13. ПРОСТО ДЕМОКРАТИИ, ПРОГРЕССИВНЫЕ ДЕМОКРАТИИ, НАРОДНЫЕ ДЕМОКРАТИИ

13. ПРОСТО ДЕМОКРАТИИ, ПРОГРЕССИВНЫЕ ДЕМОКРАТИИ, НАРОДНЫЕ ДЕМОКРАТИИ

Смена союзников, вылившаяся затем в ялтинский мир[480], выстроила с самого начала совершенно другую ситуацию, и не только в военно-политическом плане. Ситуацию, по отношению к которой все определения, все лозунги, выдвинутые в период между двумя войнами, оказались недостаточны. Неверно было бы думать, что «учредительные» группы в правительствах, возникавшие в разных странах (Франции, Италии) на основе антифашистских союзов и как бы продолжая их деятельность, которая привела к разгрому Оси, каким-то образом следовали линии довоенных «фронтов». Та страница была перевернута, начиналось что-то иное, рожденное в ходе долгих, тяжелейших боев, вновь соединивших те силы, которые оказались раздроблены в 1939-1941 годах. Напрасно Франсуа Фюре в своей последней, проникнутой горечью книге «Le passe d’une illusion» [«Прошлое одной иллюзии»] (1995) не раз карикатурно изображает европейский антифашизм как «дурачка на службе» Сталина. Несколько лет, весьма плодотворных в институциональном плане, антифашизм был точкой пересечения политических культур, переживших фашизм именно потому, что ими был выбран путь борьбы, и поставивших перед собой общую цель: не возвращаться к старым «либеральным демократиям», которые взрастили фашизм. Знаменательно, что порыв к обновлению затронул даже Англию — единственную европейскую страну, институциональная последовательность в которой ни разу не прерывалась, — что и определило сразу же после победы над Германией неоспоримую победу лейбористской партии и поражение Черчилля.

В Италии такой лидер, как Тольятти, прошедший через испытания, описанные нами в предыдущей главе, приходит к убеждению, что в период, наступивший после крушения фашизма, в задачу его партии (которая уже заслужила определение «новая») входит обнаружить и оценить те возможности — направленные на установление «передовой» демократии — какие таили в себе силы, связанные с иной идеологией, возникшие из иного источника, но проявившие себя в общей борьбе против фашизма. Целью теперь становится политически и экономически развитое общество, «прогрессивная демократия», основанная на передовой конституции и направленная на радикальные «структурные преобразования» (вроде тех, какие начал осуществлять в Англии Эттли); не прозябание в ожидании штурма гипотетического Зимнего дворца, но наилучшая политическая программа, какую могло на тот момент принять рабочее движение. Понятие «антифашизм» приобрело более широкий смысл: из отрицания, отвержения фашизма, оно сделалось конструктивным, направленным на преобразования. Основная идея Тольятти состоит в том, что в итальянском обществе существуют силы, группы, оказывающие давление; течения, более или менее «подспудные», и они потенциально направлены к действиям и решениям, совпадающим с интересами и целями, которые в свое время породили фашизм; и что долгая, упорная борьба с такими силами, в новой обстановке, обусловленной участием в послевоенных правительствах всех сил, сражавшихся с фашизмом, сама по себе может преобразить итальянское общество, сделать его более прогрессивным. Именно потому, что вся и недавняя, и отдаленная история нации привела к фашизму, — это наблюдение можно распространить и на всю Европу, которая постепенно скатилась к фашистской идеологии, — обратный путь, путь выкорчевывания фашизма тоже должен составить долгий исторический период. Отсюда и вывод, ясный уже из первого выступления Тольятти по возвращении в Италию[481], что речь идет не о тактических, конъюнктурных решениях, а о программе «на будущее», без каких-либо сиюминутных целей.

Таким образом, история не начиналась заново с heri dicebamus[482], вырвавшись за «скобки» фашизма; но, обогатившись всем, что произошло за это время, продолжалась с совершенно иной точки. Даже и то, что вызвал к жизни фашизм — своим межклассовым характером, во многом сходным с рузвельтовским «Новым курсом» — должно было войти составной частью в обширную, разнообразную «сырьевую базу», нуждавшуюся в переработке; туда же неизбежно попадало все то, что в плане конкретных достижений осуществил и закрепил в Конституции 1936 года советский опыт. Эта огромная лаборатория, которую сегодня недобросовестная историография пытается представить гигантским концентрационным лагерем, вызывала интерес в тридцатые годы — до того, как гитлеризм поставил мир на грань катастрофы, — ее опыт принимали критически, или принимали tout court в самых разных слоях, уделяя пристальное внимание и совершенно необычной форме конституции, и результатам планирования экономики. Сильвио Трентин в обширной, восторженной статье комментирует советскую Конституцию 1936 года[483], а парижский журнал «Europe», который издает «радикал» Ридер, в 1931 году посвящает «первому пятилетнему плану»[484] одну статью за другой. Радикальная новизна этой Конституции состоит в приоритете, предоставленном уже в Главе I описанию «общественного устройства», порядку владения собственностью и социальным правам, подробно, во всех деталях описанным в Главе X (следует обратить особое внимание на статьи 121, 122 и 123, где предусматривается наказание по закону за «расовое или национальное пренебрежение»). Впервые конституционная хартия включает в себя «право на материальное обеспечение в старости, а также в случае болезни и потери трудоспособности» (ст. 120); или право на бесплатное образование, включая высшее (ст. 121); или «право на получение гарантированной работы с оплатой труда в соответствии с его количеством и качеством» (ст. 118); не говоря уже об основном принципе, заявленном в статье 12: «Труд в СССР является обязанностью и делом чести каждого способного к труду гражданина по принципу: “кто не работает, тот не ест”», — поразительный отголосок проповеди апостола Павла[485]. Перед нами совершенно новый конституционный стиль.

Разумеется, существовал по меньшей мере еще один источник, авторитетный и относящийся к недавнему прошлому, хотя его значимость и затмил трагический конец германской республики: то была общественная мысль, отразившаяся в статьях Веймарской конституции, особенно в 165-й, закладывавшей фундамент нового социального порядка, к созданию которого стремилось немецкое государство. Она гласила: «Рабочие и служащие призваны сотрудничать (mitwirken) на основании паритета (gleichberechtigt in Gemeinschaft) с предпринимателем, совместно регулируя заработную плату и условия труда, так же как и комплексное развитие производительных сил». Общественные классы при такой формулировке неизбежно становятся — к каким бы противоречиям это ни привело в конституционном плане — источниками права, пусть даже в статье и разъясняется, что такая ситуация может сложиться только при условии сотрудничества (mitwirken). Другой прецедент, который имели в виду европейские законодатели, работая над новыми конституционными хартиями эры антифашизма, — «Новый курс» Рузвельта, которому, однако, тенденциозно консервативный Верховный суд Соединенных Штатов навязал ограничения, замедлив его осуществление. Перебравшийся в США под конец жизни Артур Розенберг, за плечами которого был непосредственный опыт революции в Европе; который был лично знаком со всеми ее ведущими деятелями из НСДПГ, а потом из КПГ, усмотрел — в труде, подводящем итоги нелегкой жизни, «Демократия и социализм», — как раз в «Новом курсе» зародыш системы, способной преодолеть губительное расхождение между двумя враждующими принципами.

Таким образом, именно все это, то есть плоды борьбы и завоеваний первой половины века, законодатели старались перелить в конституции, которые писались с 1946 года и далее. В Италии, Франции, Федеративной Германии вводятся — благодаря объединенным усилиям как левых, так и католических партий, — мощные элементы социальной демократии. Сюда включается и принцип, уже наличествовавший в наброске к немецкой конституции 1848 года (ст. VII, § 26)[486], согласно которому частная собственность подчинена критерию всеобщей пользы и им верифицируется. То же сказано и в статье 2 итальянской конституции (параграф 3: «Частная собственность может быть в случаях, предусмотренных законом, и с возмещением убытков экспроприирована, если того требуют общие интересы»). В подкомиссии спорили, не следует ли поставить «равноценное», или «справедливое» возмещение убытков. Но докладчик по вопросу, выдающийся христианский демократ Паоло Эмилио Тавиани, отверг поправку, заметив, что, если под «равноценным» понимать экономический эквивалент имущества, подвергаемого экспроприации, такая формулировка сделает невозможной аграрную реформу.

В месяцы, когда принималась конституция, на Сицилии ширилось движение против латифундий, за раздел земли между крестьянами. Чтобы запугать активистов и подавить движение в зародыше, сицилийские землевладельцы наняли наводящую страх банду Сальваторе Джулиано[487], того самого, который устроил массовую расправу над путниками на перевале Портелла-делле-Джинестре (1 мая 1947). Но ведь крестьяне действовали на законных основаниях, в русле декретов, обнародованных министром Гулло осенью 1944 (проект конституции предоставлял ему определенные этико-юридические основания). А общественные силы, вооружившие Джулиано, — землевладельцы и мафия — вскоре нашли прибежище в той же партии, к которой принадлежали такие люди, как Тавиани. Разрыв между конституцией писаной и конституцией «реальной» уже намечается в подобных событиях, а впоследствии обнаружится со всей очевидностью.

Во Франции расстановка парламентских сил в Учредительной комиссии была такова, что ФКП даже смогла предпринять попытку предложить свой проект конституции. На самом деле шанс был упущен: текст получился слишком бедным (всего 18 статей) и не оправдал надежд. Первая статья, в терминологии которой слышались отголоски языка Первой французской республики, гласила: «Французская республика представляет собой демократию, суверенитет в которой принадлежит исключительно Нации». Ничего не говорилось о праве на собственность, которое и не значилось среди прав, перечисленных в статье 4; зато из советской конституции 1936 года перенимались некоторые основные принципы общественного устройства сталинской эпохи: право на труд и на получение гарантированной работы; материальное обеспечение за счет государства во всех случаях потери трудоспособности; бесплатное образование на всех уровнях; бесплатное судопроизводство. Так или иначе, проект был отвергнут.

Зато в тексте, одобренном Конституционной комиссией 19 апреля 1946 года, право на собственность трактовалось в статьях 35 и 36. Оба принципа, которые мы видели в итальянской конституции, утверждены и здесь: экспроприация «ради общественной пользы» (ст. 35) и приоритет «общественных нужд» над правом собственности (ст. 36); однако же формула о возмещении убытков звучит так: «справедливое возмещение убытков, определенное согласно закону». В начале статьи 35 поражает почти дословное, с одним только знаменательным отличием повторение статьи 6 «Декларации прав человека», предложенной Робеспьером в 1793 году. У Робеспьера: «Собственность есть право каждого гражданина пользоваться и располагать по своему усмотрению той частью имущества, какую ему гарантирует закон». Французская конституция 1946 года, ст. 35: «Собственность есть неотъемлемое право иметь при себе, пользоваться, располагать имуществом, гарантированное каждому по закону». Подхват еще более очевиден, если прочесть статьи, следующие за упомянутыми. Робеспьер (ст. 7): «Право на собственность ограничено, как и все другие права, обязанностью уважать права других людей». Конституция 1946 года, ст. 36: «Право на собственность не может осуществляться вопреки общественной пользе, или в ущерб безопасности, свободе, существованию или собственности других людей». Перекличка с декларацией Робеспьера заметна с первого взгляда. То же самое явствует из определения, какое тот и другой текст дает «свободе». Робеспьер: «Свобода есть принадлежащая человеку власть проявлять по собственной воле все свои способности; мерой ее является правосудие». Конституция 1946 года, ст. 3: «Свобода есть возможность совершать все, что не нарушает права других людей. Условия проявления свободы устанавливаются законом»[488]. Тут речь уже идет не только о якобинском влиянии, но о влиянии именно Робеспьера. Статьи 6 и 7 проекта, написанного Робеспьером, «вылились» в «Декларацию прав человека», соответствующим образом принятую и положенную в основу конституции 1793 года, которая, вместе с конституцией 1848 года, нашла отклик в преамбуле французских законодателей апреля 1946-го. Если быть точным, две статьи (6 и 7) робеспьеровского наброска превратились в одну (16), где уже ничего не говорится о привязке к закону или об ограничениях, им поставленных: «Право на собственность есть право, принадлежащее каждому гражданину, пользоваться и располагать по своему усмотрению своим имуществом, своими доходами /это слово отсутствовало в проекте/, плодами своего труда и своей деятельности».

Очевидно, что законодатели апреля 1946 года опирались не только на конституцию 1793-го, но более всего в том, что касается основных принципов, именно на предложение Робеспьера, на его собственноручный текст. Филиппо Буонарроти в своей работе «Заговор во имя равенства, именуемый заговором Бабёфа» (1828) в сноске к первой главе опубликовал текст Робеспьера, представив его следующим образом:

Этот замечательный документ проливает свет на истинные цели, какие ставили перед собой люди, подвергавшиеся яростным нападкам после смерти великого законодателя /то есть именно Робеспьера/ Восхищение вызывает определение права на собственность, исключенное из числа основных прав /.../, ограничения, наложенные на право собственности; введение прогрессивного налога и т. д.[489].

Но все усилия по выработке текста пропали втуне из-за сокрушительного провала: избиратель не принял вариант, одобренный в первом чтении благодаря голосам социалистов и коммунистов (309 против 249). В самом деле, постановление от 17 августа 1945 года, назначавшее выборы в Учредительную комиссию, в частности, гласило: «Конституция, принятая Ассамблеей, должна быть одобрена электоратом, состоящим из французских граждан, путем референдума, назначаемого не позже, чем через месяц после ее принятия Ассамблеей». Референдум проходил 5 мая 1946 года, и проект конституции был отвергнут 53% голосов против 47%. Очевидное доказательство дискразии, которая всегда существует между избранниками и избирателями. Ведь Учредительная комиссия была избрана за каких-то шесть месяцев до того, 21 октября 1945 года! Кроме того, это в очередной раз доказывает, что правящие группировки «обгоняют» свой электорат. В итальянской Учредительной комиссии думающая часть демохристианских законодателей работала (даже после окончательного прекращения сотрудничества с правительством в феврале-марте 1947 года) в полном согласии с левыми. Но и в Италии таким образом выработанный текст мог не выдержать испытания референдумом. Демохристианский электорат был, конечно же, более отсталым, чем руководители партии.

С интересующей нас точки зрения существенно новым в новой конституции, которую выработала вторая французская Учредительная комиссия, избранная 2 июня 1946 года (в тот же день, что и итальянская), одобренной на референдуме 13 октября, было то, что статьи 35 и 36 исчезли. Преамбула была сильно расширена, и в ней были изложены основополагающие принципы. Исчезла отсылка к конституциям Первой и Второй республик (упоминание о 1793 годе вряд ли могло прийтись по нраву католической части общества, широко представленной в Народно-республиканском движении); осталось лишь обращение к «Декларации прав человека и гражданина» 1789 года, где собственность находится на самом первом месте (ст. 2), а о праве на труд даже не заходит речи. В плане собственности больше не говорится об ограничении этого права, но, как отголосок национализации, предпринятой за несколько месяцев до этого в Англии лейбористским правительством[490], полагается, что «Всякое предприятие, эксплуатация которого имеет или приобретает характер национального достояния или фактической монополии, должно перейти в общественную собственность».

Третий пример — Федеративная Германия. В Grundgesetz (Основном законе) Федеративной Республики Германии аналогичное ограничение выражено в статье 14. Она находится среди основополагающих понятий (Grundgerechte), в первой части конституционного уложения. «Собственность и право наследования гарантированы. Содержание и ограничения таковых прав установлены законами».

Католическая общественная мысль тоже внесла свой вклад. Некоторые представители этого направления, с трудом преодолевавшего глубокие компромиссы католической церкви с фашизмом, тоже входили в число законодателей как в Италии, так и в Германии. Лидер итальянских демохристиан Альчиде Де Гаспери[491] — имевший за плечами продолжительную карьеру, которая началась в 1911 году, когда он представлял итальянское меньшинство в парламенте старинной двуглавой австро-венгерской монархии, — государственный деятель с огромным стажем, переживший, вращаясь в орбите Ватикана, долгий период фашизма, даже участвовавший в испанской войне на стороне «националистов», теперь признавал — искренне, без задних мыслей — «христианское величие усилий, предпринятых коммунистической Россией» ради «сокращения дистанции между классами общества»[492].

Экономист Фанфани[493], получивший образование в Католическом университете отца Джемелли[494] (эпицентре клерикального фашизма), теперь, войдя в Учредительную комиссию и представляя левое крыло своей партии, ратовал за «общественный контроль над экономической жизнью», который «облегчит развитие личности»[495]. Крупный итальянский законодатель, бывший среди создателей конституции, обнародованной 1 января 1948 года, Пьеро Каламандреи, точно определил жанр конституционных актов, рожденных после краха фашистских режимов. Он заметил — в первую очередь относительно итальянской конституции, — что это «полемические» тексты. Причина тому становится ясной по прочтении «основных принципов»: эти тексты ставят под вопрос существующий общественный порядок. Это — настоящая революция как в истории конституционной мысли, так и в ее практике. Особенно «подрывной» представляется третья статья итальянской конституции, предложенная Лелио Bacco. В ней говорится: «В задачу Республики входит устранить все препятствия экономического и социального порядка, которые, ограничивая на деле свободу и равенство граждан, мешают полному развитию человеческой личности и деятельному участию всех трудящихся в политической, экономической и общественной жизни страны»[496]. Лелио Bacco по праву назвал ее — через тридцать лет, когда уже четко определилась дистанция между этой нормой и конкретными событиями истории республики — «ключевой статьей всей конституции, основной, стержневой статьею». И добавил такой комментарий: «Эта статья утверждает, что никакой демократии не будет, пока остается экономическое и социальное неравенство. Значение этой статьи в юридическом плане колоссально»[497].

Ее новизна неоспорима. Новым является само понятие о том, что «устранить препятствия» входит «в задачу Республики»; такое выражение неслыханно, оно не встречается даже в «антифашистских» конституционных актах той же самой эпохи. Французская конституция 1946 года (принятая второй Учредительной комиссией) устанавливает во вводной декларации: «Республика гарантирует всем мужчинам и всем женщинам, проживающим на территории Французского Союза, индивидуальное и коллективное осуществление широкого ряда прав», которые Bacco определяет как «основанные на доверии», но ничего не говорит об этих «гарантиях». Конституция Федеративной Республики Германии (1949) в статье 3, параграф 2, использует почти тот же язык, что и статья 3, параграф 2 итальянской конституции, но делает упор на действительное равноправие мужчин и женщин: «Der Staat f?rdert die tats?chliche Durchsetzung der Gleichberechtigung von Frauen und Manner, und wirkt auf die Beseitigung bestehender Nachteile hin» (Государство способствует действительному осуществлению равноправия мужчин и женщин и берется устранить ситуации, которые до сих пор ему препятствуют). Масштаб формулировки, принятой итальянскими законодателями, гораздо шире, они провозглашают основополагающее понятие, чреватое неисчислимыми последствиями: «препятствия» к «подлинному» и сущностному равенству и их обязательное «устранение». Мысль, которая подразумевалась и на тот момент преобладала, знаменовала собой прозрение, что в равенстве — сама суть демократии, если под ним понимать «не чисто формальное, но сущностное равенство всех людей», по меткому определению Норберто Боббио[498], который в том же контексте так сформулировал свою мысль: «эгалитаризм есть сущность демократии»[499].

И, разумеется, на выражении «устранить препятствия» сосредоточились нападки либеральной части итальянской Учредительной комиссии. Экономист Корбино предложил изменить фразу следующим образом: «В задачу государства входит предоставить все возможности для полного развития личности». И заметил настороженно: «Что же все-таки означает — устранить препятствия экономического и социального характера? Не значит ли это, случайно, что следует убрать с дороги все препятствия юридического, экономического и социального характера; отнять у государства его государственную природу!» (Акты Учредительной комиссии, с. 2424). Очевидно, что формулировка этой статьи родилась вследствие встречи и взаимовлияния католической общественной мысли («полное развитие человеческой личности») и левых сил («деятельное участие всех трудящихся в политической, экономической и общественной жизни страны»).

Здесь было бы не лишне припомнить одну немаловажную историческую деталь. На заседаниях итальянской Учредительной комиссии широко обсуждался вопрос, следует ли предпослать самому тексту конституционного акта некую преамбулу, которая бы заключала в себе некую перспективу, «послание» в будущее, такое, например, как то, что превратилось впоследствии в статью 3. В то время именно Каламандреи поддерживал идею такой преамбулы. Он считал, что преамбула необходима, поскольку сам текст конституции как таковой должен включать в себя лишь «нормы», которые могут оказаться эффективными на практике, с юридической точки зрения. (Французские законодатели тоже приняли преамбулу, очень краткую, где изложили основные принципы, такие как равноправие мужчин и женщин и национализация. Их преамбула открывалась полной пафоса отсылкой к «Декларации прав» 1789 года[500]. А в Grundgesetz Федеративной Германии все принципы, установленные и определенные в первых статьях, включены в текст конституции). Тольятти, отвечая Каламандреи, развил мысль, которую через десять лет сам Каламандреи положит в основу своей «Речи о конституции».

Наша конституция должна выражать нечто большее, должна иметь программный характер, по крайней мере, в некоторых ее частях, особенно в тех, где утверждается необходимость придать новое содержание правам граждан /.../ В конституции закрепляется не только существующее положение вещей, но и нормы, которые будут освещать дорогу последующим законодателям. Это можно было бы отразить в преамбуле. Но какое значение имеет преамбула? В Статуте Карла Альберта[501] тоже была преамбула, но сейчас о ней никто не помнит. Записанные в преамбуле, нормы теряют всякое значение[502].

Итак, настороженность сторонника свободной торговли, консерватора Эпикармо Корбино была вполне обоснованной — разумеется, с его точки зрения. На том заседании Учредительной комиссии Тольятти начал свои рассуждения с недвусмысленной ссылки на исторический процесс, в ходе которого появляется новейший способ формализации, представления конституционных положений в форме «директив», имеющих «программный характер».

Советская конституция носит совершенно определенный характер: она кодифицирует в лапидарных нормах факты, порожденные революцией; кодифицирует ситуацию, созданную революционной деятельностью за двадцать лет /он имеет в виду Конституцию 1936 года/ В Италии такая ситуация не сложилась, и не только потому, что революция не произошла, но и потому, что, по всеобщему мнению, в современных условиях, при существующих политических отношениях между классами и нациями как в Италии, так и во всей Европе можно провести глубокие социальные преобразования, следуя другим путем. Конституция должна это учитывать. Следовательно, если она утвердит лишь то, что существует в Италии сейчас, она не будет соответствовать тому, чего огромное большинство народа ждет от конституции. Наша конституция должна быть чем-то большим...

То, что конституционная зрелость страны социализма породила, в том числе, новизну антифашистских конституций Западной Европы — особенно Италии, — невозможно выразить яснее. Знаменателен тот исторический факт, что столь ярко выраженное влияние совершенно согласовывалось с политико-парламентарной ситуацией тех лет. Поэтому послевоенные конституции можно действительно рассматривать как кодификацию расстановки сил между классами и их политическими проекциями после падения фашистских режимов.

В формулировке начальной статьи («Италия — демократическая республика, в основе которой лежит труд») тоже слышится отголосок споров вокруг прецедента, которым является определение советского конституционного строя. Формулировка, предложенная левым крылом и подписанная, в числе прочих, Ненни, Bacco, Тольятти, гласила: «Италия — демократическая республика трудящихся». Центристы и либералы предложили: «Итальянское государство имеет республиканский, демократический, парламентарный, антитоталитарный строй». На левом крыле объединились республиканцы; от них выступил Паччарди, который заявил, что формулировка, выработанная тремя крупнейшими представителями левых, совершенно соответствует заветам «Обязанностей человека» Мадзини[503]. Ла Мальфа[504] (Партия действия), наоборот, выступил против, говоря, что дополнение «трудящихся» после слов «Италия — демократическая республика» рискует «вызвать в памяти исторический опыт великой ценности, который, однако, не является именно нашим политическим опытом современной демократии»[505]. Он, очевидно, имел в виду опыт Советского Союза, конституция которого (1936) как раз открывалась словами (ст. 1): «Союз Советских Социалистических Республик есть социалистическое государство рабочих и крестьян», за которыми следует, как иллюстрация, статья 3: «Вся власть в СССР принадлежит трудящимся города и деревни в лице Советов депутатов трудящихся». На заседании 11 марта Тольятти провозгласил:

Мы снова вносим предложение, чтобы Итальянская республика была определена как Итальянская республика трудящихся, и этим не намереваемся никого подвергать остракизму, и никого не хотим лишить гражданских и политических прав; мы всего лишь хотим установить, что правящий класс республики должен быть новым правящим классом, напрямую связанным с трудящимися классами[506].

Тем самым он заранее отвел возражение, которое Ла Мальфа высказал в корректной форме, в отличие от других, выступавших в рамках комиссии и вне ее. Проблему составляло фундаментальное различие, которое имело место в советском строе еще с обнародования «Декларации прав трудового народа»: различие между трудящимися и не трудящимися, приводившее к тому, что последние лишались политических прав (ст. 7): это, понятно, предполагало, что часть населения оказывалась лишена гражданства; но истолковывать данную статью следовало в свете указания, выраженного в статье 12 Конституции: «Труд в СССР является обязанностью и делом чести каждого способного к труду гражданина». А статья 7 «Декларации прав трудового народа»[507] ясно говорит о том, что политических прав следует лишить «эксплуататоров»[508]. Грамши в «Тюремных тетрадях» определяет советские выборы как некую форму «добровольной вербовки государственных чиновников определенного типа» и отличает «обычного законопослушного гражданина» от «того, кто соглашается на нечто большее, берет на себя обязательство сделать что-то еще»[509]. Тольятти намеревается рассеять сомнения и поэтому уточняет, что формулировка «трудящихся» не подразумевает «лишения кого бы то ни было гражданских и политических прав». Но предложение было отвергнуто с перевесом в несколько голосов, и тогда прошла, при поддержке левых, формулировка, придуманная Фанфани (из левых демохристиан): «демократическая республика, в основе которой лежит труд».

Тем временем происходило рождение «народных демократий».

При осмыслении явлений, к которым мы сейчас обратимся, еще долго будет нелегко обойтись без страстей, обид и клише. Все еще живут и здравствуют представители либо наследники почти всех политических формирований — как тех, которые держали бразды правления, так и тех, кто им противостоял. Тем не менее осмыслить эти явления неоходимо всем — и апологетам, и противникам, и еретикам, и победителям. Кроме того, эйфорическое ощущение триумфа, вырвавшееся на свободу в 1989-1990 годах, когда эти политические режимы один за другим распадались, уже уступило место более осторожным оценкам, что имело двойную мотивацию: а) наступившее разочарование, очевидной причиной которого является возврат к власти, под другим облачением, тех же самых политических формирований, которые и раньше правили в той или иной стране; б) дикий облик, который приняла там заново внедренная «рыночная» экономика, обострившая социальные противоречия и вернувшая к жизни «левые» формирования, так или иначе «осовременившие» свой лексикон и свои программы.

Основной фактор, который нужно учитывать, — причем в обеих зонах влияния, на которые разделилась Европа с 1945 года и далее, — международное положение. Это было совершенно новым в истории континента. Континент, который диктовал законы миру, сделался теперь, в результате войны, развязанной Гитлером, зоной влияния двух победителей, США и Советского Союза, а также Великобритании в немаловажной роли дублера Соединенных Штатов, «западного» победителя. Собственно, первый раздел на зоны влияния состоялся между Черчиллем и Сталиным в Москве 9 октября 1944 года; в тот день произошла памятная сцена с «процентами», которые Черчилль высчитал по собственной инициативе и запечатлел собственной рукой.

«Что бы вы сказали о нашем 90%-ном преобладании в Греции и о разделе пополам в Югославии?» Пока это переводилось, — продолжает Черчилль, — я взял пол-листа бумаги и написал:

Румыния Греция Югославия Венгрия Болгария Россия 90% 10% 50% 50% 75% Другие 10% 50% 50% 25% Великобритания (по согласованию с США) 90%

Я передал этот листок Сталину, который к этому времени уже выслушал перевод. На краткий миг он растерялся. Потом взял свой синий карандаш и, поставив на листке большую птичку, вернул его мне. Все решилось в мгновение ока. Потом наступило долгое молчание. Листок бумаги с этой синей птичкой лежал в центре стола. Наконец, я сказал: «Не покажется ли несколько циничным, что мы решили эти вопросы, имеющие жизненно важное значение для миллионов людей, как бы экспромтом? Давайте сожжем эту бумажку». «Нет, — возразил Сталин, — оставьте ее себе»[510].

На следующий день, на встрече двух министров иностранных дел, Молотова и Идена, процент советского преобладания был обозначен так: Венгрия — 80, Румыния — 90, Болгария — 80, Югославия — 60. Тема Польши была самой скользкой, еще и потому, что Англия утверждала, что именно для того, чтобы уберечь это неспокойное государство от какого бы то ни было союза с СССР, она вступила в войну 1 сентября 1939 года. Тем не менее и эта проблема разрешилась путем тонких дипломатических ходов (существовало антисоветское эмигрантское правительство в Лондоне и просоветское правительство в Люблине) на конференциях в Ялте (4 февраля 1945) и в Потсдаме (17 июля 1945), за которыми последовало спустя месяц польско-советское соглашение о границе по Одеру-Нейсе, благодаря которому Польша продвинулась на запад в ущерб разоренной Германии. Вопрос о Чехословакии не обсуждался, поскольку эту страну от немецких фашистов освободили советские войска.

В сущности, использовался тот же самый метод, что и в русско-германском пакте августа 1939 года. Тогда тоже какие-то зоны остались в тени, что каждая из сторон толковала по-своему, дойдя — вследствие этого — менее чем за два года до войны, начатой немцами. Но в этот раз новым было то, что СССР имел дело с «демократиями», пропагандистская машина которых всячески клеймила «пакт». Однако мораль отступает, когда вершатся такие дела. Ни демократия (знамя Запада), ни социализм не пытались соблюсти свои соответствующие «принципы». Правда, сегодня мы можем утверждать, что не существовало иного способа «закрыть» войну: ведь мы, как никогда, ощутили, насколько опасен мир, лишенный равновесия, утративший биполярность. Сталин написал Тито в апреле 1945 года: «Эта война не похожа на другие войны прошлого; кто занимает территорию, тот и устанавливает свой общественный строй. Все устанавливают свой общественный строй до той границы, до которой дошли войска. И по-другому быть не может». Он, очевидно, не знал истории Древней Греции, иначе нашел бы там примеры такой практики.

В 1944-1945 годах новым, по сравнению с 1939-м, была возросшая сложность и обширность «шахматной доски»; множество срочных вопросов, требующих немедленного решения (прежде всего, не было никакой ясности относительно судьбы побежденной Германии); и, наконец, наличие «непредвиденных» факторов (де Голль и амбиции Франции — страны, которую без особой убежденности приняли в «клуб» победителей). Де Голль предстал перед Сталиным где-то через месяц после сцены с листком бумаги (в конце ноября 1944). Вступив в прямые переговоры с Москвой, он хотел укрепить свои позиции против Англии и Соединенных Штатов, хотя те только что признали его главой французского временного правительства. Кроме того, ему не терпелось принять участие в расчленении Германии; вслед за Третьей республикой он ставил своей целью заполучить Рур, а также Саар.

Грецию же Черчилль рассматривал как «охотничьи угодья», предназначенные для Англии, даже ценой того, что англичане, вслед за фашистами, были вынуждены сражаться с греческими партизанами!

Франсуа Фейто[511], опубликовавший в скором времени (1952, 1969) книгу «Histoire des d?mocraties populates» [«История народных демократий»], поднял вопрос о «сообщничестве», а значит, и об ответственности Рузвельта и Черчилля. Удивительно, правда, что этот вопрос ставился не по поводу собственно события, то есть принятия (по британской инициативе и ради британских интересов, состоящих в том, чтобы простереть свою lunga manus[512] на Грецию) самого критерия раздела, но по поводу «широты» уступок, какие делались в пользу Сталина[513]. Ответ историка с точки зрения реальной политики вполне разумен: «К моменту Ялтинских соглашений Советский Союз уже контролировал Прибалтику, Румынию и Болгарию; был profond?ment engag?[514] в Польше и Венгрии; советские войска штурмовали Белград и имели приказ наступать по уже почти расчищенной территории на Берлин, Вену и Прагу; то есть СССР находился en position[515] для захвата Европы». Отсюда следует, — продолжает он, — что «перед такой приливной волной (raz-de-mar?e) мощи советских сухопутных армий» два западных лидера должны были выбирать «между войной с Россией и компромиссом». К тому же и Германия сопротивлялась с неслыханным, невероятным упорством[516]; Япония на Тихом океане не склонялась перед США, а атомной бомбы еще не было. Таким образом, «война с целью отбросить русских назад была бы абсурдом». Складывается очень интересная картина: с какого-то момента (по крайней мере, в закулисных маневрах военной верхушки и intelligence) начинается тройная игра; и часть пропаганды Оси, или пропаганды, связанной с Осью (например, «Le Mois Suisse»[517] [«Швейцарский Месяц»] в Швейцарии) принимается играть на струне «западной (и/или европейской) цивилизации», которую нужно защитить от вышедшего из берегов большевизма. Во всех трех странах — в особенности в США — всегда были силы, открыто симпатизировавшие Германии, или во всяком случае, если бы пришлось выбирать между СССР и Германией, готовые безоговорочно предпочесть вторую. В недавно вышедшей книге Джозефа Бендерски[518] («Еврейская угроза», 2001) подробно описан этот феномен; автор вспоминает, в частности, как генерал Паттон обвинял двух советников президента Трумэна, Моргентау и Баруха, в том, что они «распространяют вирус семитской вендетты против Германии». В общем и целом из этих слов Фейто заключает, что гипотеза — неприемлемая для англо-американских политических лидеров и далекая от их интересов — о том, что можно сменить противника в ходе войны, возникла не на пустом месте; она подспудно зрела во влиятельных кругах, еще более усилившихся, когда с 1947 года возникла на горизонте и начала распространяться «холодная война».

Нельзя пренебречь и последним фактором, помогающим лучше понять, как складывались судьбы Центральной и Восточной Европы в последние месяцы конфликта: Фейто тоже указывает на этот фактор, то есть, на «способ, каким происходило освобождение Востока Красной армией». Она могла рассчитывать на активную поддержку партизанских сил — одно из средств борьбы, которое Сталин с самого начала германского нашествия горячо поддерживал, — а эти силы, в свою очередь, в большинстве случаев подчинялись подпольным коммунистическим организациям. То был авангард, который с приходом советских войск автоматически занимал ведущую позицию. Впрочем, Сталин не был склонен глядеть через призму «мифа» на своих непосредственных западных соседей. Фейто приводит едкую остроту, какую советский лидер произнес в присутствии Гарри Гопкинса, блестящего соратника Рузвельта, по поводу Польши: «Если страна маленькая, это не значит, что она ни в чем не виновата». И в самом деле, недавние откровения по поводу ярого антисемитизма поляков во время нацистской оккупации, похоже, подтверждают горький диагноз[519].

При таком раскладе, который всем известен и здесь обрисован весьма бегло, подразумевается — как логическое следствие деления на зоны влияния — скорейшая организация выборов для того, чтобы предоставить всем включенным в этот процесс странам представительные правительства; так или иначе, но если деление на зоны имеет какой-то смысл, на выборах побеждают партии, опирающиеся на тех, кто сильнее. Однако, если взглянуть на географическую карту, можно обнаружить, что, поскольку Англия и Франция не входят в орбиту влияния сверхдержав, а являются «дублерами» и играют по собственным правилам, только две страны — Германию пока оставим в стороне, — «не покрывались» достигнутыми соглашениями: на востоке — Чехословакия, а на западе — Италия. Их судьба решалась в 1947-1948 годах. Но выработанный «принцип» проявился в чистом виде, когда произошло рождение двух Германий.

Прояснив в общих чертах, в чем заключалось влияние международной обстановки на ход дальнейших событий, остается добавить, что и в странах «народной демократии» коалиции, возглавляемые коммунистами, «победили на выборах». И они пришли к власти в результате консенсуса, вознесенные на вершину расположением избирателей, которым они заручились сразу после освобождения этих стран. Их слабым местом долгое время было — у них у всех — убеждение в том, что успех, однажды достигнутый, сохраняет свое значение на неопределенно долгий срок и что подтверждение и периодическое обновление легитимации (так искусно практикуемое на Западе) совершенно излишни: социальные достижения, — полагали они, — каким-то иным образом укрепят режимы. Этого, как мы все видели, не случилось. Они не сумели создать новую прозрачную модель «народного государства» и, пораженные скепсисом, упорно следовали системе псевдовыборов, лишь внешне походивших на западные. А это неизбежно привело к сужению и ослаблению консенсуса.

Таким образом, невозможно свести этот отрезок истории Европы и опыта европейской демократии к некоему спектаклю марионеток. Точно так же не имеет смысла чисто полемическое представление о том, что в непосредственно предшествующий период в истории этих стран существенная часть населения сознательно поддерживала нацистов.

Его преподобие Тисо[520], лидер пронацистской Словакии, продолжал пользоваться популярностью и после освобождения страны, и после приговора. То же самое можно сказать и об отношении в Хорватии, с одной стороны, к немецким «товарищам», а с другой — к партизанам под командованием Тито (включение этой республики в югославскую федерацию представляло для него особую проблему). В этой связи уместно будет вспомнить, насколько (вплоть до 1943 года) была близка к гитлеровскому Рейху страна, впоследствии ставшая символом «северного социализма», то есть Швеция. 5 июля 1940 года социал-демократическое правительство Ханссона, образовавшее «коалицию народного единства», подписало соглашение с Рейхом, согласно которому эта северная страна предоставляла свободный проход немецким войскам[521]. Консенсус в стране был широким, и оставался таковым даже когда во второй половине 1943 года на фоне военных поражений стран Оси правительство Ханссона перешло от пронацистского нейтралитета к нейтралитету просоюзническому.

Выстраивание консенсуса не является изобретением недавних времен.

Стремительное нарастание кризиса фашистских режимов, вызванное катастрофическим положением на фронтах; ужесточение репрессий со стороны германских оккупантов и быстрое ухудшение условий жизни населения были факторами, которые определили в те месяцы массовый поворот общественного мнения в сторону англо-американцев во Франции и Италии, и Советского Союза — в Восточной Европе. Сама партизанская борьба, к которой часть населения относилась отрицательно, опасаясь нацистских репрессий, у другой части вызывала прямо противоположные чувства; люди присоединялись — психологически, если не активно — к действиям «нерегулярных» бойцов, в большинстве своем коммунистов[522]. Это и явилось, по завершении конфликта, немаловажным фактором в момент образования временных правительств в странах, освобожденных советскими войсками. Рождение политического режима всегда начинается с захвата власти какой-то группой сил, которая выстраивает новый «порядок вещей», в рамках которого — в случае успеха — будут развиваться дальнейшие события и утверждаться новая «законность». Так утверждает себя новый порядок, который должен уметь себя узаконить. Так поступили — не без неожиданно долгой партизанской войны, получившей название «южного разбоя», — пьемонтцы[523], аннексировав Центральную и Южную Италию в 1861 году. Тьер в 1871 году провозглашает республику в стране с очевидным монархическим большинством, и только в 1875 году ему удается принять республиканскую конституцию. Так — мы видели это в предыдущих главах — фашистская партия с 1922 по 1926 год, получив с самого начала гарантии высоких правительственных кругов, заручилась сознательной поддержкой правящих и средних классов и смогла перейти к завоеванию масс в Италии. Так и антифашизм 1944-1946 годов стал государственным, узаконив сам себя, причем основы этого процесса были теми же, на каких зиждились правительства, устанавливаемые Советским Союзом в восточноевропейских странах по мере их освобождения. Все, что происходило потом, оказалось возможным только благодаря этому акту основания, закрепленному и гарантированному в то же самое время четкими рамками «раздела», которые все три победителя в мировой войне неоднократно подтвердили.

Оценка, которую различные народные демократии получали в том мире, который управляет общественным мнением всей планеты, — то есть на Западе, — менялась исходя из приоритетов международной политики и расстановки сил на международной арене. Самым нашумевшим примером является Югославия. До конфликта со Сталиным (1948) Тито с тем «социалистическим» однопартийным режимом, который он установил на базе полного согласия (и не менее полного истребления несогласных), расценивался как глава Квислингов[524], сотрудничающих с Советами. Скорые и действительно жестокие методы, которыми его партизаны «окончили игру» на итальянском фронте, вызывали отвращение. После разрыва между Тито и Сталиным югославский режим — разумеется, не изменивший ipso facto[525] своей природы, — стал мало-помалу восприниматься по-другому, и в конце концов возобладала иная точка зрения. (Пока в 1955 году Хрущев не вернулся к сотрудничеству с Тито, именно советская сторона обличала «преступность» югославского режима, но эта пропагандистская шумиха, хотя и содержала некую долю правды, не влияла на общественное мнение.) Вершины положительного к себе отношения Тито достиг, заключив греко-турецко-югославский пакт, явно антисоветский, продолжающий, географически, разные «союзы» (НАТО, СЕАТО и т. п.) нового «санитарного кордона».

На похороны Тито (май 1988) съехались государственные деятели со всего мира, дабы почтить его реальные свершения. Зато решение Соединенных Штатов способствовать после краха СССР также и распаду Югославской федерации привело, в историографическом плане, к радикальной переоценке Тито и всего «югославского опыта». Преступления, совершенные в конце мировой войны в истрийском регионе, всплывают на поверхность, бросают тень на всю эпопею антифашистской борьбы «титовцев» и становятся решающим фактором в оценке общественно-политического строя, установленного и сохраняемого на протяжении десятилетий югославскими коммунистами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.