Запад оценивает революцию
Запад оценивает революцию
Оказавшись перед лицом сложной русской реальности, Запад, стремясь сохранить свою стабильность, в конце концов постарался увидеть позитивное. Французы стали видеть в русской революции стремление вести войну более эффективно. Англичане надеялись на более рациональную систему правления, а американцы просто ликовали. Запад смотрел на этот процесс, прежде всего, под углом зрения укрепления боеспособности России. Он был готов признать новое правительство при условии, если оно дает обещание продолжать войну. Новая русская демократия по определению должна была быть непримиримым врагом германского милитаризма. Революции нужно придать значение отхода от принципов монархизма Германии к принципам демократии Запада. Послы готовы были простить эксцессы революции, если она делала выбор между Берлином и противостоящими ему Лондоном и Парижем. Удовлетворение западных дипломатов вызвала реакция командующего Юго-западным фронтом генерала А.И. Деникина на отречение императора Николая: «Конец немецкому засилью» {335} . Патриотически настроенные русские встанут на защиту общих с Западом интересов. Палеолог, Бьюкенен и Френсис желали видеть в новом выборе России гарантию от сближения с Германией сейчас и в будущем.
Наблюдатели Запада пытались уяснить, кто в реальности пришел на смену старому строю. По поводу одной из наиболее деятельных фигур первых дней революции — молодого депутата А.Ф. Керенского — французский посол написал 15 марта: «Его влияние на Совет велико. Это человек, которого мы должны попытаться привлечь на свою сторону. Поэтому я телеграфирую в Париж, чтобы посоветовать Бриану немедленно передать через Керенского воззвание французских социалистов, обращенное к патриотизму русских социалистов» {336} . Британский посол пишет, что «Керенский был единственным министром, чья личность, пусть и не во всем симпатичная, останавливала на себе внимание. Как оратор, он обладал магнетическим влиянием на аудиторию… Владея этим рычагом воздействия на массы, в отсутствии подлинного квалифицированного соперника, Керенский стал единственным человеком, способным, по нашему мнению, удержать Россию в войне» {337}.
Как пишет Дж. Кеннан, «интерес к России среди американской публики был сосредоточен преимущественно на симпатиях к силам, борющимся против автократии. Его проявляли две основных группы. Одна состояла из тех, кого можно назвать урожденными американскими либералами, чьи симпатии были на стороне страждущих в России борцов за свободу. Дж. Кеннан-старший, С. Клеменс У.Л. Гаррисон и др. организовали в конце 90-х XIX в. организацию „Друзья русской свободы“, целью которой была помощь жертвам царизма и чьи симпатии адресовались, прежде всего, социал-революционерам» {338} . Вторая группа состояла из недавних эмигрантов в Америке, преимущественно евреев. Их симпатии принадлежали социал-демократам России. Именно эти две группы решающим образом влияли на формирование американского общественного мнения. Дж. Кеннан отмечает, что русские либералы, в частности конституционные демократы, не пользовались симпатиями широкой американской общественности — разве что некоторых представителей бизнеса. «Здесь мы наблюдаем еще одно проявление любопытного закона, который делает американцев, неизменно консервативных у себя дома, сторонниками радикальных перемен повсюду за рубежом» {339}.
Посол США Френсис был, пожалуй, самым безоговорочным сторонником февральской революции. Он не говорил по-русски, его контакты не были широкими, но он был достаточно осведомлен о положении русского народа, чтобы «приветствовать с ликованием низвержение царя и приход к власти временного правительства» {340} . В отличие от Бьюкенена и Палеолога, отношения Френсиса с царем и его правительством никогда не были дружественными; смена правящих фигур не могла не радовать прежде оттесненною от источника власти американца. Он писал в государственный департамент о «самой изумительной революции в истории» {341} . Вот что писал посол о Милюкове: «По мере тою как я смотрел на него и слушал его быстрые ответы на мои вопросы, моим сознанием овладела мысль, что передо мной подлинный лидер революции; это был глубокий мыслитель и подлинный русский патриот… Более чем кто-либо, он убедил меня, что правление Романовых закончено, и те, кому доверено править — искренние и преисполненные решимости русские, которые будут продолжать бесстрашно вести войну вне зависимости от жертв, крови и материальных потерь; они создадут такую форму правления, которая будет лучше всего служить интересам их страны» {342}.
Триумфальная оценка русской революции избавляла президента Вильсона от постоянных упреков в сотрудничестве с репрессивным царским режимом. Он полагал, что республиканская Россия станет более мощным военным противником Германии. В письме Милюкову 4 апреля 1917 г. «Вильсон задним числом осудил „автократию, которая венчала вершину русской политической структуры столь долго и которая прибегала к столь ужасным методам; она не была русской ни по происхождению, ни по характеру, ни по своим целям. Теперь она отринута, и великий, благородный русский народ примкнул во всем своем естественном величии и мощи к силам, которые сражаются за свободу, справедливость и мир“ {343}.
Определенное смятение царило в отношении к русской революции во французском посольстве. Слабо осознавая, что он пытается сесть в уже ушедший поезд, Палеолог убеждал своих русских коллег в необходимости сохранить императорский режим, придав ему конституционную форму. Он упорно доказывал Родзянко, что царизм — «сама основа России, внутренняя и незаменимая броня русского общества; наконец, единственная связь, объединяющая все разнообразные народы империи. В своем падении он увлечет за собой все русское здание» {344}.
Палеолог боялся иллюзий по поводу русской революции во Франции. Вне зависимости от того, что революция обещала России в будущем, в настоящем страна шла к дезинтеграции и распаду. С целью предостеречь свое правительство, Палеолог телеграфировал премьеру Бриану: «Беспорядок в военной промышленности и на транспорте не прекратился и даже усилился. Способно ли новое правительство осуществить необходимые реформы? Я нисколько этому не верю. В военной и гражданской администрации царит уже не беспорядок, а дезорганизация и анархия. В любом случае, следует предвидеть ослабление национальных усилий, которые и без того анемичны и беспорядочны. И восстановительный кризис рискует быть продолжительным у расы, в такой малой степени обладающей духом методичности и предусмотрительности» {345} . С точки зрения французского посла, происходившее было прологом к еще большим катаклизмам. «Факторы, призванные играть решающую роль в конечном результате революции (например: крестьянские массы, священники, евреи, инородцы, бедность казны, экономическая разруха и пр.), еще даже не пришли в действие. Поэтому невозможно уже теперь установить логический и положительный прогноз о будущем России. До сих пор русский народ нападал исключительно на династию и на чиновничью касту. Вопросы экономические, социальные, религиозные не замедлят выйти на поверхность. Это — с точки зрения войны — вопросы страшные, потому что славянское воображение, далекое от конструктивности (как воображение латинское или англосаксонское), в высшей степени анархично и разбросанно. Их решение не пройдет без глубоких потрясений. Приходится ждать, что в течение продолжительного времени усилия России будут ослаблены и ничтожны. Национальная идея далека от единства. Конфликт социальных классов тоже отражается на патриотизме. Так, например, рабочие массы, евреи, жители прибалтийских губерний видят Е войне лишь бессмысленную бойню. С другой стороны, войска на фронте, и исконное русское население нисколько не отказалось от своей надежды и своей воли к победе» {346}.
Бьюкенен подчеркивает, что «не принадлежит к тем, кто видит в республике панацею от прежних слабостей страны. До тех пор пока образование не пронизало российские массы, они будут не более способны обходиться без сильного правителя, чем их славянские предки, которые в девятом веке пригласили северных викингов прийти и править ими, поскольку не было в их земле порядка. Я был, скорее, сторонником благожелательной автократии, совмещенной с политикой децентрализации. Самоуправление следовало начинать внизу, а не сверху; только посредством овладения навыками управления провинциальными делами русские могли достичь уровня задачи администрирования всей страны» {347} . Опасения британского министра иностранных дел Бальфура были провидческими: «Если в этой стране будет установлена республика, армия расколется на легитимистов и республиканцев; умеренных элементов ждет раскол и беспомощность; экстремисты завладеют аппаратом власти. В конечном счете возникнет энергичное движение в пользу автократии, но к тому времени уже будет подписан позорный мир с Германией».
Талант Ллойд Джорджа сказался в следующей оценке: «Весьма различные и резко противоположные силы вызвали к жизни русскую революцию. Здесь были генералы, которые хотели только заставить царя отречься от престола, чтобы учредить регентство и освободиться от интриг и мелочного контроля придворных кругов. Здесь были демократические лидеры Думы, которые хотели создать ответственное конституционное правительство. Здесь были нигилисты и анархисты, которые хотели вызвать всеобщее восстание против существующего порядка. Здесь были интернациональные коммунисты, которые хотели создать марксистское государство и III Интернационал. Невозможно было предвидеть, которая из этих различных сил одержит победу и завладеет рулем революции. Основная масса народа в России желала лишь хоть какой-нибудь перемены. Эти люди требовали пищи и топлива. Они мечтали о работоспособном и честном правительстве для своей страны. Они устали от войны и мечтали о мире. Они не очень задумывались над тем, которая из борющихся групп даст им освобождение. Победить должна была та группа, которая могла выделить из своей среды самых сильных вождей и организаторов» {348}.
Нелишне заметить, что западных представителей удивляло бездействие духовенства, еще вчера ставившего на колени всю страну ради молитвы в честь процветания династии. Это безразличие было удивительно для иностранцев, которые отмечали, что на общественных церемониях церковь выходила всегда вперед. А в отношении ведения войны для более взвешенной оценки достаточно было проследить эволюцию взглядов социалистов за период войны; главенствовали отнюдь не идеи максимального напряжения ради победы в войне. Группа левоцентристских политиков во главе с Керенским уже в конце 1915 г. пришла к выводу, что народ «смертельно устал от войны. Приближается время, когда Россия будет вынуждена нарушить свои договорные обязательства и пойти на сепаратный мир». Во Франции, Англии и США не оценили должным образом степени усталости России, не вынесшей ведения войны индустриальными методами. Заблуждению Запада способствовало сохранение на некоторое время у власти ряда политических деятелей, которым Запад доверял.
И все же из непосредственного опыта первых недель после Февральской революции Запад сделал, по меньшей мере, два вывода. Во-первых, новому режиму не хватает власти над страной, и, прежде чем в России будет восстановлена стабильность, предстоит жестокая политическая борьба. Правые (Дума) не желали видеть в правительстве левых (Советы) — левые ждали часа, чтобы обрушиться на правых. На первых порах относительно комфортабельно себя чувствовали «буржуазные либералы», но их время было коротким и закончилось трагически. Процесс перехода власти шел справа палено. Во-вторых, нестабильность центральной власти предопределяла растущую неспособность России вести войну. Если даже гораздо более консолидированный царский режим практически зашел в военный тупик, то шансы его менее организованных наследников были еще меньшими. В этой ситуации следовало стремиться к двумя целям: поскорее зафиксировать центральную власть, добиться от нее более решительных военных усилий. Англичане сделали такие выводы первыми, французы последовали за ними спустя некоторое время. Американцы дольше других выдавали желаемое за действительное.
Послы Запада отнюдь не были довольны внешнеполитическим манифестом Временного правительства от 20 марта 1917 г. Они отмечали отсутствие в нем заявления о решимости продолжать войну до конца, до полной победы. Германия в манифесте не была названа по имени. Ни малейшего намека на прусский милитаризм, на цели воины. Но Милюков заверил представителей западных держав, что Временное правительство будет выполнять все прежние соглашения и союзы. Собственно, этого заявления было достаточно, чтобы вопрос о дипломатическом признании встал в практическую плоскость. Союзные правительства не могли в условиях войны позволить себе долгих колебаний. Даже самые лояльные приверженцы дома Романовых вынуждены были прийти к выводу о необходимости «поддержать единственное правительство, способное бороться с разрушительными тенденциями Совета рабочих и солдатских депутатов и вести войну до конца» (слова Дж. Бьюкенена).
Особенно энергично подошли к делу о признании Временного правительства американцы, чей государственный корабль в эти дни стремительно входил в воды мировой политики. Френсис телеграфировал президенту Вильсону 18 марта 1917 г.: «Признание первыми представляется целесообразным с нескольких точек зрения. Эта революция является практической реализацией выдвинутого нами принципа правления — посредством согласия управляемых. Наше признание, если оно окажется первым, возымеет огромное моральное воздействие» {349} . Временное правительство добьется того, чего царизм не смог сделать за два с половиной года — мобилизует все ресурсы России против Германии, добьется поворота события в дуэли на Восточном фронте. Дипломатическое признание посол Френсис хотел представить как рукопожатие самой старой и самой молодой либеральных республик: это «имело бы огромный моральный эффект» {350} . Патрон Френсиса — полковник Хауз — убеждал президента: «Нынешние события в России произошли благодаря Вашему влиянию» {351}.
На заседании кабинета министров Вильсон сказал: «Это правительство должно быть хорошим, поскольку его возглавляет профессор». Президент намекал на коллегу-историка Милюкова. Государственный секретарь Лансинг полагал, что с превращением России в буржуазную демократию для США наступило время «идеологизировать» войну — объявить войну демократий против деспотизма в Центральной Европе. Ожидая решения о признании, Френсис осведомился о количестве войск, находящихся в Петрограде. Гучков назвал цифру 125 тысяч, но указал, что Временное правительство может рассчитывать не более чем на пятую часть этого числа. 22 марта американское правительство признало Временное правительство. Это был абсолютный временной рекорд для кабельной связи и для работы американского механизма внешних отношений. По Невскому проспекту мчалась карета с возничим в ливрее — представитель великой заокеанской республики приветствовал новую республику Старого света. В ходе аудиенции в Мариинском дворце перед председателем совета министров князем Львовым и всем составом Временного правительства в полной парадной форме предстали все восемь секретарей и атташе американского посольства.
Лондон был более скептичен (лучшая в мире разведка доставляла обескураживающие сведения о русской армии), но и здесь видели необходимость признания нового правительства союзника. Накал мировой борьбы не давал альтернативы. Создавший текст признания министр финансов Э. Бонар Лоу не счел возможным признавать желаемое за действительное. Банальными цветистостями не следовало прикрывать упрямо растущей тревоги. «Мы помним, с каким горением надежды было воспринято либерально мыслящими людьми во всем мире падение Бастилии. Мы помним также, как быстро и как печально закончился этот яркий рассвет» {352} . В отличие от прочих союзников, Лондон уже на ранней стадии испытал явственные опасения.
Через два дня после американцев с признанием Временного правительства выступили британское, французское и итальянское правительства. Процедура признания была не менее торжественна, чем у американцев. Но все мысли представителей европейского Запада замыкались не на некоем будущем союзе всех демократий, а на бескомпромиссной борьбе, в ходе которой новая Россия держала экзамен на военную надежность. Бьюкенен выступил вперед: «Более чем когда-либо необходимо не упускать из вида, что победа Германии приведет к разрушению того прекрасного памятника свободе, который только что воздвиг русский народ. Великобритания протягивает руку Временному правительству, убежденная, что оно, верное обязательствам, принятым его предшественником, сделает все возможное для доведения войны до победного конца» {353} . Мы видим, что новая Россия, с ее новыми социальными идеями, далеко отстояла от стремящегося лишь к победе Запада.
Западные дипломаты имели возможность впервые воочию рассмотреть правительство, пришедшее на смену царским сановникам. Они явились в Мариинский дворец в рабочих пиджаках с портфелями под мышкой. Даже благоволящий к ним Палеолог сбивается в рассказе об этой встрече на саркастический тон: «Какой у них бессильный вид! Задача, которую они взяли на себя, явно превосходит их силы. Как бы они не изнемогли слишком рано! Только один из них, кажется, человек действия: министр юстиции Керенский. Тридцати пяти лет, стройный, среднего роста, с бритым лицом, волосы ежиком, с пепельным цветом лица, с полуопущенными веками, из-под которых сверкает острый и горячий взгляд, он тем более поражает меня, что держится в стороне, позади всех своих коллег; он, по-видимому, самая оригинальная фигура Временного правительства и должен скоро стать его главной пружиной» {354} . Керенский с его нервическим темпераментом произвел впечатление и на американского посла.
Возможно, западные послы меньше пели бы дифирамбов Временному правительству, если бы знали о публикуемом именно в это время знаменитом приказе номер один (о выборности командиров), который как ничто другое способствовал деморализации великой русской армии.