше. Как замечает Тим Блэннинг, после 1793 года «господство Королевского флота на море было настолько полным, что французская заморская торговля фактически прекратилась» (Royal Navy ruled the waves to such effect that French overseas trade virtually collapsed)[992]. Зато ни одна коалиция, поддержанная на континенте английскими деньгами, до 1812 года не могла одержать верх над Наполеоном Бонапартом и его маршалами. Позднее Адмирал Альфред Тайер Мэхэн описывал наполеоновские войны как столкновение двух больших стратегий — лорда Нельсона и Наполеона[993]. Кульминацией этой борьбы стала битва при Трафальгаре, показавшая, что военные силы наполеоновской империи не смогут вырваться из континентального плена, а Бонапарт не только не сумеет нанести Англии удар через пролив, но и французская буржуазия не сможет вырваться на оперативный экономический простор в глобальных масштабах. После этого у Бонапарта не оставалось иного пути, как пытаться расширять свое господство над континентом, вплоть до того момента, когда его военная машина надорвалась в 1812 году, столкнувшись с народной войной в России и Испании.

Поставив под контроль большую часть континента, Бонапарт пытался удалить с европейских рынков английские товары, перенаправив поставки сырья из Восточной и Центральной Европы во Францию. Эта «континентальная блокада» явилась содержанием наполеоновских войн ничуть не меньше, чем хорошо известные сражения и знаменитые победы французских маршалов. Но именно на этом поприще императору не удалось добиться успеха.

«Своею запретительною системою Наполеон думал не только убить английскую торговлю, но и создать монополию для французской промышленности», — пишет Кареев[994]. Однако не произошло ни того, ни другого. «Французские капиталисты, действительно, бросились производить на весь европейский материк, не приняв в соображение ни того, что постоянные войны подрывали покупные средства населения всех стран, ни того, что страшное вздорожание продуктов, привозившихся из колоний, само по себе делало их покупку почти совершенно недоступной большинству прежних потребителей, ни того, наконец, что и вне Франции началась усиленная в сравнении с прежним временем фабрикация тех же предметов, производством которых занялись теперь французские капиталисты»[995].

Незапланированным результатом этой системы стали рост производства и начало индустриализации в большинстве стран континентальной Европы, включая Россию, но для французских промышленников это была скорее плохая новость. Они не могли завоевать новые рынки, с которых оказывались вытеснены англичане — их продукция была дороже местной, ее надо было транспортировать на большие расстояния по плохим дорогам, поскольку морские пути были закрыты. Однако даже там, где имел место промышленный рост, он очень скоро споткнулся об узость рынка. Повсеместно возник кризис перепроизводства. За время правления Наполеона экономические кризисы случались дважды — в 1806 и в 1811 году, каждый раз демонстрируя слабость построенной им «континентальной системы».

Советский историк Тарле очень ярко описывает растерянность и бессилие императора перед лицом этих событий: «Здесь уже не могли помочь ни контрибуции, ни хватание за горло финансовых хищников, ни образцовая отчетность и строгость контроля, ни все совершенство бюрократической машины, созданной Наполеоном. Разразившийся в 1811 году кризис был прежде всего (но далеко не исключительно) кризисом сбыта тех товаров, которые главным образом и составляли предметы торговли и промышленности, обогащавшие Францию. Кому было сбывать знаменитые ювелирные изделия парижских мастерских? Кому было продавать дорогую мебель, над выделкой которых работало чуть ли не три четверти населения Сент-Антуанского предместья? (…) Все эти французские предметы роскоши выделывались не только для внутреннего рынка, но для всего мира, а весь мир для французских товаров оказывался очень сокращенным: Англия отпала, Америка, как Северная, так и Южная, отпала, богачи-плантаторы с Антильских и Маскаренских островов отпали. Вообще отпали все покупатели (богатейшие и многочисленные) изо всех стран, отделенных от европейского континента „соленой водой“, потому что на „соленой воде“ безраздельно владычествовали англичане»[996].

Британия тоже страдала от экономических кризисов, но военные заказы правительства становились важным подспорьем для промышленности. Между тем Россия и другие страны Восточной Европы, отрезанные «континентальной блокадой» от английского рынка, испытывали сильнейшие трудности со сбытом своего сырья. Деньги стремительно обесценивались, за бумажную ассигнацию достоинством в 1 рубль давали теперь серебром всего 26 копеек. Помещики — до сих пор главные покупатели французских изделий — были разорены как войнами, так и блокадой.

Экономическая логика кризиса толкала правящие круги России и Восточной Европы на нарушение блокады, тогда как Франция, заинтересованная в расширении единого континентального рынка, стремилась к неуклонному соблюдению блокады, пытаясь превратить европейский рынок в противовес глобальному. Таким же образом складывались дела и на западной окраине Европы — в Испании и Португалии, для которых господство Франции означало также и фактическую потерю связи с собственными заморскими колониями (и в конечном счете обернулось потерей значительной части их империй).

Контроль над всем континентальным пространством Европы был для Наполеона вынужденной стратегией, которая сделала неизбежной смертельную схватку с Россией как крупнейшей континентальной державой, с которой при прочих условиях император предпочел бы и вполне мог сосуществовать в мире. Вместо этого он оказался заперт со своей армией в горящей Москве, откуда пришлось потом отступать до Парижа.

Планируя поход в Россию, император исходил из прежнего опыта борьбы с русской армией, которая хоть и была для французов тяжелым противником, но постоянно терпела стратегические поражения.

Неспособность спланировать кампанию стратегически отличала всех русских генералов того времени. Даже знаменитый поход Суворова в Швейцарию чуть не закончился катастрофой, и лишь с огромным трудом генералиссимусу удалось отступить, выведя остатки своих (безусловно, героических) войск из ловушки. «Тот факт, что Суворов совершил прорыв в условиях, в которых это было сделать невозможно, — признает военный историк А. Храмчихин, — скрасил для нас очевидное поражение в кампании в целом. Более того, он позволил представить это поражение как невероятную, триумфальную победу»[997]. На протяжении наполеоновских войн большинство сражений между русскими и французами были проиграны царскими войсками или завершились, не дав решительного успеха ни одной стороне, подобно Бородинской битве. Но даже самые большие неудачи, как, например, под Аустерлицем, не приводили к разгрому армии и не заставляли Россию прекратить борьбу. Тильзитский мир Александру I пришлось заключать не потому, что армия потеряла боеспособность, а потому, что Англия, разочаровавшись в перспективах континентальных держав, перестала субсидировать военные усилия Петербурга. Войска, готовые сражаться, у царя были, только кормить и вооружать их было нечем.

Русские историки не без гордости пишут, что царская армия «была единственной в мире, способной воевать с французами практически на равных»[998]. На самом деле, конечно, правильно было бы сказать не «в мире», а на европейском континенте. Однако если в случае с британской армией понятно, почему она — будучи порождением наиболее развитого на тот момент буржуазного общества — могла успешно противостоять французским войскам, то как объяснить успехи русских?

Преимущество французских войск после революции определялось изменившейся социальной природой государства и армии, которая стала гораздо более народной, демократичной, а главное — однородной. Именно эта однородность французского пехотного батальона предопределяла победы республики, а потом империи ничуть не меньше, чем полководческий гений Наполеона. Напротив, армии континентальных монархий, состоявшие из бесправных рекрутов, наемников и офицеров-аристократов, принадлежали все еще к другой эпохе — это относилось даже к войскам Пруссии. В Англии, несмотря на сохранявшиеся сословные различия, демократизм военной организации достигался за счет того, что обедневшие представители дворянства уже со Средних веков вынуждены были занимать не только нижние офицерские чины, но и поступать на службу рядовыми, а представители общественных низов, став профессиональными военными, получали престиж и статус, недоступный для них при ином роде занятий. Парадоксальным образом, схожие черты приобрела и русская армия, созданная Петром Великим. Хотя требование Петра, чтобы дворяне начинали службу со звания рядового, никогда на практике не выполнялось, армия оказалась в авторитарной царской империи самым демократическим институтом, каналом вертикальной мобильности. Служба давала право на дворянский титул. Солдат, подобно чиновнику, был одет в европейское платье, тем самым резко поднимаясь над массой крестьян, из которых рекрутировался.

Низший командный и унтер-офицерский состав формировался из представителей социальных низов, приобщавшихся к государственной системе со всеми вытекающими отсюда правами и возможностями. Именно это нижнее звено управления играет решающую роль в любой военной системе. Безымянный русский прапорщик конца XVIII — начала XIX века оказывался хоть и непризнанной, но ключевой фигурой, обеспечившей все триумфы Российской империи.

Владея стратегической инициативой, Бонапарт был уверен в своей способности навязывать всем противникам условия войны и мира. Но по мере того как «континентальная система» выдыхалась, положение дел начинало меняться. Экономический кризис диктовал Франции требования военной необходимости, а попытки решать все вопросы силовым путем вели к катастрофе. Победители Наполеона — князь Кутузов и лорд Веллингтон — четко уловили динамику ситуации, предпочитая придерживаться оборонительной тактики, изматывая противника в ходе тяжелой и бесперспективной для него борьбы.

Между тем революционная и имперская Франция не только одержала победу над феодальными армиями, но и заразила Европу своими идеями, и это тоже самым катастрофическим образом обернулось против политической системы, создаваемой Бонапартом. Одной из ключевых идей нового порядка был патриотизм. Распространив по всему континенту национальное самосознание, французские завоеватели вложили в руки побежденных мощное идеологическое оружие для борьбы против самих себя. Это стало в полной мере понятно во время кампаний 1812–1815 годов, когда неожиданно для себя французские генералы обнаружили, что противостоят им уже не феодальные, а национальные армии, созданные по образу и подобию их собственной, обладающие не только схожей тактикой, но и схожим сознанием. Еще до того как тактические схемы Бонапарта разбились о неколебимую оборону пехоты Веллингтона при Ватерлоо, его стратегия потерпела крах.

Венский конгресс, собранный державами-победителями после падения Наполеона, подвел итог периоду войн и революций, закрепив произошедшие перемены в максимально консервативной политической форме. Но Европа и мир были уже радикально иными, нежели до Великой французской революции, признать это должны были даже монархи и бюрократы, собравшиеся в Вене. Система, которую публицисты конца XX века по безграмотности назвали «Вестфальской», на самом деле сложилась лишь на Венском конгрессе. Европа превратилась в сообщество формально равноправных суверенных и независимых государств. И эти государства все в большей или меньшей степени стремились — в подражание Франции — стать нациями.

Технические условия для развития национального государства создал уже европейский абсолютизм своей политикой централизации. Однако новый этап социального и экономического развития требовал консолидировать систему культурно и идеологически.

«Поскольку к середине века все династические монархи использовали какой-нибудь бытующий на их территории язык как государственный, а также в силу быстро растущего по всей Европе престижа национальной идеи, в евро-средиземноморских монархиях наметилась отчетливая тенденция постепенно склоняться к манящей национальной идентификации. Романовы открыли, что они великороссы, Ганноверы — что они англичане, Гогенцоллерны — что они немцы, а их кузены с несколько большими затруднениями превращались в румын, греков и т. д.»[999].

Однако сформировать новую идентичность власти удавалось далеко не всем. На протяжении последующих десятилетий европейские династические монархии с большим или меньшим успехом пытаются решить эту задачу, и неудачи, с которыми они на этом пути сталкиваются, в следующем столетии оборачиваются крушением империй, казавшихся вполне стабильными и «естественными» с геополитической или географической точек зрения. Первой начинает разрушаться под воздействием возникающих национальных движений Османская Турция, затем кризис поражает Австро-Венгрию, а к началу XX века — Российскую империю. Гогенцоллернам, объявившим себя немцами, удалось справиться с проблемой лучше, чем Габсбургам, несмотря на то что этнический состав их подданных тоже был далеко не однороден. Германия, Италия, Испания и другие западные страны в той или иной мере стремятся стать похожими на Францию, но одновременно придать заимствованному оттуда национализму консервативный характер. Во Франции, ставшей образцом национального государства для остальной Европы, также торжествует консервативная трактовка национализма.

Французский национализм все более обращен в прошлое. Воспоминание о былых победах и конфликтах оказывается удобным инструментом для консолидации народа в настоящем. Другое дело, что эта историческая память, культивируемая для решения внутренних задач, не всегда соответствует меняющимся задачам внешней политики. Франция середины XIX века все еще с ностальгией вспоминает Наполеона или — в интересах консервативной консолидации — возрождает культ Жанны д’Арк. А тем временем Англия становится ее главным партнером, покровителем и союзником.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.