Дальняя дорога
Дальняя дорога
Этот день настал. «На выход, с вещами», – услышал я, как слышали это миллионы зэков до меня. Очень не хотелось тогда попадать на этап, но теперь я благодарен судьбе, которая протащила меня по тому великому пути, которым до меня прошли миллионы заключенных – и грешников, и праведников.
Этап – это отдельная и самостоятельная часть тюремной жизни. Здесь пересекаются пути и смешиваются режимы. Здесь делятся впечатлениями и узнают новости. Здесь выставляют счета и сводят счеты.
На этап безумно боятся попадать те, у кого есть грешки перед тюремным сообществом: стукачи, лагерные суки, активисты секций внутреннего порядка, карточные должники, осужденные менты и коммунисты, растлители малолетних. Вообще тюремные правила таковы, что все зэки равны друг перед другом вне зависимости от совершенных ими преступлений. Но из этого правила есть исключение: насильники и растлители малолетних. Их опускают безжалостно и без разборок. Очень часто именно на пересылках. Так же поступают и с бывшими ментами.
В московских тюрьмах в те годы частенько опускали коммунистов. Во всяком случае, рассказов об этом было много. В провинции отношение к ним было попроще, но в Москве их ненавидели. В «Матросской Тишине» в нашей камере сидел неприметный мужичок с не очень тяжелой статьей. Его опустили потом в Краснопресненской пересыльной тюрьме, как только из его приговора узнали, что он был членом КПСС.
Контингент отверженных положено этапировать отдельно от других осужденных, но в спешке и неразберихе пересыльной жизни их иногда забывают изолировать и они попадают в общие камеры пересыльных тюрем и вагонзаков. Иногда конвою просто лень водить из вагона две группы заключенных вместо одной, и все попадают на общую «сборку», прежде чем их раскидают по камерам. Иногда просто не хватает свободных хат. За те несколько часов, что все сидят на общей «сборке», можно потерять жизнь.
Этапировать отдельно от остальных положено не только отверженных. От основной массы заключенных отделяют особняков (или «полосатиков» – одетых в полосатую робу зэков из колоний особого режима), смертников, душевнобольных, склонных к побегу (у них на обложке тюремного дела стоит наискось красная полоса), женщин, малолеток и политических. Однако единственные, на кого правило об отдельном этапировании распространяется неукоснительно, – это женщины. Со всеми остальными поступают по обстоятельствам.
У меня на деле тоже стояла отметка «этапировать отдельно», но требование это соблюдалось далеко не всегда. Я, впрочем, не возражал. Статья моя была экзотической, и конвой, как правило, не знал, что это за преступление. При формировании этапа принимающий конвой иногда путал мою статью 1901 со статьей 191 – сопротивление работнику милиции. Бывало, перед этапированием офицер конвоя, мельком глянув на обложку моего дела, грозно устремлял на меня взгляд и спрашивал:
– С милицией дерешься?
– Да нет, гражданин начальник, – прикидывался я тертым уголовником, – чего с ними драться? Так, одного мента завалил. Ну, правда, еще одного покалечил. Пустяки, в общем.
Зэки радостно гоготали, конвой иногда тоже ухмылялся – служащие внутренних войск МВД не считали себя ментами и от милиции всячески дистанцировались. Потом они, конечно, лезли в мое дело, узнавали правду и подходили поговорить за жизнь и политику.
У одного такого разговорчивого лейтенанта я выведал, что конечный пункт моего назначения – Оймяконский район Якутской АССР. Я оценил шутку КГБ: из 3120 районов нашей необъятной советской родины они выбрали для меня самое холодное место Северного полушария. Но по крайней мере у меня была уже некоторая определенность. Многие вообще не знали, куда их везут. Обычно конвой такой информацией с зэками не делится.
Хорошие отношения с конвоем выстраиваются редко. Чаще всего конвоиры злобны, агрессивны и подчёркнуто бесчеловечны. Причинить зэку зло безо всяких к тому поводов считается у них делом доблести. Отсутствие в мыслях, словах и голосе чего-либо человеческого – это фирменный стиль конвойных войск. Он культивировался десятилетиями и поощряется начальством.
Во время этапа зэки находятся в полной власти конвоя – здесь нет ни прокуратуры, ни вышестоящего начальства, ни закона, ни сострадания. Поезд мерно стучит колесами, живой груз едет на восток, и у конвоя одна забота: привезти столько же тел заключенных, сколько забрали. Живых или мертвых – не так уж важно. От голода или жажды умереть не дадут – уже не те времена, эпоха развитого социализма. Еще тридцать лет назад до пересылки могли доехать живыми только половина этапа, и это считалось нормальным. Теперь если зэка и убьют, то за попытку побега или сопротивление конвою.
От пересылки до пересылки поезд идет несколько дней. Это не скорые поезда. Чаще всего вагонзаки цепляют к почтово-багажным составам, реже – к пассажирским. По традиции вагонзаки зовут столыпиными, но фактически это неверно. Настоящий столыпинский вагон – это, по сути, пустой товарный вагон, с торцов которого имелись отделения для сельскохозяйственного инструмента и скотины. В таких вагонах в начале XX века в рамках реформы Петра Столыпина везли переселенцев в Сибирь. Потом в таких вагонах стали возить заключенных. С тех пор многое изменилось. Вагоны давно стали металлическими, их разделили на камеры, но в народной памяти они так и остались «столыпиными».
Современный «столыпин» с виду почти ничем не отличается от почтового вагона. Разве что, приглядевшись получше, можно увидеть решетки на форточках всегда закрытых матовых окон, тех, что в коридоре вагона. Да еще тот, кто знает, что второй, нижний номер вагона всегда начинается с цифры 76, поймет, что везут здесь не почту и не багаж, а живых людей.
Камеры в таких вагонах по размеру ничем не отличаются от обычных купе, в которых добропорядочные граждане ездят летом вместе с семьей отдыхать на Черное море. И все шесть полок почти такие же, разве что ничем не обиты, голое дерево, да между средними полками лежит щит как дополнительное спальное место. От коридора камеру отделяет не стенка, а решетчатая дверь с кормушкой.
Купе проводников занято конвоирами, а если вагонзак в составе не один, то, скорее всего, где-то есть еще и штабной вагон, в котором со всем комфортом расположились начальник конвоя и офицеры.
Между купе конвоя и общими камерами – одна или две камеры, разбитые стенкой пополам, так что в каждой половинке получается по три спальных места. Оттого такие камеры и называют тройниками. Именно в этих тройниках возят смертников, полосатиков, малолеток, политических, дураков, побегушников, опущенных, сук и женщин. Ехать в тройнике – одно удовольствие. Спецконтингента обычно мало, и тройники, как правило, не забиты. Не то в общих камерах. Сюда людей набивают столько, что трудно себе представить. Я однажды зашел в такую камеру двадцать четвертым.
Однако чаще меня везли все-таки в тройниках. Иногда вместе с дураками (душевнобольными), побегушниками и особняками. Никаких проблем с ними не возникало. Побегушники не пытались разобрать пол или прикончить конвоиров, дураки не устраивали диких сцен и сумасшедших плясок, особняки не гнали жути на сокамерников.
Первая пересыльная тюрьма после Москвы была у меня в Свердловске. Эта пересылка, вероятно, самая крупная и самая главная в стране. Это перекресток тюремных дорог. Отсюда идут этапы на Северный Урал, в Казахстан, уж не говоря о Сибири и Дальнем Востоке. Разумеется, с востока на запад едут тоже через Свердловск. Его не объедешь, не минуешь. Короче, центр России.
Пересыльные камеры в этом центре России были огромные – на двести-триста человек. Нечто вроде зала ожидания на вокзале, но уставленного двухъярусными шконками. Каждый день десятки людей уходили на этап, вместо них приходили новые. В дальнем углу камеры несколько шконок занимали авторитеты – долголетние зэки с тяжелыми статьями и серьезным влиянием в арестантском мире. Они немедленно позвали меня в свою компанию почифирить и поговорить о жизни. Политические – не частые гости на уголовных этапах, и слухи о том, что на восток едет «москвич, написавший книгу о тюрьме», летели впереди меня. Мой главный для обычной уголовной жизни недостаток – то, что я москвич, – терял всякое значение на фоне того, что я выступил против советской власти. Авторитетные уголовники принимали меня по высшему разряду, усаживая пить чай, делясь едой и разговаривая о жизни.
В Свердловской пересылке я сделал важное для себя открытие. Пересыльная камера кишела вшами. Их было несметное количество. Напившись крови, они становились жирными и падали с верхних шконок на нижние, как тяжелые капли начинающегося дождя. Спастись от них было невозможно. Завшивленными в камере были абсолютно все. Кроме меня. Открытие мое состояло в том, что вши на меня почему-то не садились. Даже если они на меня падали, то соскальзывали дальше вниз не задерживаясь. Это было удивительно. То ли они меня признали за своего, то ли, наоборот, брезговали – не знаю. Но факт, что за всю мою тюремно-лагерную жизнь ни одна вошь мною не соблазнилась!
Однако каковы бы ни были мои привилегии среди людей или насекомых, сидеть в пересылке слишком долго не хотелось. Меня раздирали противоречивые чувства. С одной стороны, хотелось на свободу, пусть в ссылку, но на свободу. С другой стороны, каждый день в тюрьме и на этапе засчитывался за три дня ссылки, что волшебным образом ускоряло бег времени и сокращало общий срок наказания. Я считал: я нахожусь под стражей уже семь месяцев, это значит, мне списывается из ссылки 21 месяц, почти два года. Неплохая арифметика! Имеет смысл никуда не спешить!
После мучительных раздумий я решил специально на пересылках не тормозиться, но и на этап не рваться. Пусть все будет как будет, без моего участия. И я кочевал по нескольким камерам, пока в назначенный судьбой и тюремной канцелярией день меня опять не вызвали «с вещами».
Я хорошо помню ту посадку в «столыпин». Нас привезли на станцию в воронках и выгрузили в небольшой, огороженный проволокой загон перед железнодорожными путями. Был морозный декабрьский вечер. Сыпал мелкий колючий снег. Состав уже стоял, но нас в него почему-то не заводили. Загон освещался ярким светом прожекторов. Мы, с полсотни заключенных, стояли на морозе колонной по пятеро, поколачивая ногой об ногу, и тихо ругались на нерасторопность конвоя. Минут через двадцать этого бессмысленного стояния начался глухой ропот. Конвоиры уловили его, и офицер заорал: «Сесть на снег!»
Мы нехотя присели на корточки, но офицера это не устроило:
– Я сказал, сесть на снег, а не на корточки, вашу мать!
Он сделал знак конвоирам, что стояли по обе стороны колонны, и те сорвали с плеч «калаши», передернули затворы и, опустив автоматы на длину ремня, держали их на уровне наших голов. Мы моментально сели на снег, а самые умудренные даже легли лицом вниз, закрыв затылок руками. Овчарки рвались с поводков, лязгая зубами перед лицами тех, кто был с краю колонны.
– Еще шевельнетесь – всех перестреляю! – не унимался молодой толстомордый конвойный офицер, то ли запугивая нас, то ли распаляя самого себя.
А как же они будут стрелять, ведь они стоят друг против друга, подумалось мне. Впрочем, черт их знает, лучше действительно не шевелиться. Еще минут пятнадцать мы сидели в снегу, мечтая хотя бы подняться и размять ноги. Я смотрел на стоявшего ближе всего ко мне солдата внутренних войск. Дуло его «калаша» смотрело прямо на меня. Из пустого зрачка автомата веяло холодом и смертью. Лицо солдата было таким же пустым и отрешенным. На нем не отображалось никаких чувств, он превратился в машину для исполнения приказов. Скомандуют ему стрелять – и он нажмет на спусковой крючок и будет жать на него, пока в магазине не кончатся патроны. Что отделяет жизнь от смерти? Мою жизнь от моей смерти? Палец солдата на спусковом крючке автомата. А если палец его закоченеет так же, как закоченели мои пальцы на руках и ногах, и он захочет его размять, не снимая с крючка? Какие только мрачные мысли не лезут в голову, когда на нее наставлено дуло автомата!
Наконец где-то что-то сдвинулось, зашевелилось, последовала команда «Встать!» – и нас завели в вагон. Я попал в тройник вместе с каким-то косящим под дурака симулянтом. Следующая остановка – Новосибирск.
На этапе между Свердловском и Новосибирском в соседнем тройнике сидели три женщины. У одной из них, сильно беременной, начались схватки. Конвой не то чтобы переполошился, но проявил некоторое недовольство и озабоченность. Им совсем не хотелось заниматься непредвиденными проблемами. Беременных не положено брать на этап, начиная, кажется, с шестого месяца беременности. Но эта всех обманула или кого-то подкупила – ей по каким-то своим причинам надо было до родов попасть на новосибирскую зону для «мамок». Конвой не должен был брать ее на этап, но проморгал. Теперь она постанывала в соседнем тройнике, а начальник конвоя сурово и брезгливо уговаривал ее потерпеть до Новосибирска. Терпеть оставалось часов восемь – десять.
Когда конвоиров не было рядом, я объяснял ей через стенку, как себя вести и что делать. Кончилось это тем, что, уверовав в мои акушерские способности, она попросила начальника конвоя, чтобы я принимал у нее роды, если они начнутся до приезда в Новосибирскую тюрьму. Мне случалось раньше принимать роды, правда, при наличии инструмента и не в таких условиях. Но я не возражал. Начальник между тем ничего ей не ответил, очевидно, решая трудную для себя дилемму: дать умереть ребенку и, может быть, матери или нарушить инструкции и разрешить зэку принять роды у зэчки. Так, в состоянии полной неопределенности, мы, слава богу, и доехали до Новосибирска, где ее первой вывели из вагона и повели в санчасть.
Новосибирская пересылка славилась в те годы своей жестокостью. Я ощутил это с первого дня, когда, прежде чем раскидать по камерам, нас погнали в баню. Она находилась в другом корпусе, а тюремные корпуса соединялись между собой наземными переходами из металлического каркаса, обшитого листовым железом. В приемном корпусе нам велели раздеться догола и повели неспешно в баню по примерно двухсотметровому тоннелю. Был декабрь, и на улице минус сорок, столько же и в тоннеле. Надзиратели, укутанные в полушубки, не спешили. Толпа голых зэков, подпрыгивая на ходу, завывая и отчаянно матерясь, всматривалась в конец тоннеля, надеясь увидеть не пресловутый свет, а дверь в банное отделение.
Наивные, как дети, зэки всегда ждут избавления от неприятностей, и только самые мудрые из них знают, что в неволе вслед за одними неприятностями чаще всего приходят другие, еще бо2льшие. Баня представляла собой большой зал с бетонным полом и кафельными стенами. Из потолка торчало десятка два душевых кранов. Вода включалась то ли зэком-банщиком, то ли надзирателем – нам не было видно. Мы стояли продрогшие, мечтая согреться под душем, и все никак не могли понять, почему не включают воду. Наконец ее включили. Из душевых кранов полился кипяток. С воплями мы бросились к стенам и с разбегу впечатались в них, спасаясь от брызг горячей воды.
– Старшой, старшой! – загалдели зэки.
– Ну что еще? – поинтересовался молодой румяный мент, приоткрыв дверь в душевую. – Чего не моетесь?
– Да как же мыться, гражданин начальник, кипяток брызжет. Сделайте похолоднее.
– Похолоднее хотите? Ладно, сделаем, – согласился на удивление покладистый мент.
Мы устремили взгляды вверх, ожидая, когда от хлещущей сверху воды перестанет идти пар. Вскоре пар действительно исчез, и мы ринулись мыться, но не тут-то было – кипяток сменился ледяной водой.
– Старшой! – опять загудели зэки.
Дверь моментально открылась, и все тот же румяный мент бросил с порога:
– Сделали холоднее. Чего еще?
– Так ведь ледяная, старшой. Сделайте воду нормально.
– Нормальной дома мыться будете. Здесь тюрьма, а не санаторий. И не просто тюрьма, а Новосибирская. Усекли, господа зэки? Ладно, сделаю потеплее.
Через несколько секунд из душа опять полился кипяток.
Больше мы надзирателя не звали. Кипяток периодически сменялся ледяной водой, и наоборот. Мы успевали кое-как помыться в счастливые мгновения перемен. Было понятно, что это делают специально.
Уже попав в камеру, я узнал, что это местный ритуал – так Новосибирская пересылка встречает новых заключенных.
В тот же вечер в коридоре раздались яростный собачий лай и дикие крики зэков. Это развлекались надзиратели. Они открывали поочередно одну камеру за другой и привязывали овчарок к двери на поводке ровно на столько, чтобы зэки могли скучковаться у дальней стенки, а собаки их не доставали совсем чуть-чуть. Тот, кто не успевал вовремя отпрыгнуть к дальней стенке, в лучшем случае отделывался разодранной одеждой.
Мы заранее заняли нужную позицию под окном, но очередь до нашей камеры так и не дошла. То ли ментам наскучило травить заключенных, то ли у них нашлись другие дела…
Жизнь ментов, а тем более солдат-срочников, скудна и однообразна. Только издевательства над зэками немного скрашивают их серое существование. Если в пересыльной тюрьме еще можно пришпорить свою порочную фантазию, то в пути такого разнообразия нет. Что могут придумать конвоиры для собственного развлечения? Ну, запихнуть в одну камеру двадцать человек, а соседнюю оставить пустой. Ну, вывести девушку-зэчку в туалет, оставив дверь открытой, и, посмеиваясь, смотреть, как она справляет нужду, отпуская при этом ядовитые комментарии. Ну, не давать зэкам воды, чтобы они помучились от жажды после своей пайки – хлеба с соленой рыбой. И самое развлекательное – дать им напиться вволю, а потом не выпускать в туалет. Это у конвоя коронный номер.
Дело в том, что зэк не может справить нужду в своей вагонной камере. Что бы ни было, это невозможно. Так устроен арестантский мир. Конвоиры знают это и отрываются вовсю. Но, как гласит народная мудрость, на хитрую ж… есть х.. с винтом. У зэков имеется секретное оружие, которое они с успехом применяют в безвыходных ситуациях. Оружие это – раскачка вагона.
На этапе между Новосибирском и Иркутском мы раскачали вагон. Это довольно просто: все зэки в вагоне одновременно делают незначительные движения влево-вправо. Синхронно, вместе. Возникает эффект резонанса. Через некоторое время колеса вагона начинают стучать, отрываясь то от правого, то от левого рельса. Чем дольше раскачивается вагон, тем больше он переваливается с одного бока на другой. Это смертельный номер. Вагон запросто может сойти с рельсов и утянуть за собой весь остальной состав. Все могут погибнуть, но зэки – народ бесшабашный: начальник, выводи в туалет, иначе все под откосом будем! Тут конвою не до развлечений, особенно если вагонзак прицеплен к пассажирскому поезду. Метод действует безотказно, все требования сразу выполняются. Удовлетворили и наше требование, не такое уж избыточное – всего-навсего вывести в туалет.
Конечно, конвой грозит многими карами: при высадке посадить на снег, притравить собаками, посадить в автозак «без последнего». Да, это он может. Посадить «без последнего» – это значит на последнего, кто будет садиться в «воронок» или вагонзак, натравят овчарку. Зэки, расталкивая друг друга, стремятся забраться в автозак быстрее других. Никто не хочет быть последним. Последнему не позавидуешь.
Иркутская тюрьма оказалась грязной и угрюмой даже на фоне других пересыльных тюрем, которые жизнерадостными тоже не назовешь. Кормили совсем скверно – горячую воду с плавающими в ней рыбьими косточками называли супом; на второе давали неполный черпак жиденькой сечки. Единственная отрада – 650 граммов в день хорошего сибирского серого хлеба.
Близился Новый год. Зэки рассказывали, что в Якутию отсюда добираются только одним способом – спецэтапом на самолете до Якутска. У надзирателей я выведал, что зэков на этап уже собрали, но самолет не может вылететь из-за нелетной погоды. Сколько это продлится, было неизвестно – может, день, может, месяц.
Мы бедствовали. Денег ни у кого не было, курево кончилось, и голод заглушить было нечем. Мой сосед по шконке Серега, молодой парень из деревни в Калужской области, вспоминал, какую вкусную картошечку печет его мать и как замечательно она подает ее к столу с маслицем и малосольными огурчиками. Он брал с меня обещание обязательно приехать к нему после срока и оценить все самому. Слушать его было невыносимо, но остановить его никто не мог. Он все время вспоминал дом, цепляясь своими воспоминаниями за волю, чтобы не думать о тюрьме.
Серега служил в армии на Сахалине, и его достала дедовщина. Старослужащие избивали молодых, особо изощренно издеваясь над теми, кто не подчинялся сразу. Ему здорово доставалось. Наконец он не выдержал и как-то, схватив валявшуюся на земле доску, начал отмахиваться ею от нападавших. Серега не был силачом, но доска была длинная и крепкая – попав одному из дедов по голове, он убил его на месте. Молодые солдаты очень радовались этому и давали показания в пользу Сереги. Следователь из военной прокуратуры тоже ему сочувствовал и решил освободить от наказания, признав невменяемым. Серегу направили в Москву в Институт судебной психиатрии им. Сербского, где он месяц провалялся на экспертизе. Теперь Серега возвращался на Сахалин, не зная даже, что решили на его счет московские психиатры.
Прошла неделя, а этапа все не было. Мы курили нифеля – собирали испитой чай, сушили его на батарее, сворачивали в самокрутки и затягивались, изображая удовольствие. Дым нещадно драл горло, и удовольствие от такого курения было очень сомнительным.
Под Новый год в тюрьме начался бунт. Не знаю, что спровоцировало его и как он проходил. Наш коридор был на отшибе, информация до нас почти не доходила. Иногда слышались дружные крики заключенных, топот ментовских сапог в ближайших коридорах, лай служебных собак. Говорили, что Иркутская тюрьма – расстрельная и заключенные кипешуют здесь часто. Одна из обязательных мер при бунтах – этапирование в другие зоны и тюрьмы зачинщиков волнений. Из тюрем прежде всего выкидывают этапников, чтобы они не стали свидетелями кипеша и не разнесли весть об этом по другим тюрьмам. За два дня все соседние камеры опустели. Выдернули с вещами и меня. Я обрадовался, что наконец-то настала летная погода, и был очень удивлен, когда вместе с остальными зэками меня привезли на железнодорожную станцию. Поезд следовал через Тайшет и Братск в Усть-Кут. Когда этап загрузили и поезд тронулся, я позвал офицера и рассказал ему, что, скорее всего, при формировании этапа произошла ошибка, потому что пункт моего окончательного назначения – Оймяконский район Якутии.
– Если не верите, посмотрите дело и убедитесь сами. Кто-то ошибся, – заверил я его.
Офицер пошел в дежурку за делом, посмотрел и, вернувшись, сообщил:
– Никакой ошибки. Вы едете в ссылку в Чунский район Иркутской области.
Я удивился, но возразить было нечего. Да и к чему? Чуна уж точно не хуже Якутии.
В камере со мной ехал паренек, который, услышав мой разговор с офицером, попросил зайти в Чуне к своей матери, передать привет и кое-какие указания. Он мечтательно рассказывал о Чуне: какой это классный поселок, какие там у него верные кенты и клевые телки и как бы славно он там жил, если бы не угнал по пьянке чужой мотоцикл и не получил за это два года лагеря.
На следующий день утром поезд остановился в Чуне. Меня одного выпихнули из вагона на перрон в объятия местных ментов, вместе с которыми на милицейском газике мы поехали в РОВД. Здесь меня должны были поставить на учет по месту моей ссылки.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.