Ломоносов и антинорманизм в трудах послевоенных «советских антинорманистов» и современных российских норманистов
Ломоносов и антинорманизм в трудах послевоенных «советских антинорманистов» и современных российских норманистов
После Великой Отечественной войны содержание разговора о Ломоносове- историке внешне кардинально изменилось, и был признан его выдающийся вклад в разработку отечественной истории. Но этот тезис, а с ним и тезис о том, что он разгромил «лженаучную» и «реакционную» норманскую теорию, полностью подрывала убежденность советских ученых, не сомневавшихся в норманстве варягов и лишь приуменьшавших их роль в русской истории, в ошибочности позиции Ломоносова в вопросе этноса этих находников на Русь.
Такую «раздвоенность сознания» советских норманистов, причислявших себя к антинорманистам, можно проиллюстрировать на примере С.Л. Пештича, занимавшегося изучением исторической мысли XVIII в., и работы которого для исследователей в данной области стали направляющими. Утверждая в 1965 г., что многие гипотезы «выдающегося историка нашей страны» Ломоносова были приняты в дореволюционной и советской историографии (о древности славян в Европе, о сложном составе русского народа, о дружинном, а не этническом составе варягов и др.), он объяснял читателю - и уже профессиональному историку, и стремившемуся им стать студенту, эхом повторяя слова норманистов прошлого, что если вывод «основоположника антинорманизма в русской историографии» Ломоносова о «славянстве варяжских князей, опирающийся на русскую национальную историографию XVII в.... а также на мнение историка и филолога XVII в. Претория не выдержал научной проверки», то у норманской теории была «прочная историографическая традиция в средневековой отечественной литературе и летописании», при этом особо заостряя внимание на «норманизме» автора ПВЛ «в вопросе образования государства у славян Восточной Европы...».
И также в давно привычном для нашей науке ключе рассуждая о «национальной тенденциозности» Ломоносова, заставлявшей его с недоверием относиться «к трудам иностранных ученых по русской истории...», о его «уязвленном национальном самолюбии», в целом о патриотических побуждениях русских историков середины XVIII в., придававших «национальную заостренность их выступлениям». Касаясь дискуссии, вызванной речью Миллера, и желая дать ей «более беспристрастную оценку...», «советский антинорманист» Пештич «беспристрастно», как и тысячи раз до него, подчеркивал, что она «происходила в обстановке резкого научного спора, к которому примешивались патриотические мотивы и личная неприязнь», а также «политические обстоятельства», что в ходе ее Ломоносов «очень часто опирался на авторитет историографически устаревшего "Синопсиса" и поздние летописи...», что в источниковедческом плане позиции Миллера «были более серьезно обеспечены, чем точка зрения его оппонентов», что норманизм немецкого ученого был не приемлем «для национального патриотизма». Нисколько не умаляла «правоту» Миллера в вопросе этноса варягов и та характеристика, которую дал ему Пештич в духе «советского антинорманизма», только на словах боровшегося с норманской теорией: что всю жизнь он был воинствующим норманистом, что как историк он «не был способен к широким обобщениям и глубокому анализу исторических событий» и что в конце 40-х гг. уступал Ломоносову «в понимании предмета истории...»[106].
Параллельно с тем «советские антинорманисты» говорили, например, в 1957 г. Л.В.Черепнин, что Ломоносов «не был профессиональным историком...», что в дискуссии с Байером и Миллером он иногда от научной аргументации переходил к высмеиванию их доводов и доведению их до абсурда, что он отступал от «правдивости» и «проявлял слабость, когда задачи исторического исследования подчинял потребностям текущей политике царизма и спрашивал, например, «не будут ли из того выводить какого опасного следствия», что «Рурик и его потомки, владевшие в России, были шведского рода». Низкий уровень Ломоносова как историка вытекал и из тех утверждений Черепнина, что он отрицательно относился к «Истории Сибири» Миллера, т. к. «в отдельных случаях стоял на охранительной позиции, отвечавшей политике царизма. И его замечания в этих случаях лишены научной ценности».
В 1958 г. вышла совершенно далекая от проблемы варягов работа уже покойного к тому времени юриста В.Э.Грабаря «Материалы к истории литературы международного права в России (1647-1917)», в которой автор, констатируя, что «Миллер являл собою образец научного исследователя», стремившегося к «беспристрастности», резюмировал: «Больше всего невзгод Миллер претерпел за время с 1746 г. по 1754 г. В 1750 г. он был разжалован из академиков в адъюнкты». При этом Грабарем были озвучены «справедливые» слова Шлецера о нем, а они, понятно, относились не только, да и не столько к Миллеру, что «он не мог ползать, а кто мог идти тогда в гору без ползания». В 1966 г. Черепнин, ведя речь о положительном влиянии Шлецера на развитие исторической мысли в России, подчеркнуто сказал, что Ломоносов, раздраженный ошибками, допущенными Шлецером в «Русской грамматике», и остро реагируя на них, вместо научной полемики с ним применил «методы идейной борьбы»[107].
В многочисленных работах М. А. Алпатова, опубликованных в 1968-1985 гг., был поддержан тезис Шлецера о непризнании русскими шведского происхождения Рюрика «из-за ссоры» со шведами (хотя еще в 1845 г. Н.В.Савельев-Ростиславич резонно заметил в отношении утверждения Шлецера, что русские ученые не приняли шведского происхождения Рюрика из-за «ссоры» со Швецией, «ссора сама по себе, а правда сама по себе» и норманизм отвергается по причине «явной несообразности» с ПВЛ). В связи с чем историк не сомневался, что конфликт Ломоносова с Миллером имел под собой не столько научную, сколько политическую основу, ибо в норманстве варягов Ломоносов увидел оскорбление чести государства, а сама борьба с норманистами была для него «составной частью его борьбы с немецким засильем в Академии...». И хотя он, защищая честь «русской науки и самого народа», создал выдающиеся исторические труды, но, пользуясь устаревшим арсеналом предшествующей русской историографии, ошибался, отрицая норманство Рюрика, а его аргументация в пользу славянства варяжского князя «не выдержала испытания временем».
Говоря, что в научном плане немцы сыграли прогрессивную роль (так, они нанесли удар по тезису о мирном и добровольном призвании варягов), Алпатов характеризовал Миллера как «неутомимый труженик», которому были присущи «огромная работоспособность, любовь к факту, к документу, к каждой подробности, стремление к исчерпывающей полноте». А, приведя его слова, что историку следует быть «верным истине, беспристрастным и скромным», «без отечества, без веры, без государя...», предположил, что, «может быть, в такой "сверхобъективности" кроется одна из причин... шумного инцидента», связанного с обсуждением речи Миллера. Вместе с тем им справедливо было сказано, что норманская теория, с которой прочно ассоциируется имя Миллера, «слишком часто заслоняла его несомненно значительный вклад в изучение истории России» и что его научные интересы «простирались на весьма широкий круг проблем». В 1985 г. Л.П. Белковец, также представляя Миллера в качестве «крупного историка» XVIII в., констатировала, что «большинство авторов видели в нем неутомимого труженика науки, "ученого европейского масштаба", умело пользовавшегося критическим методом в работе с источником (С.М.Соловьев, А.Н.Пыпин, В.О.Ключевский, С.В.Бахрушин, Н.Л. Рубинштейн, Л.В.Черепнин, А.И.Андреев, Л.С.Берг и др.)»[108].
Желание советских специалистов дать истинную оценку Миллеру-историку достойно самой высокой похвалы. Но это желание в условиях тотального господства в их умах норманистских настроений всегда принимало - даже при самых благих пожеланиях - антиломоносовскую направленность. Так, например, вполне заслуженные мнения о работах Миллера последискуссионного периода, т. е. 50-70-х гг., автоматически переносились, в нарушение норм исторической и историографической критики, на его речь «О происхождении имени и народа российского» 1749 г., в связи с чем она априори и без обращения к ней выдавалась за результат «сверхобъективности» ученого, а его слова об обязанностях историка, произнесенные в 60-70-х гг., обязательно вводили ткань повествования о событиях 1749-1750 годов. Отсюда, естественно, в негативном свете представлялась роль «гонителей» речи Миллера и в первую очередь, разумеется, Ломоносова.
Эту негативность еще больше усиливали разговоры о несомненных достоинствах Миллера-исследователя - публикация им источников и трудов Манкиева и Татищева, его разносторонняя и многотрудная деятельность в Сибири, издание им «Sammlung russischer Geschichte» («Собрание русской истории») и «Ежемесячных сочинений к пользе и увеселению служащих» (затем «Сочинений и переводов к пользе и увеселению служащих»), налаживание архивного дела в Москве и др. И усиливали потому, что антиподом Миллеру всегда выставлялся Ломоносов, даже когда его имя не произносилось. А согласно закону «совмещающих сосудов», только работающему в нашей историографии самым противоестественным образом, сколько достоинств приписывается одному из них, ровно столько же их отнимается у другого. В данном случае, у Ломоносова.
К тому же при перечислении - а вольно или невольно они всегда соотносились с Ломоносовым - заслуг Миллера перед русской исторической наукой забывали, что он всю свою долгую творческую жизнь, а это 53 года (за отправную точку берется 1731 г., когда он стал профессором истории), занимался исключительно только историей и очень близкими ей сферами, тогда как у Ломоносова не было возможности уделять ей и свой талант, и свое время без остатка. Ибо параллельно с тем он весьма напряженно и очень плодотворно работал в совершенно далеких от нее научных областях - химии, физике, металлургии, лингвистике, астрономии, географии (физической и экономической, последнее название, кстати, было введено именно им) и др., где высоко прославил свое имя и свое Отечество, к тому же еще блестяще проявив себя в поэзии и живописи. И это всего за неполных 25 лет! (с июня 1741 г. Ломоносов еще в статусе студента приступил к работе в Академии наук, став адъюнктом в 1742 г., а профессором в 1745 г.). При этом каким-то непонятным образом успевая, если вспомнить слова академика В.А.Стеклова, «в одно и то же время совершать такую массу самой разнообразной работы», да еще «с какой глубиной почти пророческого дара» проникая «в сущность каждого вопроса, который возникал в его всеобъемлющем уме».
Поэтому, сравнивать Миллера и Ломоносова вообще и устраивать между ними соревнование, кто из них больше (меньше) сделал по части истории (а почему тогда не химии, физики, астрономии..?), значит все время переливать из пустого в порожнее, значит все время бежать «в поте лица в манеже, не делая при этом ни шага вперед» (вполне возможно, что если бы Ломоносов был принят в Оренбургскую экспедицию, организованную в 1734 г. известным русским географом, обер-секретарем Синода И.К. Кириловым, то его научные интересы были бы очень схожи с научными интересами Миллера, тем более, что к русской истории и скрупулезной работе с русскими и иностранными источниками, выписками из которых он пользовался много лет спустя, Ломоносов пристрастился еще в пору обучения в Славяно-греко-латинской академии[109]). Но чтобы избежать подобных «манежных» забегов, унижающих память и достоинство этих замечательных людей и историков, нужна была только одна-единственная «малость»: без предвзятости сопоставить их позиции в варяго-русском вопросе в 1749-1750 гг., ибо именно в этом важнейшем вопросе нашей истории и именно в эти годы и пересеклись их взаимоисключающие концепции, а также объективно сопоставить эти позиции со всеми имеющимися на сегодняшний день источниками. И все.
Но для «советских антинорманистов» такая постановка вопроса казалась совершенно излишней, ибо норманство варягов не вызывало у них никакого сомнения. Что и служило питательной средой для существования и упрочения мысли о несостоятельности Ломоносова-историка. А эту мысль все больше оттеняло то состояние советской науки, на фоне которого велся разговор о нем.
Это состояние теоретически формировал один из самых влиятельных историков и «советских антинорманистов» того времени И.П.Шаскольский, который в 60-80-х гг. убеждал точно таких же «советских антинорманистов», что норманская теория, с которой они якобы боролись и которую они, благодаря марксизму, якобы и победили, имеет «длительную, более чем двухвековую, научную традицию» и «большой арсенал аргументов», что именно летописец приписал основание Русского государства норманнам, а «Байер лишь нашел в летописи это давно возникшее историческое построение и изложил его в наукообразной форме в своих работах. У Байера эту концепцию подхватили и развили Миллер, Шлецер и другие историки немецкого происхождения, работавшие в России в XVIII в.», что без летописного рассказа о призвании варягов «вряд ли вообще смогла возникнуть норманская теория как цельная научная концепция, считающая, что Древнерусское государство образовалось в результате деятельности завоевателей-норманнов...» (но летописец рассказывает о родной истории без всякой вообще связи с норманнами и повествует об активной деятельности среди восточных славян варягов и руси, нигде прямо не называя их этнос). Практически же это состояние очень энергично и очень успешно закрепляли археологи, особенно Л.С. Клейн и его ученики, ведя шумный и многоголосый разговор, естественно, с чисто марксистских позиций, о якобы массовом наличии скандинавских древностей в Восточной Европе, следовательно, о якобы массовом присутствии скандинавов в древнерусской истории[110].
В 1983 г. тот же Шаскольский статьей «Антинорманизм и его судьбы» дал советским исследователям сигнал к отказу даже от видимости антинорманизма и началу кардинальной ревизии роли Ломоносова в исторической науке. Отрицая наличие у антинорманизма научности, он предложил вывести его за рамки науки, мотивируя этот «научный» вывод в духе Шлецера-Войцеховича, что многие антинорманисты, сознавая антирусскую направленность норманской теории, выступали против нее «не из научных позиций, а из соображений дворянско-буржуазного патриотизма и (Иловайский, Грушевский) национализма», и что сама гипотеза призвания варягов из южнобалтийского Поморья была заимствована М.В.Ломоносовым и В.К.Тредиаков- ским из легендарной традиции XVI-XVII веков. После революции, довольно искусно перевел Шаскольский разговор в область политики, антинорманизм «стал течением российской эмигрантской историографии», где и «скончался» в 50-х гг., а его возрождение «на почве советской науки невозможно».
А чтобы у коллег никогда не мог появиться соблазн хотя бы самую малость усомниться в правильности норманской теории, он обвинил подлинных антинорманистов советского времени В.Б.Вилинбахова и А.Г. Кузьмина в недопонимании марксистской концепции происхождения государственности на Руси, т. е. представил их позицию в варяжском вопросе политически неблагонадежной (а это уже был сигнал компетентным органам). В противовес сказанному об антинорманизме Шаскольский утверждал, что «норманизм как научное течение», хотя и «ведет свое начало от изданных в 1730-х годах работах Г.З. Байера», вместе с тем сама теория скандинавского происхождения варягов и руси не была изобретена ни им, ни Миллером, а была заимствована этими учеными «из русской донаучной историографии - из летописи»[111] (немарксист А.А. Куник, помнится, именовал Нестора «самым старинным норманистом», «почтенным родоначальником норманистики»).
По мере усиления норманистских настроений в советской науке посредством работ археологов и филологов, произвольно трактующих источники в пользу норманства варягов и тем самым создававших видимость присутствия в русской истории мнимонорманских древностей, все более возрастала негативная оценка исторического наследия Ломоносова, ибо собою он олицетворяет антинорманизм. И сегодня, когда в нашей науке вновь восторжествовал «"ультранорманизм" шлецеровского типа»[112], в свое время разгромленный, как посчитал в 1931 г. норманист В.А.Мошин, С.А.Гедеоновым, в ней же воцарилась и шлецеровская оценка Ломоносова-историка, вошедшая уже и в справочную литературу.
Причем, как и в дореволюционное время, ее пропагандистами выступают в подавляющем случае исследователи, кто варяго-русским вопросом никогда не занимался, т. е. они также не способны, как и предшествовавшие им «ломо-носововеды», профессионально знать ни сам этот вопрос, ни его многочисленные и противоречивые источники, ни все его историографические и источниковедческие стороны, особенности и тонкости. Но при этом они, а многие из них, судя по затасканным штампам, даже не читали трудов ни Ломоносова, ни немецких ученых, с характерным для норманистов апломбом и элементами явного издевательства (чего только стоит их лексика) устраивают, словно во времена инквизиции, публичное судилище над своим соотечественником, составляющим гордость и славу России, за его научные взгляды, даже не предпринимая попытки понять их истинную природу, т. е. без предвзятости вчитаться в документы, и отлучают ученого от исторической науки. И все также, как и в былые времена, настойчиво сводя антинорманизм Ломоносова к «патриотизму», выставляя его в качестве воинствующего невежества и национализма, и в обязательном порядке противопоставляя его «научному» и «объективному» подходу немецких ученых к решению варяжского вопроса и прежде всего Миллера.
Надлежит сказать, что такая реакция части ученых была ответом (причем, не всегда осознанным) на изыскания «советских антинорманистов» 40-60-х гг., в целом говоривших о Ломоносове в самых превосходных тонах, но вместе с тем абсолютно неправомерно занижавших или даже представлявших (а тому еще способствовала агрессия фашистской Германии против СССР) в совершенно негативном свете деятельность и творчество немецких ученых Байера, Миллера и Шлецера (в чем, наряду с заявлениями о самой якобы незначительной роли варягов в русской истории, только и виделась ими «борьба» с норманизмом, но что на самом деле лишь компрометировало истинный антинорманизм и что отсрочило неизбежный крах норманизма, предрешенный трудом Гедеонова).
Например, С.А.Семенов-Зусер в 1947 г. уверял, что Миллер фальсифицировал русскую историю в духе Байера, с явным пренебрежением смотревшего на русскую науку и культуру. На следующий год М.Н.Тихомиров назвал Байера, очень далеко выходя за рамки академического разговора, «бездарным и малоразвитым воинствующим немцем, с отсутствием настоящего интереса к науке и ее задачам...», утверждая при этом, что «перед нами так и рисуется тупоумная физиономия "крупного" лингвиста». В 1955 г. он же отмечал в первом томе «Очерков истории исторической науки в СССР», что деятельность академиков-немцев «принесла не столько пользы, сколько вреда для русской историографии, направляя ее по ложному пути некритического подражания иноземной исторической литературе»[113]. С тех пор и на долгие годы повелось вести речь об отрицательном влиянии Байера, Миллера и Шлецера на российскую историческую науку, т. к. они «являлись авторами злополучного варяжского вопроса», именовать их «псевдоучеными», занимавшимися «злостной фальсификацией» русской истории, тенденциозно искажавшими исторические факты[114].
В таком отношении «советских антинорманистов» к Байеру, Миллеру и Шлецеру, разумеется, собственной вины Ломоносова нет, но после выхода статьи Шаскольского в 1983 г. и в условиях начавшейся перестройки счет был - под видом борьбы с издержками советской историографии - предъявлен именно ему. Так, в 1988-1989 гг. Л.П. Белковец, во многом справедливо ведя речь о заслугах Миллера перед отечественной исторической наукой (правда, преимущественно в духе С.В.Бахрушина и А.И.Андреева), подкрепляла свои слова исключительно только ссылками на мнения В.Н.Татищева (о работах которого, по ее утверждению, «с неменьшим уважением писал» Миллер), М.М.Щербатова, Н.М.Карамзина, С.М.Соловьева, П.П.Пекарского, К.Н.Бестужева-Рюмина, В.О.Ключевского и др. Но при этом она, как «советский антинорманист» нисколько не сомневаясь в норманстве варягов, с нажимом подчеркнула, не входя даже в малейшее расследование причин данного факта, но вынеся ему заранее готовый приговор, что «особняком в историографии XVIII в. стоит оценка исторических трудов Миллера, данная М.В.Ломоносовым. Ломоносов не принял норманистской концепции происхождения Русского государства Миллера и все его труды подвергал суровой и небеспристрастной критике». И этот голословный тезис, звучащий и сто, и сто пятьдесят лет тому назад, Белковец подтверждала лишь отсылкой на заключение Ключевского, что речь Миллера «явилась не вовремя», в «самый разгар национального возбуждения», да еще на ту негативную оценку, которую дал Ломоносову, по ее характеристике, «крупный историк конца XIX в.» А.Н. Пыпин, «чрезвычайно высоко» оценивший «достижения Миллера».
Показательно, что исследовательница с очень большим осуждением отнеслась, ничем не подкрепляя и этот вывод, к «необъективной оценке», данной в 1967 г. Г.Н.Моисеевой Миллеру как летописеведу. И также мимоходом, ссылаясь только на авторитет А.И.Андреева, отмела и замечания Н.Н.Оглобина, высказанные в адрес Миллера. А в пример всем критикам Миллера привела Татищева, точнее, в той подаче, в которой его приводил в своих работах Андреев: «В спокойной и благожелательной форме... выразил Татищев и свое несогласие с основными положениями речи-диссертации Миллера "О происхождении имени и народа российского" - о скандинавском происхождении легендарного Рюрика», обсуждение которой затем завершилось, навязывает Белковец читателю придуманную норманистами причинно-следственную связь, «переводом автора из профессоров в адъюнкты».
Также весьма показательно, что Белковец сразу же охарактеризовала Миллера в качестве человека, стоявшего «у истоков исторической науки в России...», «крупного авторитета в области истории и географии Российской империи...», разрабатывавшего приемы добывания из источников «достоверных исторических фактов». И в целом Миллер предстает под ее пером ученым, успешно осуществлявшим поиск истины, ибо, заставляет она, впрочем, так поступали и до нее, свидетельствовать его в его же пользу, «должность историка, полагал он, заключается в трех словах: "быть верным истине, беспристрастным и скромным"». Но, рассуждала Белковец далее, в послевоенное время, в связи «с общеполитической кампанией против "космополитизма" и "низкопоклонства перед заграницей", совершился коренной пересмотр роли академиков-немцев», в частности, Миллера, которого начали преподносить в качестве «фальсификатора русской истории, которого "с гениальной прозорливостью" разоблачал Ломоносов. В духе сложившихся к тому времени традиций обвинения во всевозможных грехах возводились на ученого без всяких ссылок на его труды».
Говоря, что в советское время «возврат к антинорманистским воззрениям XIX в. в их крайнем националистическом виде привел к тому, что у Миллера были отняты заслуги, казавшиеся неотъемлемыми», Белковец подчеркнула: «Сегодня приходится с горечью признать, что, поднимая в те годы из забвения славное имя Ломоносова, советская историография делала это в ущерб Миллеру...». Ею также констатировалось, что «в последние годы интерес к творчеству Миллера усиливается, заново формируется объективный подход к его наследию и к оценке его места в истории русской науки» и что «трудами И.П. Шаскольского и М.А.Алпатова положено начало своеобразной реабилитации Миллера как создателя и защитника норманской теории происхождения Русского государства». Отсюда и главный вывод автора: что с появлением новых публикаций «о скандинаво-русских отношениях в период образования и начального развития древнерусского государства...» - а из их числа была названа работа археолога Г.С.Лебедева, ученика Л.С.Клейна, «Эпоха викингов в Северной Европе. Историко-археологические очерки» (Л., 1985) - «настала пора и для объективной оценки речи-диссертации... которую мы долгое время игнорировали, делая вид, что ее не существует»[115].
Итак, формирующийся «объективный подход» к наследию Миллера на деле свелся к атаке на антинорманизм, естественно, «националистический», к атаке на Ломоносова, к ничем не обоснованным обвинениям ученого без обращения к его творчеству, без анализа речи-диссертации Миллера, но о которой все и всё также заочно продолжали говорить только «высоким штилем», в целом, без вникания в суть варяго-русского вопроса и суть расхождений Ломоносова и Миллера в его решении. Для «советских антинорманистов», а ныне российских норманистов, представляющих собой, по их же словам, «взвешенный и объективный норманизм» (А.А.Хлевов), «научный, т.е. умеренный, норманизм» (А.С. Кан)[116], и так все предельно ясно. Отсюда и вся цена их норманистскому «объективизму», порождающему все новые и новые легенды вокруг Ломоносова и антинорманизма. И только находясь на позициях «научного норманизма» (видимо, пришедшему на смену «научного коммунизма») можно сказать, как это сделала Белковец, нагнетая атмосферу вокруг Ломоносова и очень непростых взаимоотношений двух историков, но не разбираясь в них, что «если признать справедливыми все замечания, высказанные Ломоносовым в адрес Миллера, можно сделать вывод, что он был врагом России».
Рассуждая подобным образом, т. е. если «признать справедливыми» как слова Шумахера, сказанные зятю Тауберту 15 марта 1753 г. в адрес Ломоносова, что «надменность, скупость и пьянство такие пороки, которые многих довели до несчастия», так и слова Миллера, обращенные в 1761 г. Г.Н.Теплову, «верьте мне, сударь, Ломоносов - это бешеный человек с ножом в руке. Он разорит всю Академию, если его сиятельство не наведет в ней в скором времени порядок», то «можно сделать вывод», что Ломоносов был «пьяницей», «бешеным человеком с ножом в руке» и «разорителем» Академии. А если «признать справедливыми» слова Шумахера, сказанные в письмах от 3 июля и 28 августа 1749 г. тому же Теплову по поводу Миллера, что «гордость и самонадеянность до того ослабили его рассудок, что он почти отупел», и что он «плут и великий лжец»[117], то также «можно сделать вывод», что этот ученый был слаб на «рассудок», «плутом и великим лжецом». И после чего закрыть саму проблему Миллер-Ломоносов, ибо что взять, с одной стороны, «пьяного» и «бешеного человека с ножом в руке», а с другой - «почти отупевшего» «плута и великого лжеца».
Наряду с Белковец огромную роль (если не главную) в формировании «объективного подхода» к наследию Миллера, значит, автоматически и к наследию Ломоносова, сыграл А.Б.Каменский. В 1989, 1990, 1991 и 1996 гг. этот исследователь, создавая соответствующий настрой в умах читателей, которым так приелись дежурные сюжеты советской историографии, подчеркивал, с одной стороны, что «диапазон научных интересов Миллера, как и других ученых-энциклопедистов - М.В.Ломоносова, В.Н.Татищева, был чрезвычайно широким», что «это был один из крупнейших историков своего времени, трудами которого было положено начало изучения многих основополагающих проблем отечественной истории, введен в научный оборот как ряд важнейших конкретных документальных памятников, так и ряд видов исторических источников, заложены основы их изучения», что его взгляды «отличались редким» для XVIII в. «демократизмом и терпимостью».
С другой стороны, что «в русской историографии XVIII-XIX вв. вряд ли есть другой историк, который бы, как Г.-Ф. Миллер, и при жизни, и после смерти подвергался таким нападкам...», и что в конце 40-х гг. XX в., «когда в СССР развернулась борьба с космополитизмом, вспомнили, что Миллер был норманистом, то есть приверженцем теории о призвании на Русь варягов, якобы основавших древнерусское государство». Обрисовав достижения Миллера - «неутомимого труженика» - в области истории, географии, картографии, этнографии, лингвистике, археологии, издательской деятельности («История Сибири» - это «капитальный труд», в издаваемых им «Ежемесячных сочинениях» были напечатаны его «первые в русской науке специальные работы по истории русского летописания, древнего Новгорода, Смутного времени, русских географических открытиях», «первая русская статья по археологии...»), автор обращается к дискуссии между Миллером и Ломоносовым, в оценке которой, по его словам, «в нашей литературе не хватает объективности».
После чего и без каких-либо усилий изрекает эту давно выведенную норманистами «объективность»: что если к решению варяжского вопроса Миллер «подходил именно как ученый, а имевшиеся в его распоряжении источники (которые он, кстати, в то время знал лучше Ломоносова) иного решения и не допускали», то для Ломоносова норманская трактовка русской истории была неприемлема именно «как антипатриотическая», ибо он видел в ней «прежде всего аспект политический, связанный с ущемлением русского национального достоинства», и что он, пользуясь высоким покровительством (а «реакция высоких инстанций в этих случаях была быстрой и однозначной», тогда как Миллер «с переменным успехом апеллировал к академическому начальству»), подчас выдвигал против своего оппонента «не столько научные, сколько политические обвинения». А в связи с тем, что дискуссия происходила в первое десятилетие правления Елизаветы, в период национального подъема, явившегося реакцией на предшествовавшую ему десятилетнюю бироновщину, и что в деятельности Ломоносова важное место занимала «именно защита национального достоинства русского народа», то «все попытки Миллера доказать свою научную правоту были тщетны» (Ломоносов обрушился на его диссертацию «с нелицеприятной и не во всем справедливой критикой», но «непрекращавшиеся многие годы нападки... не сломили желание Миллера заниматься русской историей, его любовь к ней»).
Поэтому, «политическая подоплека научного спора между учеными предопределили административный характер его завершения: "скаредная диссертация" Миллера была предана огню. Историку был нанесен ощутимый удар, от которого он в полной мере не оправился до конца жизни». Отметил Каменский и «глубоко патриотическую и вместе с тем объективно ошибочную позицию» Ломоносова в споре с Миллером об истории, т.к. тот пытался показать все без изъяна, без прикрас («историк должен казаться без отечества, без веры, без государя... все, что историк говорит, должно быть строго истинно и никогда не должен он давать повод к возбуждению к себе подозрения к лести»), а Ломоносов выступал за создание в истории «запретных зон». И такая точка зрения «была, безусловно, выгодна царской власти, которая и в XVIII в., и в последующее время усердно создавала подобные "зоны", особенно там, где речь шла об истории народного и революционного движения, будь то Крестьянская война под предводительством Е.И.Пугачева или восстание декабристов» (в глазах наших историков 80-90-х гг., хорошо знавших по себе, что такое «запретные зоны», еще в более невыгодном свете смотрелся угодник власти и блюститель ее интересов Ломоносов).
Считая, что образ Ломоносова как «положительного героя», существующий в современной научной и научно-популярной литературе, закрывает «путь к познанию истины» и что его много лет возвеличивали «за счет Миллера», Каменский тут же постарался этот образ развенчать рассказом о событиях октября 1748 г., когда Миллер попал под следствие по делу французского астронома Ж.Н. Делиля: «20 октября Ломоносов и Тредиаковский учинили на квартире Миллера обыск... Уже сам факт, что два академика, два поэта лично обыскивают своего коллегу, живо рисует нравы Академии наук XVIII в.». И хотя это дело было замято, «однако Ломоносов направил президенту Разумовскому специальный рапорт, в котором обвинил Миллера в нарушении присяги и в том, что он по сути совершил предательство», и «что с этого времени и до конца своих дней Ломоносов был склонен подозревать историка в нелояльном отношении к России, т. е., попросту говоря, в политической неблагонадежности». Не выглядит «положительным героем» Ломоносов и в словах Каменского, что он отрицательно относился к «Истории Сибири» Миллера, тогда как Татищев дал, «вопреки надеждам Шумахера», на этот труд «положительный отзыв» (тем самым Ломоносов противопоставлялся Татищеву и увязывался с одиозным Шумахером).
В 1992 г. тот же автор в научно-популярной книге «Под сению Екатерины...» объяснял значительно куда более широкой читательской аудитории, чем научное сообщество, что спор 1749 г. по варяжскому вопросу, «в сущности, сводился к тому, что приводимые Миллером научные данные, по мнению Ломоносова, оскорбляли национальное достоинство русского народа и потому уже были неверны» и что подобная позиция Ломоносова как тогда, так и позже в отношении других работ немецкого ученого «находила поддержку у власть имущих и для Миллера оборачивалась большими неприятностями. Некоторые советские авторы осторожно намекали, что позиция Ломоносова была в сущности охранительной, и они, конечно, правы, но сама идеология охранительства, казенного патриотизма в то время еще до конца не сложилась, еще не отличима от других направлений общественной мысли». И, как заключал Каменский, этот спор «был, по сути, первым, но далеко не последним в нашей истории спором о любви к отчизне, о том, кто любит ее больше - тот, кто постоянно славит и воспевает ее, или тот, кто говорит о ней горькую правду»[118].
В 1989 г. А.Н. Котляров, справедливо обращая внимание на некоторые важные тонкости варяжского вопроса, неизвестные советским ученым (что Миллер до Байера утверждал о норманстве варягов), отмечал, что «Ломоносов вплоть до начала 60-х годов продолжал обвинять автора "Происхождения народа и имени российского" (на наш взгляд, совершенно необоснованно) в антипатриотических настроениях. Враждебную национальной чести России подоплеку он видел едва ли не во всех сочинениях и делах своего давнего противника». И историк также традиционно проводил мысль, что «беспокойство академического начальства и патриотически настроенных академиков по поводу негативного для России международного резонанса от теории Миллера, несомненно, имели под собой реальную почву», особенно в свете традиционного русско-скандинавского соперничества.
В 1993 г. Т.Н.Джаксон увидела «в трудах академиков-немцев подлинно академическое отношение к древнейшей русской истории, основанное на изучении источников», и вела речь о «ложно понимаемом патриотизме» (накотором «густо», по ее словам, замешан варяго-русский вопрос), т.е. антинорманизме. В биографических очерках «Историки России» 1995 и 2001 гг. исследовательница, рисуя Миллера и Шлецера высокопрофессиональными специалистами в области истории России, отметила, что, во-первых, «известная недооценка роли Миллера в разработке русской истории связана с "норманизмом" последнего», хотя «его научные интересы были необычайно широки», во-вторых, в обсуждении его диссертации, привела она слова норманиста В.А. Мошина, «родилось варягоборство, вначале принявшее характер не столько научной полемики, сколько ставшее борьбой за национальную честь», в-третьих, «фактически первым он приступил к широкому сбору и предварительной обработке источников русской истории», в-четвертых, «норманизм же Шлецера был порожден не политическими мотивами (в отличие от антинорманизма с его "шумным национализмом"), а уровнем развития исторической науки того времени». В совершенно ином свете, конечно, была представлена в 1995 и 2001 гг. в тех же биографических очерках фигура Ломоносова. Как резюмировала М.Б.Некрасова, он, не являясь «профессиональным историком в сегодняшнем понимании», но исходя из «патриотических соображений» и «страстно» желая утвердить «патриотический подход к российской истории», счел обязанным выступить против норманизма, оскорбительного «для чести русской науки и самого русского народа»[119].
В 1995 г. в посмертно изданной книге В.И.Осипова подчеркивалось, что норманская теория «не была плодом досужего вымысла Байера, но имела под собой реальную основу в виде нескольких строк текста "Повести временных лет", допускающих различное толкование», и что «проблема происхождения русского народа имела для Миллера скорее научное, чем политическое значение, и в его намерение не входило оскорблять национальные чувства россиян». Толкуя о враждебных отношениях Миллера и Ломоносова, он вместе с тем констатировал, что программа Шлецера по изучению русской истории встретила «резкие возражения со стороны Ломоносова» и что «заносчивый характер и амбиции» Шлецера «вызвали естественную неприязнь со стороны Ломоносова, перешедшую в открытую недоброжелательность, что не помешало Шлецеру признать в Ломоносове крупного историка». Заостряя внимание на «эмоционально отрицательной оценке», данной Ломоносовым Шлецеру, наследованной, по словам Осипова, многими русскими исследователями и прочно утвердившейся в общественном мнении, ученый квалифицировал ее как заблуждение, в основе которого «лежит "концепция злого умысла", родившаяся, возможно, в тяжелые времена бироновщины или т.н. "немецкого засилья"». А данное заблуждение он связал со «сторонниками традиционной точки зрения, считающими Шлецера врагом русской нации...», хотя тот внес большой вклад в русскую науку. И у автора, естественно, нет никаких сомнений в том, что с отставкой Шлецера в Академии наук «не осталось крупных историков, и ее роль в самостоятельной разработке русской истории существенно упала»[120].
В том же 1995 г. археолог А.А.Формозов, специалист в области палеолита, мезолита, неолита и истории российской археологии, весьма энергично вступил в «спор о Ломоносове-историке» (глава его книги так и называется «К спорам о Ломоносове-историке»), Исходя из того, что представления о варяжском вопросе, творчестве Ломоносова и Миллера и, разумеется, дискуссии по диссертации последнего были почерпнуты им, впрочем, как и другими нынешними «ломоносововедами», только из такого источника как норманистская литература, то, естественно, разрешение этого спора не могло отличаться, несмотря на все потуги автора доказать обратное, оригинальностью и объективностью. К его, с позволения сказать, «новациям» надлежит отнести раздраженный и надменный тон, с элементами ехидства и высмеивания в стиле М.В.Войцеховича, уже несколько десятилетий отсутствовавший в разговоре о Ломоносове и ценителях его исторического таланта, но который скоро станет нормой в историографии. А также категоричное исключение Ломоносова из числа историков и навязывание читателю крайне негативного отношения к нему.
Традиционно характеризуя его в качестве борца с немецким засильем в Академии наук, исследователь заключает, по-норманистски «точно» ставя диагноз, что в ходе этой борьбы он потерял «взвешенный подход к проблеме», стал воспринимать «многое в ложном свете» и в его сознании возникли «фантомы», в связи с чем «он обличал не только ничтожных Шумахера и Тауберта, но и серьезных историков Г.Ф. Миллера и А.Л. Шлецера, видя в них лишь членов той же антирусской немецкой партии, хотя в эти годы Миллер был гоним Шумахером, и оба ученых способствовали изданию трудов русских авторов: Миллер - "Истории Российской" В.Н.Татищева, а Шлецер - "Древней Российской истории" самого Ломоносова». Приписав, таким образом, русскому ученому черную благодарность по отношению к своему благодетелю Шлецеру, хотя, а данный факт известен автору, издание названных трудов Татищева и Ломоносова было осуществлено уже после смерти последнего, Формозов в ткань повествования вводит императрицу Елизавету Петровну, отличавшуюся, по его словам, «редким невежеством» (историк В.О.Ключевский вообще-то называл ее «умной») и полагавшую, что профессор химии наиболее подходит к написанию русской истории, «поскольку не раз сочинял оды и обладает хорошим слогом». А итогом обращения «редкого невежества» к сочинителю од стало появление «Древней Российской истории», где Михайло Васильевич не анализирует факты, а создал панегирическую речь «с двумя заранее заданными тезисами: глубокая древность россиян и громкие успехи их князей и царей».
Утверждая, что Ломоносов хотя и интересовался родной историей «с юных лет, немало читал по этой теме, но никогда, - подчеркивает Формозов вопреки известным фактам, - не занимался в архивах, как Миллер, не анализировал первоисточники, как Шлецер». Столь же непреклонен он и в других своих выводах: что «методами критики источников, выработанными уже к этому времени за рубежом, Ломоносов не владел», что влияние на него «польской ренессанской традиции с ее "баснословием"» и идущего «в духе польской ренессанской историографии» «Синопсиса» - варианта «панегерической речи» - «было очень велико» и что в целом представления «о начале русской истории отвечали уровню полуученых-полудилетантских изысканий его времени. Все это давно пройденный этап в развитии науки». После такой характеристики Ломоносова, которого в XIX в. могли прославлять лишь только «поборники теории официальной народности» (М.А.Максимович и Н.В.Савельев-Ростиславич), не трудно, естественно, предугадать, в каком русле пойдет речь о дискуссии 1749-1750 гг. и ее главных героях.
Для Формозова Миллер - это ученый «иного склада, чем Ломоносов. Это не энциклопедист, а специалист только в одной области - истории - зато специалист высокого класса, не теоретик, а фактолог и систематизатор», внесший «огромный вклад... в познание прошлого Сибири... в развитии археологии в России». Непреодолимое расстояние, разделяющее Ломоносова и «специалиста высокого класса» в истории Миллера, вытекает также из слов, что к концу XVIII в. «в руках русского читателя были по крайней мере два авторитетных обобщающих труда о прошлом России»: В.Н. Татищева и М.М. Щербатова, «не говоря о менее серьезных и все же не бесполезных сочинениях» А.И. Манкиева, Ф.А. Эмина. Но при этом даже среди последних не упомянуты труды Ломоносова. Стараясь прямо навязать читателю симпатию к одному и антипатию к другому, Формозов говорит, что в середине XVIII в. положение Миллера «в Академии наук было не блестящим», после чего особое внимание заостряет на его конфликте с П.Н. Крекшиным, касавшемся родословной династии Романовых (но почему-то не пояснив, что в этом конфликте Ломоносов поддержал именно Миллера), и что, в связи с делом академика Ж.Н. Делиля, выступавшего «в союзе с русскими учеными против Шумахера», Ломоносов и Тредиаковский произвели у Миллера обыск (и в данном случае не только ничего не пояснив, но и по времени ошибочно увязав это событие с обсуждением диссертации Миллера).
Рисуя Ломоносова единственным ниспровергателем диссертации Миллера, да к тому же стремившимся «скомпрометировать противника с политической стороны...», Формозов подводит к выводу, что именно по настоянию Ломоносова был уничтожен «тираж книги Миллера», а ее автор был понижен в должности (переведен «из профессоров в адъюнкты с соответствующим уменьшением жалования». Ученый также подчеркивает, что борьбу с Миллером Ломоносов «продолжал до конца своих дней. Он выступил против напечатания его "Истории Сибири" - сводки, поразительной по богатству материалов и в связи с этим переизданной уже в 1937-1941 гг.»). И буквально возмущается тем, что Ломоносов в замечаниях на диссертацию Миллера доказывал тождество роксолан и россиян, принадлежность варягов к славянам, и что некоторые советские исследователи высоко отзывались об этих замечаниях (М.Н.Тихомиров, М.А.Алпатов). Ему больше по сердцу мнение С.Л. Пештича, что «в источниковедческом отношении позиции Миллера были более серьезно обеспечены, чем точка зрения его оппонентов». И к этим словам он добавляет, что «к современным научным представлениям об этногенезе и возникновении государства в Восточной Европе ближе скорее построения Миллера, чем Ломоносова».
Цитируя далее В.Г.Белинского и полностью соглашаясь с его оценкой исторических воззрений Ломоносова, которую поддержали С.М.Соловьев, В.О.Ключевский, Н.Г.Чернышевский, Г.В.Плеханов, но которую проигнорировали советские ученые (за исключением Н.Л. Рубинштейна), принявшие оценку Н.В. Савельева-Ростиславича, Формозов заключает, что, во-первых, Михайло Васильевич не привнес «в свои исторические штудии» методы точных наук и относился к написанию российской истории «не так, как к проведению какого-либо физического или химического опыта, а так, как к составлению оды или "Слова похвального блаженныя памяти государю императору Петру Великому". Подобно автору "Синопсиса" он считал возможным, чуть ли не обязательным умалчивать о печальных периодах и эпизодах русской истории и выдвигать на передний план славные деяний наших предков даже тогда, когда надежно обосновать это не удавалось. Отсюда риторика, подбор фактов, выглядящий сейчас странным и произвольным». Во-вторых, что немецкие ученые «были сильны именно в сфере анализа источников.... Миллер пытался, отбросив легенды, установить точные факты, хотя при частных поисках истины мог и заблуждаться. Ломоносов вслед за автором "Синопсиса" сознательно творил миф». Но, с облегчением переводит дух Формозов, он «не смог подарить народу ни полноценный научный труд о прошлом России, ни новый вариант мифа, приемлемый для массового читателя»[121].