Город мой

Город мой

Москва меня душила в объятьях своих бесконечных Садовых…

В.В. Маяковский

О доме можно было писать повести. Многоэтажный. Каменный. На углу Малой Бронной и Тверского бульвара. С трактиром внизу и дешевыми меблированными комнатами наверху. В трактире собиралась студенческая молодежь и не подавалось ничего «горячительного» – бесчисленные пары чая, баранки, вареная колбаса, немудрящие щи. В «меблирашках» одинаковые, захватанные по краям до черноты красные занавески и гардины, гнутые спинки венских диванов и стульев, никогда не закрывающиеся двери и сизые облака табачного дыма, переплывающие из одной комнаты в другую вместе со спорщиками, искавшими в запале новых союзников и оппонентов. В «Романовке», как называли и дом и трактир, все становились одной семьей, и охранное отделение сбивалось с ног, пытаясь уследить за всеми жильцами и всеми гостями. Много ли здесь, среди самых малоимущих студентов – из Московского училища живописи, ваяния, зодчества и московской Консерватории – случалось не подозрительных? И это в «Романовке» (Малая Бронная, 2) Маяковский решится читать перед слушателями свои первые стихи, станет учиться труднейшему и мужественному искусству публичных выступлений.

Немногим раньше, едва успевшей разрешиться зимой осенью, был Сретенский бульвар. Мерзлая ночь. Прочитанные Д. Бурлюку будто бы чужие стихотворные строки – и бурный ошеломительный отклик: «Во-первых, вы врете – это вы сами написали. Во-вторых, вы гениальный поэт». Преувеличение? Прозрение? О таких тонкостях не думалось. «Применение ко мне такого грандиозного и незаслуженного эпитета, – откликается Маяковский, – обрадовало меня. Я весь ушел в стихи. В этот вечер совершенно неожиданно я стал поэтом». Вечера в Романовке подтверждали предсказание. Мария и Давид Бурлюки были одинаково захвачены стихами и самим образом поэта.

Панорама Москвы в начале XX века.

«Маяковский обычно сидел на диване, рядом с большим круглым столом. На столе – керосиновая лампа с резервуаром из желтого массивного стекла. Зеленый абажур бросал густые тени на стены, трепетом пламени фитиля освещены лишь потолок и светло-оранжевый пол. Два окна выходили на Малую Бронную. В этих синих как бы аквариумах плыли, вились крохотными рыбешками пушинки снега, виляя и прыгая…

Когда его просили читать, Маяковский вставал с неизменной светящейся папиросой в руке. Лицо юноши было освещено снизу. Глаза казались темно-фиолетовыми, волосы черно-синими. Юноша отходил на середину комнаты, выпрямлялся, лицо его оставалось спокойным; опускал руку с горящей папиросой вдоль своего высокого тела, другую – закладывал в карман бархатной блузы.

Не откидывая головы назад, пристально глядя в глаза, как бы видя перед собой будущую аудиторию, поэт начинал читать свои юные стихи, скандировать без поправок или остановок, без сомнений скромности и не изменяясь в лице…» Московский новый поэт.

С Москвой было связано все. Совсем недавно она начиналась в окне поезда. Огромная. Продымленная заводскими трубами. Просвеченная отблесками золотых куполов. В крикливой пестряди вывесок и витрин. Тем более непонятная после зеленой тишины Багдади и ленивого захолустья Кутаиси. Город и подросток, которого уводила из родных и привычных мест нужда. Недавняя смерть отца возложила заботу о матери и младших детях на сестру Людмилу. Володя из младших – ему тринадцать. Счастья решено было попытать в Москве. Шел 1906-й год.

С Курского вокзала заторопились на Николаевский (ныне – Ленинградский) – кров на первых порах давала знакомая семья, жившая на даче в Петровском-Разумовском. Петербургский почтовый поезд довез до Сельскохозяйственной академии. Оттуда на извозчике добирались на Выселки к Плотниковым. Так выходило дешевле, пока найдется подходящая городская квартира – экономить приходилось на всем.

Но утром следующего дня все равно была Москва – поездка с Людмилой и ошеломляющее впечатление надвинувшегося нового века. Громады каменных домов. Электричество. Медлительные кабины лифтов. Автомобили. Трамваи. Двухэтажные конки. Извозчики. Кинематографы. Заполонившие улицы густые толпы. Для него – дыхание колосса, равнодушного и бесконечно притягательного. Робости не было и в помине – единственное желание видеть собственными глазами и самому познавать. «Володю очень интересовала жизнь, – станет рассказывать мать, – Володя больше всего ходил по Тверской, Садовой и другим улицам и переулкам, изучая достопримечательности Москвы, а главное – людей и их жизнь в большом городе».

Нравился размах. Нравилось все новое. Особенно кинематограф, куда зайцем – за полным отсутствием денег – удавалось пробираться на несколько сеансов подряд: «Поэт должен быть в центре дел и событий…»

Квартира нашлась, конечно, в «Латинском квартале» Москвы – на Козихе. Причин тому было множество. Связи сестры Людмилы со студентами, которые преимущественно заселяли Козиху. Их настроения, дышавшие еще не пережитым 1905 годом. Надежда матери поддержать скудный семейный бюджет сдачей комнат с обедами, чем жило, с трудом сводя концы с концами, большинство квартирохозяек на Козихе. «Сняли квартиренку на Бронной, – отзовется Маяковский. – Комнаты дрянные. Студенты жили бедные». Дом Ельчинского, где на третьем этаже устроились Маяковские, стоял на углу Спиридоньевского и Козихинского переулков (Спиридоньевский пер., 12), всего в одном квартале от первой московской квартиры семьи Ульяновых (Б. Палашевский пер., 6, кв. 11), где Ленин навещал своих родных в течение лета 1898 года.

Бедные студенты, о которых напишет Маяковский, были социалистами, и это от них в квартиренке на Спиридоньевском подросток получит первые издания нелегальной литературы, сам будет просить для чтения «что-нибудь революционное». «В действительности он увидел вскоре много большевиков в своей комнатке, – станет вспоминать один из жильцов квартиры Маяковских, первый „большевик“, узнанный Володей, В.В. Канделаки. – Это были студенты Московского университета – товарищи и приезжие. Говорили, курили, спорили много и горячо. Тащили вороха нелегальщины. Иногда, спохватившись, оглядывались на неподвижно сидящего долговязого мальчугана. Я успокаивал: „Это сын хозяйки, Володя Маяковский, свой“. В горячке учебы и кружковщины мне было не до „ребенка“, каким я считал Володю». Между тем в пятнадцать лет «ребенок» знал «Анти-Дюринга» Ф. Энгельса, знал «Две тактики социал-демократии в демократической революции» Ленина.

Занятия в 5-й московской гимназии, располагавшейся неподалеку (ул. Поварская, 3), его не могут увлечь. Окончив в течение первой московской зимы четвертый класс, он не собирается продолжать гимназических занятий. Слишком памятна взрывная обстановка кутаисских лет, где Володя учился с 1902 до 1906 года. Тогда были ученические сходки, были уличные демонстрации: «Первая победа над царскими башибузуками была одержана в Гурии, этих собак там было убито около двухсот, Кутаис тоже вооружается. По улицам только и слышны звуки „Марсельезы“. Словно в ответ на письмо брата Людмила Владимировна, приезжая на каникулы из Москвы, привозит листовки со стихотворными текстами: „Приехала сестра из Москвы. Восторженная. Тайком дала мне длинные бумажки. Нравилось… Это была революция. Это было стихами. Стихи и революция как-то объединились в голове“. Володе исполнилось двенадцать лет.

Он успел стать взрослым, а теперь, на Козихе, засыпает вопросами старших собеседников: «Вы дрались в Москве во время революции 1905 года на баррикадах? В какой дружине? Действительно ли ваша дружина охраняла великого Горького?» Нетерпеливый интерес к рассказам И.И. Морчадзе тем более распространяется на улицы и дома, которые помнят эти события. В нескольких минутах ходьбы на Малой Бронной знаменитые дома Гирша, наполненные революционно настроенными студентами. Здесь жил С.И. Мицкевич, с которым, как с представителем московских марксистов, встречался Ленин в августе 1893 года в Нижнем Новгороде. В Мерзляковском переулке театр Гирша – в нем 21 ноября 1905 года состоялось I заседание Московского совета депутатов. В нем приняло участие сто семьдесят депутатов от восьмидесяти тысяч рабочих.

Революционная волна поднялась здесь много раньше боев на Пресне. В 1901 году московские студенты поддержали демонстрацией петербургских, подвергшихся арестам и избиениям полиции. Двести москвичей были арестованы и заперты в Манеже. И тогда впервые в поддержку студентов выступили рабочие Прозоровской, Даниловской, Цинделевской мануфактур. На следующий день, 25 февраля 1901 года, на Тверском бульваре начались вооруженные столкновения и выросла первая баррикада (ныне – памятник Первой баррикаде на Тверском бульваре). Семнадцатого сентября 1904 года по Малой Бронной проходит студенческая демонстрация протеста против избиения полицией на Ярославском вокзале мобилизованных на русско-японскую войну. Малая Бронная, 4 – дом Общества для пособия нуждающимся студентам, студенческая столовая, и здесь же в декабре помещался штаб студенческой дружины, защищавшей баррикаду у Романовки. Медицинский пункт участников уличных боев располагался в самой Романовке, в квартире зубного врача Данишевского.

Мало лет? Но какое это имеет значение, когда ему верят. И первая явка, которая будет ему сообщена, – у балюстрады так называемого Нового здания московского университета (ул. Б. Никитская, 1, ныне – вход в Коммунистическую аудиторию). Он не провалит ни одного поручения, справится со всеми заданиями. Никто не вспомнит о его пятнадцати годах, когда он вступит в 1908 году в партию: «Вступил в партию РСДРП (большевиков). Держал экзамен в торгово-промышленном подрайоне. Выдержал. Пропагандист. Пошел к булочникам, потом к сапожникам и, наконец, к типографщикам». На партийной конференции, проходившей, как обычно, в Сокольниках, в лесу, Маяковский был избран в состав Московского комитета партии.

Первый арест застал его в помещении нелегальной типографии МК РСДРП(б) (Зоологическая ул., 7): «Нарвался на засаду в Грузинах. Наша нелегальная типография. Ел блокнот. С адресами и в переплете». Последовавший арест и наказание оказались сравнительно мягкими благодаря юному возрасту подсудимого. Маяковский попадает сначала в Пресненскую полицейскую часть (Баррикадная ул., 4), затем в Сущевскую (Селезневская ул., 2). Однако до суда дело не доходит ввиду того, что арестованный был несовершеннолетним. Его выпускают на поруки старшей сестре, но под гласный надзор полиции. Семья к этому времени уже переехала на новую квартиру (4-я Тверская-Ямская ул., 28, кв. 52). Но приближалось лето, и Маяковские решают от докучливых глаз перебраться вообще за город, в уже знакомое и полюбившееся Петровское-Разумовское.

Он полюбил эту необычную и дальнюю дорогу – от памятника Пушкину на первой проложенной в Москве линии трамвая через Малую Дмитровку, Долгоруковскую, Новослободскую, мимо Бутырской тюрьмы к заставе, откуда начинал свой путь паровичок. Соломенная сторожка. В сосновом лесу терялись редкие дачи и, несмотря на постоянную слежку, удавалось незамеченным добраться до Нового шоссе. В охранном отделении первоначальные клички «Кленовый» и «Высокий» очень быстро сменились другой – «Скорый». На Новом шоссе исчезнувший со временем дом располагался между нынешними домами 18-м и 20-м. Памятью о нем осталась зеленая полоска сквера.

«Дача большая, двухэтажная, – вспоминала Людмила Владимировна, – с широкими балконами, большим тенистым садом и цветником. В первом этаже жили хозяева дачи. Они не любили нас, называли „революционной бандой“ и однажды сообщили в полицию, что у нас часто бывают собрания. В результате сделанного хозяевами доноса полиция, конная и пешая, оцепила дачу, закрыла все выходы и произвела ночью проверку всех живущих. Когда вошли в комнату Володи, он спал. У него ночевал товарищ и тоже спал. Полицейские удивленно спросили:

– Как, вас двое, и вы спите?

На что Володя ответил:

– А вам сколько надо? – повернулся на другой бок и заснул.

Таким образом, затея наших хозяев не удалась, но они не оставили нас в покое и подали на нас в суд, требуя выселения».

Дожидаться суда представлялось слишком большой неосторожностью – Маяковские вернулись в город на ставшую знакомой Долгоруковскую, где в доме Бутюгиной сняли квартиру № 38 (старый адрес – Долгоруковская, 47, современный – 33). И все же, несмотря на казавшиеся надежными предупредительные меры, избежать нового ареста Володе не удается. Второй арест наступает 18 января 1909 года. Маяковский снова в Сущевской части, где его продержат больше месяца и выпустят без предъявления обвинения. Вскоре вся семья Маяковских втягивается в подготовку побега группы политкаторжанок из женской Новинской тюрьмы. У них дома шьются платья для беглянок, смолится канат. В момент побега Володя подает условные сигналы с соседней колокольни (Большой Новинский переулок, вошедший в состав нынешнего Нового Арбата). Его матери один из организаторов побега передаст главную улику – ключ, который Маяковские утопят в пруду Петровского-Разумовского.

Побег удался и не удался. Женщинам удалось скрыться, зато на следующий же день были арестованы все участники их освобождения, в том числе Маяковский, находившийся у И.И. Морчадзе в доме Локтева на Первой Мещанской. В ответ на вопрос пристава о его имени и причине появления у хозяина квартиры Маяковский отвечает веселым каламбуром: «Я, Владимир Маяковский, пришел сюда по рисовальной части, отчего я, пристав Мещанской части, нахожу, что Владимир Маяковский виноват отчасти, а посему надо его разорвать на части», который вызывает взрыв общего хохота.

Юный арестант попадает 1 июля в Басманную часть, но вскоре «за буйное поведение» переводится в Мясницкую (Малый Трехсвятительский пер., 8). Мера не оказывает действия, и 18 августа Маяковский ввиду того, что «своим поведением возмущает политических заключенных к неповиновению», направляется в Бутырскую тюрьму, этот, по выражению современников, «университет революционного образования». Его заключают в одиночную камеру № 103, где он проведет почти полгода.

Полгода «одиночки» – не всем даже очень опытным революционерам пришлось испытать на себе подобное наказание. Каким же невыносимым представлялось оно юноше, которого и на этот раз только возраст – все еще несовершеннолетний – да еще недостаточно полный следственный материал спасают от суда и маячившего впереди сурового приговора. Девятого января 1910 года его освободят под гласный надзор полиции. И первое побуждение Маяковского – сейчас же, без промедления ощутить Москву, встретиться с ней. В воспоминаниях Николая Асеева есть строки: «Помню один его рассказ о том, как он, выйдя из тюрьмы, где просидел с лета до крутых морозов… побежал осматривать Москву. Денег на трамвай не было. Теплого пальто не было, было только одно огромное, непревзойденное и неукротимое желание снова увидеть и услышать город, жизнь, многолюдство, шум, звонки конки, свет фонарей. И вот в куцей куртке и налипших снегом безгалошных ботинках шестнадцатилетний Владимир Владимирович Маяковский совершает свою первую послетюремную прогулку по Москве, по кольцу Садовых». Семья к тому времени жила на Новой Божедомке (ул. Достоевского, 3), напротив Мариинской больницы, где родился и провел детство Ф.М. Достоевский.

Долгие недели в тюремной камере заставили над многим задуматься, многое для себя пересмотреть. Маяковский пробует писать стихи, но признает их совершенно неудачными. Он много рисует и останавливает свой выбор на живописи. Решение стать художником определялось не только внутренним влечением и способностями. Известное значение имели и условия занятий в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, со времени своего основания отличавшегося большим, чем в других учебных заведениях, либерализмом. Здесь не делалось никаких ограничений ни в отношении образовательного ценза, ни в отношении благонадежности. Полицейский надзор закрывал перед Маяковским двери Университета и других институтов.

Лето 1911 года уходит на подготовку к вступительным экзаменам по рисунку и живописи. Место работы – все тот же парк Петровской сельскохозяйственной академии, Соломенная сторожка. На даче, которую они будут снимать, Володя повесит на потолке большой, размеченный по дням кусок колбасы – суточный рацион, которого не следовало нарушать и который из-за молодого аппетита постоянно нарушался: колбаса исчезала с необъяснимой быстротой. В августе экзамен был выдержан. Маяковский стал учеником Московского училища живописи, ваяния и зодчества (Мясницкая, 21), куда ему приходилось добираться из 1-го Мариинского переулка (пер. Достоевского, 12): Самотечная площадь, Цветной бульвар с цирком Соломонского, Труба, Рождественский бульвар, Сретенский бульвар, Мясницкие ворота…

Его отличает от сверстников редкая внутренняя сосредоточенность и целеустремленность. Ему не представляется возможным совмещать с каким бы то ни было занятием подпольную работу, но для подпольной работы – он теперь приходит к этому выводу – у него недостаточный запас знаний. В своей автобиографии он расскажет о времени выхода из Бутырок: «Вышел взбудораженный. Те, кого я прочел, – так называемые великие… Что я могу противопоставить навалившейся на меня эстетике старья? Разве революция не потребует от меня серьезной школы?.. Я прервал партийную работу. Я сел учиться». В словах Маяковского предвидение посылки, с которой выступит А.Б. Луначарский в послереволюционные годы: «Если революция может дать искусству душу, то искусство может дать революции ее уста».

В первые же месяцы занятий в Училище имя Маяковского попадает на страницы газет. Скончался В.А. Серов, один из ведущих и любимейших преподавателей Училища. Маяковский выступает на его превратившихся в манифестацию похоронах. В газете «Русское слово» сообщалось: «Ученик Училища живописи Маяковский, указав на тяжелые потери, которые понесло русское искусство за последние пять лет в лице Мусатова, Врубеля и, наконец, Серова, высказался в том смысле, что лучшее чествование памяти покойного – следование его заветам». Смысл заветов Серова не раскрывался, но для каждого причастного к искусству человека он был ясен. Не получил признания М.А. Врубель, скончавшийся от тяжелой нервной болезни. Никак не ценился официальным искусством В.Э. Борисов-Мусатов. В открытой оппозиции к нему находился и Серов, демонстративно отказавшийся от звания члена императорской Академии художеств после событий «кровавого воскресенья», во главе которых выступил ее президент великий князь Владимир Александрович. И все три мастера для выражения своих убеждений искали новых изобразительных форм и средств.

Из новых знакомых он особенно тесно сходится с Верой и Львом Шехтелями, детьми известного и модного архитектора, и будущим известным художником Василием Чекрыгиным. Осенью 1912 года несколько раз ездит с ними в свой любимый старый парк Петровского-Разумовского и не без их воздействия пробует свои силы в стихосложении. Первое стихотворение – оно родилось, когда Маяковские жили на пресловутой московской Живодерке, носившей пышное название Владимиро-Долгоруковской улицы (ул. Красина, 12). Записи стихов на случайных листках и обрывках бумаги покрывают всю квартиру. Володя просит не убирать и уж во всяком случае не выбрасывать их. Стихия поэзии перехлестывает интерес к живописи. Из воспоминаний матери:

«Я сказала ему, что хорошо бы все же закончить художественное учебное заведение. Володя в шутливом тоне ответил мне: „Для рисования нужна мастерская, полотно, краски и прочее, а стихи можно писать в записную книжку, тетрадку, в любом месте. Я буду поэтом“. Я читала первые стихи и говорила: „Их печатать не будут“, на что Володя, уверенный в своей правоте, возразил: “Будут!”» Чтения на слушателях в Романовке поддерживали внутреннюю убежденность. Пусть аудитория была мала – она представлялась очень ответственной. Стены Романовки звучали именами, и какими!

В 1890-е годы живет здесь все время своей учебы русский композитор-симфонист В.С. Калинников, «Кольцов русской музыки», как назовут его современные критики. Острая нужда заставит его подрабатывать на жизнь в сырой и промозглой оркестровой яме соседнего, на углу Кисловского переулка и Большой Никитской, театра «Парадиз». Переезд в Ялту не сможет остановить начавшегося туберкулеза. В те немногие разы, когда средства позволят ему добираться до Москвы, он будет останавливаться в Романовке и здесь исполнит для навестившего его С.И. Танеева в 1895 году свою приобретшую мировую известность Первую симфонию.

В конце девяностых годов в Романовке возникает своеобразный музыкальный салон. У поселившегося в ее номерах музыкального деятеля С.Н. Кругликова охотно собирается вся труппа Русской Частной оперы С.И. Мамонтова. Часто бывает Н.А. Римский-Корсаков, художники Константин Коровин и М.А. Врубель со своей женой, певицей Забелой-Врубель, которую Римский-Корсаков считал непревзойденной исполнительницей своих произведений. Любит петь у Кругликова Ф.И. Шаляпин. В непринужденной обстановке скромной кругликовской квартиры происходили и репетиции опер мамонтовского театра.

Рядом, в той же самой Романовке, точнее – в пристроенном вдоль Малой Бронной театральном помещении для концертов и спектаклей (ныне – Театр на Малой Бронной), иначе – в Романовской зале, рождался Художественный театр. До появления собственного здания в нынешнем проезде МХАТа, молодой театр использовал Романовскую залу для репетиции. Второго сентября 1900 года здесь на репетиции «Снегурочки» А.Н. Островского побывал А.М. Горький. Писатель рассказывал об этом запомнившемся дне: «Я был на репетиции без костюмов и декораций, но ушел из Романовской залы очарованный и обрадованный до слез. Как играют Москвин, Качалов, Ольга Леонардовна (Книппер-Чехова), Савицкая! Все хороши, один другого лучше… Художественный театр – это так же хорошо и значительно, как Третьяковская галерея, Василий Блаженный и все самое лучшее в Москве». Образ Горького – «великого Горького», как его называет в юности Маяковский, – продолжал жить в Романовке. Образ буревестника – огромной и легкой, стремительной черной птицы, каким впервые увидел писателя В.И. Качалов на лестнице Романовки. О ней услышал Маяковский и в первую свою московскую зиму, расспрашивая участников баррикадных боев. Баррикаду, перегородившую Малую Бронную около нее, удалось взять царским войскам 14 декабря 1905 года только после артиллерийского обстрела, повредившего и самый дом.

Все годы были разными, но среди них были и совершенно особенные, как год тринадцатый. Ранняя весна. Прогулки с Шехтелями по едва начавшему просыпаться после зимы лесу Петровского-Разумовского. Фотография троих друзей – Маяковского, Льва Шехтеля, Василия Чекрыгина, – сделанная Верой Шехтель. Разговоры об издании стихов. Всякие попытки переговоров с книгоиздателями оказались безуспешными: печатать непривычную поэзию никто не решался. Мысль о собственном издании литографским путем.

В доме Шехтелей (Большая Садовая ул., 4) Чекрыгин переписывает на светочувствительную бумагу тексты и вместе с обоими Шехтелями делает иллюстрации, иногда нравившиеся, чаще не нравившиеся поэту. На обложке появляется на черном фоне ярко-желтый бант – своего рода портретная черта Маяковского, вызывавшая неудержимое бешенство критики. Сам Маяковский рассказывал о его появлении: «Костюмов у меня не было никогда. Были две блузы – гнуснейшего вида. Испытанный способ – украшаться галстуком. Нет денег. Взял у сестры кусок желтой ленты. Обвязался. Фурор. Значит, самое заметное и красивое в человеке – галстук. Очевидно – увеличишь галстук, увеличится и фурор».

Необходимые для расплаты с литографом тридцать рублей были достаны Львом Шехтелем, и, подготовив к воспроизведению всю книгу, друзья все вместе отправились в небольшую литографическую мастерскую на Садовой-Каретной. Не обошлось без отказов со стороны хозяина и уговоров со стороны пришедших, тем не менее цель была достигнута – 3 мая появилась корректура.

«Когда была получена первая гранка – первый контрольный экземпляр, громадный Владимир Владимирович прыгал от радости на одной ноге, весь сиял от счастья, – писала В. Шехтель. – И все острил: „Входите в книжный магазин: „Дайте стихи Маяковского“. – „Стихов нет – были, да все вышли, все распроданы“. Это казалось настолько нереальным, необычайным, что в первую очередь он, а за ним и все мы хохотали невероятно. Эта его острота чем-то ему особенно понравилась, он повторял по нескольку раз в день: “Нет стихов Маяковского – были, да все вышли”“.

Весь тираж – триста экземпляров – был напечатан 17 мая и незамеченным не остался. Реакция читателей была различной, но всегда одинаково бурной – как в восторге, так и в неприятии. Не проходят мимо нового явления критики, и среди них – Корней Чуковский. Его встреча с Маяковским сама по себе сложилась достаточно необычно. Чуковский разыскал Маяковского в Литературно-художественном кружке на Большой Дмитровке, 15.

«…Я узнал, что Маяковский находится здесь, рядом с рестораном, в биллиардной. Кто-то сказал ему, что я хочу его видеть. Он вышел ко мне нахмуренный, с кием в руке и неприязненно спросил:

– Что вам надо?

Я вынул из кармана его книжку и стал с горячностью высказывать ему свое одобрение. Он слушал меня не дольше минуты и, наконец, к моему изумлению, сказал:

– Я занят… извините… меня ждут… А если вам хочется похвалить эту книгу, подите, пожалуйста, в тот угол… к тому крайнему столику… видите, там сидит старичок… в белом галстуке… подите и скажите ему все…

Это было сказано учтиво, но твердо.

– При чем же здесь какой-то старичок?

– Я ухаживаю за его дочерью. Она уже знает, что я великий поэт… А отец сомневается. Вот и скажите ему.

Я хотел было обидеться, но засмеялся и пошел к старичку… После этой встречи я понял, что покровительствовать Маяковскому вообще невозможно. Он был из тех людей, которым не покровительствуют.

Поговорив со старичком сколько надо (а старичок оказался прелестный), я поспешил уйти из ресторана. Маяковский догнал меня в вестибюле. Едва только мы вышли на улицу, он стал вполголоса декламировать отрывки стихов Саши Черного, а потом переведенные мною стихи Уолта Уитмена…

– Неплохой писатель, – сказал он. – Но вы переводите его чересчур бонбоньерочно. Надо бы корявее, жестче. И ритм у вас бальмонтовский, слишком певучий».

В том же мае Маяковский объявляет открытую войну бальмонтовскому направлению в поэзии. В Литературно-художественном кружке проходит доклад Бальмонта о совершенном им путешествии в Мексику. Снобистические восторги. Изумление посвященных. Множество таинственных непонятных слов. Немного зрителей. И неожиданный взрывной выход всклокоченного юноши в блузе с ярким галстуком: «Константин Дмитриевич! Позвольте приветствовать вас от имени ваших врагов!» Поэт П.Г. Антокольский, гимназистом оказавшийся на этом вечере, вспоминал: «Юноша говорил о том, что Бальмонт проглядел изменившуюся вокруг него русскую жизнь, проглядел рост большого города с его контрастами нужды и богатства, с его индустриальной мощью. И он снова цитировал Бальмонта:

Я на башню всходил, и дрожали ступени,

И дрожали ступени под ногой у меня.

А сегодня, дескать, на эту вершину взобралась реклама фабрики швейных машин.

Говорил он громко, по-ораторски, с великолепным самообладанием. Кончил объявлением войны Бальмонту и тому направлению поэзии, которому служит Бальмонт… По рядам, где-то сбоку и сзади, пронесся шелестящий, свистящий шепот:

– Кто?

– Кто это? Не знаете?

– Черт знает что! Какой-то футурист Маяковский… Молодецкое, веселое и острое в облике и словах Маяковского не могло не врезаться в память и воображение. Оно казалось мне достойным и осуждения и подражания, пугало и радовало одновременно. Во всяком случае, оно начисто смыло тусклые краски вечера».

Как ни продолжало по-прежнему манить Петровское-Разумовское, лето 1913 года проходит в Кунцеве, одном из самых модных и популярных среди москвичей дачных мест. Не хотелось расставаться с Шехтелями, тем более пренебрегать возможностью работать в сооруженной рядом с великолепной трехэтажной дачей их отца мастерской. Работать всем вместе и спорить о главном – средствах отражения современности. В мастерской на стене висела специальная тетрадь для записей, носившая название: «Мое сегодняшнее мнение о моей сегодняшней живописи». Споры продолжались и у Маяковских, снимавших комнаты невдалеке от железнодорожной станции в Почтовом проезде (2-я Московская ул., 5), Володя помещался в крохотной клетушке на втором этаже, спорщики размещались на веранде первого этажа или в саду у врытого в землю стола с деревянной скамьей. Купались в Москве-реке у Крылатского. Володя частенько переплывал на другой берег. Проводили часы под знаменитым кунцевским вековым дубом. Маяковский со временем напишет, что строка «гладьте сухих и черных кошек» из трагедии «Владимир Маяковский» пришла ему на ум именно там.

Кунцевский дуб дважды входит в историю литературы. Тем же летом впервые решается прочесть вслух свои стихи под его могучими ветвями Сергей Есенин. Тогда двум поэтам еще не суждено было встретиться.

Настоящее поэтическое лето – именно тогда Маяковский начинает себя сознавать как поэта. В сентябре он заканчивает трагедию в стихах – «Владимир Маяковский», носившую первоначально название «Восстание вещей». Девятнадцатого октября выступает на открытии футуристического кабаре «Розовый фонарь» в Мамоновском переулке. Торжественное открытие, привлекшее весь цвет московского общества, завершилось грандиозным скандалом. По словам газетного отчета, начавший читать свои стихи «Маяковский в дальнейшем выражался весьма определенно, – заявил, что плюет на публику». По словам Маяковского, «Розовый фонарь» закрыли после чтения мной «Через час отсюда». Московские нувориши не могли стерпеть прямого и открытого оскорбления в свой адрес, Маяковский не собирался скрывать своего отношения к ним. Сборник, который они издадут вместе с Алексеем Крученых благодаря материальной помощи композитора С. Долинского и летчика Г. Кузьмина, так и будет называться «Пощечина общественному вкусу».

Улица Большая Пресня, 36, квартира 24 – последняя московская квартира перед отъездом в Петроград. С ее адреса начинается стихотворение «Я и Наполеон», и себя Маяковский назовет поэтом с Большой Пресни:

Люди!

Когда канонизируете имена

Погибших, меня известней, —

Помните:

еще одного убила война —

поэта с Большой Пресни.

Начавшиеся в январе петроградские дни вскоре прервутся поездкой в старую столицу. С марта до середины мая 1915 года Маяковский будет в Москве гостем Д.Д. Бурлюка (Большой Гнездниковский пер., 10). Вскоре он закончит поэму «Облако в штанах» и в июне 1916 года прочтет ее в Большой аудитории Политехнического музея как пророчество наступающих перемен:

Я,

обсмеянный у сегодняшнего племени,

как длинный

скабрезный анекдот,

вижу идущего через горы времени,

которого не видел никто.

Где глаз людей обрывается куцый,

главой голодных орд,

в терновом венце революций

грядет шестнадцатый год.

Чтение стало причиной очередного столкновения с полицией. По словам Льва Никулина, «в первом ряду сидел известный москвичам полицейский пристав Строев, на его мундире красовался университетский значок – редкостное украшение для полицейского чина. Наружность Строев имел обыкновенную, полицейскую, с лихо закрученными черными усами. Его посылали на открытия съездов, на собрания, где можно было ожидать политических выпадов против правительства, и на литературные публичные вечера. Так что присутствие именно этого пристава никого особенно не встревожило, но странно было, что он держал в руках книгу и, пока читал Маяковский, не отрывался от нее. И вдруг в середине чтения встал и сказал:

– Дальнейшее чтение не разрешается.

Оказывается, он следил по книге, чтобы Маяковский читал только разрешенное цензурой, когда же Владимир Владимирович попробовал прочитать запрещенные строки – тут проявил свою власть образованный пристав.

Поднялась буря, свистки, крики «вон!».

Тогда полицейский знаток литературы сказал, обращаясь не к публике, а к поэту:

– Попрошу очистить зал».

В 1917 году 26 марта Маяковский выступает в театре «Эрмитаж» (Каретный ряд, 3) на 1-м республиканском вечере искусств с отрывками из поэмы «Война и мир», 24 сентября в Большой аудитории Политехнического музея он читает доклад «Большевик искусства», стихи «Война и мир» и «Революция». Семнадцатого ноября звучит его призыв на большом собрании литераторов, художников и артистов: «Приветствовать новую власть и войти с ней в контакт». С декабря 1917-го до июня 1918-го Маяковский снова в Москве в меблированных комнатах «Сан-Ремо» в Салтыковском переулке (Дмитровский пер., 9), где был написан «Приказ по армии искусств»:

Канителят стариков бригады

Канитель одну и ту ж.

Товарищи!

На баррикады! —

баррикады сердец и душ,

Только тот коммунист истый,

кто мосты к отступленью сжег.

Довольно шагать, футуристы, —

в будущее прыжок!

Как остро он ощущал: жизнь изменилась – в своем смысле, ритме, неослабевающем накале напряжения будней. С начала марта 1919-го окончательно в Москве, «Комнатенка-лодочка» в Лубянском проезде (пр. Лубянский, 3, кв. 12) – рабочий кабинет до последнего дыхания. С октября девятнадцатого до марта 1922 года художественно-поэтическая мастерская РОСТА – Российского телеграфного агентства (Милютинский пер., 11): плакаты на все злободневные темы. Рисованные и подписанные. Всего было создано 1600, из них больше пятисот принадлежало ему как художнику, к восьмистам он сделал подписи. «Вспоминаю – отдыхов не было. Работали в огромной, нетопленой, сводящей морозом (впоследствии – выедающей дымом буржуйки) мастерской РОСТА. Придя домой, рисовал опять, а в случае особой срочности клал под голову, ложась спать, полено… особенно не заспишься», – Маяковский признавал только телеграфный стиль в описании биографии.

В развороте творческих замыслов ему едва хватает целой Москвы. Собственные слова: «1918 год – РСФСР не до искусства, А мне именно до него, 15 октября 1918 года. Окончил „Мистерию-буфф“, Читал. Говорят много». В июне 1921 года пьеса будет поставлена для делегатов III конгресса Коминтерна в помещении бывшего цирка Соломонского (Цветной бульвар, 13). Из воспоминаний современницы: «Спектакль шел в море разноцветных огней, заливавших арену то синей морской волной, то алым адским пламенем. Финальное действие развернулось в победное шествие нечистых и парад всех участников спектакля под гром „Интернационала“, подхваченного всей многоязыкой аудиторией… Маяковского долго вызывали. Наконец он вышел на середину арены с какой-то совершенно ему несвойственной неловкостью, сдернул кепку и поклонился представителям всего земного шара, о судьбе которого он только что рассказал».

Двадцать первого октября 1924 года Маяковский читает в Красном зале МК ВКП(б) (Б. Дмитровка, 15-а) поэму «Владимир Ильич Ленин». Он прочтет здесь же перед партийным активом в октябре 1927 года поэму «Хорошо», а 21 января 1930 года последняя часть поэмы о Ленине прозвучит в его исполнении на траурном вечере в Большом театре.

Бесконечные редакции, издательства требовали посещений, предлагали постоянно все новые и новые литературные заказы: газета «Комсомольская правда» (Малый Черкасский пер., 1), Госиздат (М. Никитинская, 6/2), газета «Известия» на Пушкинской площади:

Люблю Кузнецкий

(простите грешного!),

потом Петровку,

потом Столешников;

по ним

в году

раз сто или двести я

хожу из «Известий»

и в «Известия».

И один из самых дорогих адресов – театр В.Э. Мейерхольда (ГОСТИМ) – (Тверская ул., 31, ныне – Концертный зал им. П.И. Чайковского, перестроенный из театрального помещения). Здесь пройдут премьеры в 1929 году «Клопа» и в 1930 году «Бани».

Работа сосредоточивалась в «Комнатенке-лодочке», жизнь, с конца апреля 1926 года, – в далеком, за Таганком, Гендриковом переулке (пер. Маяковского, 13/15, ныне – Государственная библиотека-музей В.В. Маяковского). Теодор Драйзер, Назым Хикмет, Луи Арагон, Диего Ривера, Мейерхольд, А.Б. Луначарский, И.Э. Бабель, С.М. Эйзенштейн – немногие из тех, кто бывал здесь.

Простое крылечко. Тесный тамбур. Узкая лестница на второй этаж. Две крохотных комнаты. Столовая с черным кожаным диваном, буфетом и раздвижным столом, окруженным обыкновенными стульями. Служивший спальней кабинет с письменным столом и широкой тахтой. Немного книг. Удобная лампа. Пишущая машинка. Слова Луначарского о впервые здесь прочитанной поэме «Хорошо»: «Это – октябрьская революция, отлитая в бронзу».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.