Глава первая Начало пути

Глава первая

Начало пути

1. ПОСВЯЩЕНИЕ В ТАЙНУ

Александр Васильевич Барченко родился 25 марта 1881 г. в старинном городе Ельце Орловской губернии. Его отец Василий Ксенофонтович Барченко был присяжным поверенным Елецкого окружного суда, а позднее владельцем нотариальной конторы и имел чин статского советника. Мать происходила «из духовной семьи». Благодаря ее влиянию мальчик воспитывался в религиозном духе. По словам самого Александра Васильевича, еще в юношеском возрасте он отличался «склонностью к мистике и ко всему таинственному». Жили Барченко в двухэтажном бревенчатом доме — во дворе отцовской конторы. По свидетельству сына Александра Васильевича, Святозара Барченко, в доме этом «по вечерам звучал рояль» и «собиралась местная интеллигенция»; здесь обычно останавливался, бывая в Ельце, знаменитый писатель И.А. Бунин, очевидно, знакомый с родителями Барченко.[36]

Начальное образование Александр получил в родном городе, где окончил 8-летнюю гимназию. Произошло это, по-видимому, в 1898 г., если предположить, что учиться он начал в 9-летнем возрасте, как это было принято в дореволюционной России. (В той же гимназии до него обучался Иван Бунин.) Затем он отправился в С-Петербург, где вновь поступил в гимназическое училище,[37] в котором проучился еще три года. Этот факт вызывает некоторое недоумение. С.А. Барченко в биографическом очерке, посвященном своему отцу, намекает на какие-то «семейные неурядицы», заставившие A.B. Барченко «очень рано покинуть Елец и с тех пор во всем полагаться на присущую ему сноровку да сообразительность».[38] Означает ли это, что Александр поссорился с отцом и бежал из дома, — извечный «конфликт поколений»? Правда, в этом случае 17-летний юноша едва ли смог бы совершенно самостоятельно поступить в столичную гимназию, хотя бы потому, что обучение в ней было платным. (Своекоштные пансионеры платили 400 руб. в год и кроме этого 50 руб. за обмундирование.) Поэтому логичнее предположить, что Василий Ксенофонтович сам отвез сына в Петербург, где поместил в одну из лучших гимназий в городе — С.-Петербургскую 2-ю, с тем чтобы тот прошел несколько последних классов для подготовки к поступлению в высшее учебное заведение. А такие намерения, как мы увидим далее, у Александра действительно имелись.

С.-Петербургская 2-я гимназия находилась в самом центре города, позади Казанского собора, в доме № 27 по Казанской улице. Основанная в 1805 г., она считалась старейшей среди столичных заведений подобного типа. При гимназии имелся пансион для приезжих, в котором, вероятно, и поселился Александр Барченко, не имевший в столице ни родственников, ни знакомых. Обучение в гимназии было строгим — за дисциплиной учащихся и поддержанием внешнего порядка следили директор гимназии Капитон Иванович Смирнов (слывший убежденным сторонником классической системы графа Толстого), инспектор А.Д. Щепинский и классные наставники. Впрочем, к концу 1890-х гг. гимназический режим стал заметно ослабевать благодаря некоторым нововведениям директора, который, например, разрешил учащимся старших классов курить в особой курительной комнате. (Правда, для этого требовалось письменное согласие родителей.) Александр Барченко появился в гимназии в тот момент, когда в ее руководстве произошли перемены — вышел в отставку по причине перенесенного паралича директор К.И. Смирнов, исполнявший эту должность почти четверть века, а инспектор А.Д. Щепинский перевелся в Архангельск. На их место заступили А.И. Давиденков и Е.С. Герасимов. 1898 учебный год гимназия начала уже под руководством Давиденкова, который тут же принялся искоренять «вредные нововведения» своего предшественника. Однако он мало преуспел в этом. Что касается предметов, то упор по-прежнему делался на дисциплинах, составляющих основу классического образования (Закон Божий, русский язык, математика, физика, география, древние и новые языки — латынь, греческий, немецкий и французский). Впрочем, при Давиденкове стала более усиленно преподаваться математика и было введено обязательное внеклассное чтение русской литературы. Кроме этого учащиеся занимались «ручным трудом», для чего в гимназии имелись переплетные станки, а также принадлежности для выпиливания из дерева.

Для наглядности расскажем, как проходил обычный учебный день во 2-й гимназии того времени.

6.30 — подъем; воспитатель дает первый звонок, чтобы разбудить пансионеров.

6.45 — второй звонок.

7 ч, — умывание, оправка.

7.10 — утренняя молитва. После нее ученики идут пить чай в столовую. Чаепитие продолжается 15–20 минут. Буфетчик раздает мелкий сахар из особой мерки; тут же служители разливают чай по кружкам, а воспитатель раздает булки — старшим ученикам 5-копеечную, а младшим по 3 копейки, попроще. После чая все идут в учебные «камеры» и в классы для утренних занятий, которые продолжаются с 7.30 до 8.15.

8.15 — звенит звонок и занятия кончаются. Воспитанники убирают в свои шкапчики книги и идут гулять во дворе, а помещения, где они занимались, проветриваются и убираются служителями. Вскоре начинают подходить «приходящие» гимназисты, те, кто живет в городе.

В 9 ч. начинаются классные занятия. После 5 уроков «приходящие» расходятся по домам, кроме оставленных на лйшний час за какую-либо провинность.

С 14.30 до 15.30 — время отдыха. Воспитанники гуляют во дворе (или даже уходят в город), беседуют и играют в различные игры, чаще всего в мяч, если позволяет погода, — в моду входит английская игра «футбол». В непогоду играют в комнатные игры (шахматы, шашки, гусек). В это же время пансионеров могут посещать родные и знакомые, вызывая их через швейцара в приемную.

В 15.30 (при инспекторе Е.С. Герасимове в 16.30) начинается обед, который продолжается до 17 ч. За каждым столом размещается по 10 человек. Один из них — старший, «хозяин стола». Он разливает суп и раскладывает по тарелкам второе блюдо. Вместе с воспитанниками обедают и два воспитателя. Обед состоит из двух блюд; по праздникам бывает третье — пирожное. После обеда — 15-минутная «рекреация».

С 17.15 до 20 ч. — приготовление уроков с перерывом (18.45–19.00). Воспитатель помогает ученикам.

20 ч. — чай.

20.45 — вечерняя молитва в Казанской камере, при этом молитвы читаются по очереди. При наличии среди пансионеров хороших певцов («певчих») молитвы «Отче наш», «Богородице», «Спаси Господи люди твоя» не читаются, а поются.

После молитвы младшие идут в свою спальню, а старшие возвращаются в свою «камеру», где занимаются до 22-х, а иногда (учащиеся 8-го класса) и до 23 часов.[39]

В воспитательном отношении пансионерам настойчиво прививалось чувство порядка. Как отмечал в памятной книге о 2-й гимназии один из ее преподавателей П.К. Тихомиров, их приучали «следовать в своем образе жизни строгому, определяющему каждый их шаг, режиму, а в своей внешности — блюсти опрятность и чистоту». С внутренней стороны им «внушались чувства добра и правды, вежливости в обращении со старшими, друг с другом и со служителями…».[40]

Время от времени в гимназии проводились различные внеклассные мероприятия, что особенно оживляло довольно однообразный быт пансионеров. Специально приглашенные лица или сами преподаватели (чаще всего это был учитель физики Г.И. Иванов) выступали с познавательными лекциями, сопровождавшимися демонстрацией «туманных картин» (т. е. диапозитивов). Так, в 1898–1901 гг. Барченко имел возможность прослушать лекции о путешествиях Нансена, об Альпийских и Кавказских горах, об Абиссинии, о Солнечной системе и строении Земли, о землетрясениях и вулканах, о кометах и тд. Шмназисты также совершали образовательные экскурсии по окрестностям Петербурга. Кроме этого устраивались ученические музыкально-литературные вечера, коллективные читки пьес известных драматургов (например, читали комедии А.Н. Островского). В 1898 г. в гимназии возник любительский оркестр балалаечников — по примеру необычайно популярного в ту пору оркестра русских народных инструментов В.В. Андреева. А годом позднее гимназия торжественно праздновала столетие со дня рождения А.С. Пушкина.

Мы не случайно так подробно останавливаемся на гимназических годах Барченко, ибо многое из усвоенного им в тот период — в стенах С.-Петербургской 2-й гимназии — он возьмет во взрослую жизнь и с успехом использует при создании своего «трудового братства».

Александр Барченко окончил гимназию весной 1901 г. Вместе с ним ее окончили еще 40 человек, среди которых было шестеро медалистов — двое золотых и четверо серебряных.[41] В том же году он поступил в Военно-медицинскую академию, в которой, правда, проучился только один академический год. Затем перевелся на медицинский факультет Казанского университета, где слушал лекции два года (в 1902–1904 гг.), а оттуда в Юрьевский (бывш. Дерптский, ныне Тартуский) университет. Здесь его занятия продолжались лишь один семестр — до начала 1905 г.[42] К этому времени Барченко уже обзавелся семьей — жену звали Александра Шубина (р. 1880), и от нее в 1904 г. у него родился сын, которого назвали в честь отца Барченко Василием. Брак этот, однако, вскоре распался, и жена с сыном уехали в Москву.[43]

Таким образом, в течение трех лет Барченко трижды менял альма-матер. Это его «непостоянство» скорее всего можно объяснить материальной нуждой — отец не помогал ему деньгами, и Александру, очевидно, приходилось зарабатывать — чтобы содержать семью и оплачивать учебу — в вакационное время, как это делали другие необеспеченные студенты. Существовала, правда, возможность получить освобождение от платы за обучение, но этого было нелегко добиться, как свидетельствует учившийся в Юрьеве в те же годы знаменитый в будущем хирург Н.Н. Бурденко.

Свой уход из Юрьевского университета сам Барченко объяснял «неимением средств», но была, как кажется, и еще одна причина — русская революция. В начале 1905 г. студенческие волнения охватили многие университетские города России, в том числе и Юрьев, этот главный научно-просветительский центр Лифляндской губернии, «Афины на Эмбале». В городе происходили массовые демонстрации, звучали революционные песни и лозунги, призывавшие к свержению самодержавия и созыву Учредительного собрания. В этой обстановке занятия в университете в 1-м семестре 1905 г. не начались в положенный срок, и начальство было вынуждено официально объявить о закрытии университета. Здесь напрашивается вполне уместный вопрос об отношении студента-медика Барченко к революции. Два десятилетия спустя, в 37-м, на допросе у следователя, припоминая «революционные годы» в Юрьеве, Александр Васильевич откровенно заявит, что принципы «общечеловеческого», «абсолютной морали» и т. д. ему были «несоизмеримо ближе и понятнее, чем классовая сущность происходивших революционных событий». «Это отклоняло меня от связей с левым студенчеством и толкало к общению с совершенно чуждой революции средой».[44]

В связи с этим он особо упомянул имя одного из своих юрьевских наставников — профессора римского права А.С. Кривцова.

«Кривцов рассказал мне, что, будучи в Париже и общаясь там с известным мистиком-оккультистом Сент-Ивом д’Альвейдром, он познакомился с какими-то индусами. Эти индусы говорили, что в Северо-Западном Тибете в доисторические времена существовал очаг величайшей культуры, которой был известен особый, синтетический метод, представляющий собой высшую степень универсального знания, что положения европейской мистики и оккультизма, в том числе и масонства, представляют искаженные перепевы и отголоски древней науки. Рассказ Кривцова явился первым толчком, направившим мое мышление на путь исканий, наполнявших в дальнейшем всю мою жизнь. Предполагая возможность сохранения в той или иной форме остатков этой доисторической науки, я занялся изучением Древней истории, культур, мистических учений и постепенно с головой ушел в мистику».[45]

А.С. Кривцов, несомненно, сыграл очень важную роль в духовном становлении Барченко. Во всяком случае, он увлек, заразил его идеями д’Альвейдра о «доисторической культуре» и «древней науке». Но что нам известно об этом человеке, первом идейном учителе Барченко?

Александр Сергеевич Кривцов (1868–1910) окончил в 1890 г. юридический факультет Московского университета, после чего был командирован на три года в Берлин для занятий римским правом. Вернувшись в 1894 г. в Россию, он был назначен приват-доцентом Новороссийского университета, где преподавал гражданское право и судопроизводство. Летом 1896 г. Кривцов получил назначение на должность профессора Юрьевского университета. В этом университете он занимал сперва кафедру местного права, а затем (с 1897 г.) кафедру римского права.

28 марта 1899 г. Кривцов публично защитил в Харьковском университете диссертацию на степень магистра римского права, после чего вернулся в Юрьевский университет, где преподавал бессменно — до 1910 г. — ряд юридических дисциплин включая римское право, гражданское право и гражданское судопроизводство.

Кривцов имел чин статского советника и был награжден орденами Св. Станислава 2 ст. и Св. Анны 3 ст., а также медалью в память царствования Александра III.

Его основные труды: Delictsfahigkeit der Gemeinde. Berlin, 1894; Абстрактные и материальные обязательства в римском и современном гражданском праве. Юрьев, 1898; Общее учение об убытках. Юрьев, 1902; Семейное право (конспект лекций). Юрьев, 1902.[46]

В 1910 г. Кривцов перебрался в Петербург, где был зачислен в штат юридического факультета недавно созданного В.М. Бехтеревым Психоневрологического института.[47] Здесь, вскоре после начала преподавания, он скоропостижно скончался 10 ноября 1910 г.

Никаких других сведений о Кривцове в российских архивах и библиотеках отыскать не удалось. Его коллега по университету В.Э. Грабарь, проведший в стенах юридического факультета в Юрьеве четверть века (с 1883-го по 1918 г.), в своих воспоминаниях ни словом не обмолвился о Кривцове.[48] И это несмотря на то, что оба они проработали бок о бок на одном и том же факультете целых 14 лет (!). В то же время Грабарь вспоминает многих других сослуживцев, профессоров-правоведов, преподававших в университете в те же годы, что и Кривцов. Но это были в основном талантливые ученые («молодые дарования») или представители «прогрессивной группы» профессоров, те, кто принимал участие в общественной жизни университета и города.

Кривцов, очевидно, не принадлежал ни к тем, ни к другим. Тем не менее он «пользовался симпатиями профессоров и студентов», как отметила после его ухода из жизни юрьевская «Маленькая газета» (единственная издававшаяся в то время в городе). О его оккультных связях, кроме того, что рассказывает Барченко, нам ничего не известно, хотя некоторые предположения на этот счет можно сделать. Известно, что деканом юридического факультета Психоневрологического института в это время являлся знаменитый Максим Максимович Ковалевский — историк, юрист, этнограф, социолог, организовавший в институте первую в России кафедру социологии, и… масон. В 1887–1905 гг. Ковалевский находился в эмиграции во Франции, где вступил в масонскую ложу «Великий Восток Франции».[49] Можно предположить, что он и Кривцов познакомились в Париже (во время европейской стажировки последнего) и что именно Ковалевский свел Кривцова с Сент-Ивом д’Альвейдром. Являясь одним из главных русских масонов в Париже, Ковалевский, возможно, даже посвятил Кривцова в одну из французских лож, как это имело место, например, в случае с А.В. Амфитеатровым и М.А. Волошиным. Впоследствии тот же Ковалевский мог пригласить Кривцова преподавать юриспруденцию в Психоневрологическом институте (так же, как в 1908 г. он пригласил на свою кафедру старого парижского приятеля, социолога, философа и масона, члена ложи «Космос» Е.В. Роберти).

Но вернемся к Барченко. Прервав занятия в Юрьеве, он вернулся в Петербург, где поступил на государственную службу — «по министерству финансов». Карьера чиновника, очевидно, мало прельщала его, и потому вскоре он оставил службу. Следующий отрезок его жизни — приблизительно с конца 1905-го по 1909 год — пройдет в мучительных поисках своего места под солнцем. «Мне пришлось, — вспоминал уже в зрелом возрасте Барченко, — в качестве туриста, рабочего и матроса обойти и объехать большую часть России и некоторые места за границей».[50] Одной из посещенных им стран, возможно, была сказочная Индия, будоражившая в то время воображение многих молодых людей на Западе, на что намекают некоторые эпизоды в его романе «Доктор Черный» и что отчасти подтверждается сообщением Э.М. Месмахер-Кондиайн (одной из учениц Барченко).

Итак, в 1910 г. Барченко и Кривцов снова оказались в одном городе и, вероятно, возобновили знакомство. К их контактам мы еще вернемся на страницах этой книги. Любопытно, однако, отметить, что именно в этот период — примерно в 1910–1911 гг. — Барченко пробует заниматься «рукогаданием» — хиромантией. Начитавшись различных пособий, он уезжает в Боровичи (городок в Новгородской губернии), где с разрешения местной полиции начинает давать «консультации» всем желающим узнать свою судьбу.[51] Так он рассказывал следователю НКВД в 37-ом. Однако по сведениям И.В. Барченко (сына В.А. Барченко) Александр находился в Боровичах в 1906–1907 гг.: там он отбывал воинскую повинность в качестве вольноопределяющегося. Здесь мы прервем наш рассказ, чтобы познакомить читателя с той атмосферой, в которой протекали ранние эзотерические искания Барченко.

2. ХРАМ ШАМБАЛЫ В ПЕТЕРБУРГЕ

Начало XX века можно назвать поистине ренессансом оккультизма в России. В этот период необычайно широкое распространение — прежде всего в С.-Петербурге и Москве — получают различного рода религиозно-философские и оккультно-мистические учения. Особой популярностью у русской публики пользовались французские оккультисты Фабр д’Оливе, Эли-фас Леви, Станислас Гуайта, Жерар Энкосс (Папюс) и Сент-Ив д’Альвейдр. Во время первого визита Николая II вместе с женою в Париж вскоре после коронации (осенью 1896 г.) Папюс, между прочим, обратился к русскому монарху с посланием от имени французских спиритуалистов, в котором говорилось: «Великий тайный закон истории раскрыт одним из наших мэтров Фабром д’Оливе в его «Философской истории человеческого рода» и развит другим нашим мэтром Сент-Ивом д’Альвейдром в его «Миссиях».[52] В 1901–1906 гг. Папюс — гроссмейстер ордена мартинистов и преданный друг и ученик д’Альвейдра — несколько раз побывал в Петербурге, где был принят Николаем II. Накануне своей первой поездки в Россию он писал учителю:

«Мой дорогой Мэтр,

я определенно еду в Петербург 27 января. Мне устраивают трехнедельное чтение лекций, большинство из которых состоится при Дворе перед великими князьями. Я хотел бы посвятить некоторые из этих лекций «Археометру» и Вашей работе. Такая возможность едва ли будет у меня долгое время, поэтому Вы можете располагать мной, если пожелаете вооружить меня [материалами] с этой целью. Его Величество Царь весьма интересуется христианским эзотеризмом, и, я полагаю, «Археометр» может просветить Его».

(О Сент-Иве и его «Археометре» — «универсальном ключе к древним наукам» — мы расскажем подробнее в одной из последующих глав.)

Хорошо известно имя еще одного французского оккультиста, имевшего большое влияние на царскую чету — в особенности на царицу — в годы, предшествовавшие первой русской революции. Это учитель Папюса, гипнотизер и спирит Антельм Филипп Низье (1849–1905) — «отец Филипп» из Лиона.

В те же годы стремительно набирает силы теософское движение, все более привлекавшее к себе тех, кого не удовлетворяла позитивистская материалистическая наука, равно как и религиозная ортодоксия. В конце 1908 г. в северной столице с разрешения городских властей учреждается Российское теософическое общество. Главная его цель, согласно уставу, «служение идее всемирного братства и научное изучение всех религий, а также исследование природы и скрытых сил человека».[53] Помимо теософии и, несколько позднее, ее разновидности, антропософии, распространение получают и друг ие оккультные течения — спиритуализм, спиритизм, медиумизм. Петербург — «холодный головной центр» империи — все более погружался в мир иррационального. Эту обстановку «религиозно-мистического брожения» в столице — всего через несколько месяцев после опубликования октябрьского манифеста 1905 г. — корреспондент популярного оккультистского журнала «Ребус» охарактеризовал такими словами:

«Весь Петербург охвачен необычайно сильным мистическим движением, и в настоящее время там образовался уже целый водоворот маленьких религий, культов и сект. Движение охватывает собою как верхние слои общества, так и нижние. В верхних слоях мы находим теософско-буддийское течение. Любители теософии соединяются вместе и уже начинают обсуждать вопрос об устройстве буддийской ламасерии (общежития) и теософско-буддийской моленной-храма. С другой стороны, наблюдается возникновение сильного интереса к масонству и возникают вновь заглохшие было формы религиозных движений прошлого столетия».[54]

Удивительно, что это сообщение появилось на страницах «Ребуса» за два дня до того, как Николай II принял в частной аудиенции в Зимнем дворце прибывшего в Петербург инкогнито посланника 13-го далай-ламы Тубтена Гьяцо — бурятского ламу Агвана Доржиева.[55] На этой встрече Доржиев обсуждал с царем главным образом тибетские дела — весьма щекотливый для российской дипломатии вопрос о помощи далай-ламе, бежавшему из Тибета летом 1904 г. от англичан, вторгнувшихся в страну. В то же время он просил монарха позволить петербургским буддистам устроить в городе небольшую молельню для удовлетворения своих духовных нужд. Оба вопроса, однако, остались нерешенными. Лишь три года спустя, после нового ходатайства Доржиева, подкрепленного личным обращением далай-ламы к царю, Николай II согласился удовлетворить «просьбу» тибетского первосвященника (на самом деле инспирированную самим Доржиевым), разрешив постройку буддийской молельни-ламасерии. Рассказывают, что царь якобы даже заявил Доржиеву на встрече весной 1909 г., что «буддисты в России могут чувствовать себя как под крылом могучего орла».[56]

Это обещание воодушевило небольшую буддийскую колонию в Петербурге, во главе которой находился все тот же Агван Доржиев, окончательно переселившийся на невские берега осенью 1905 г. Ее костяк составляли осевшие в столице буряты и калмыки. К буддистам причисляла себя и горстка этнических русских — это были в основном представители петербургской интеллигенции и «высшего света», неожиданно увлекшиеся буддийским учением. Многие из них пришли к буд дизму через теософию, которая, как известно, имеет сильную буддийскую закваску и потому нередко рассматривается как своего рода «необуддизм». По мере того как ширилось теософское движение, неуклонно росло и число теософо-буддистов или необуддистов. Здесь необходимо отметить, что буддийское учение в основном привлекало тех, кто стремился к нравственному совершенствованию и искал идеалы вне укоренившейся в западном обществе крайне эгоцентричной системы моральных ценностей.

Ответ на свои запросы эти люди находили в раннем «этическом» буддизме Хинаяны, или Малой Колесницы, т. е. индийской разновидности вероучения, получившего в то время наибольшую известность на Западе. Основу Хинаяны составляет учение Будды о Четырех истинах и Среднем пути, при этом особый акцент делается на достижении человеком трансперсонального состояния «нирваны» — понятие, крайне интриговавшее в ту пору западных интеллектуалов. Сложнейшие психологические концепции и философско-религиозная проблематика более позднего буддизма Большой Колесницы (Махаяны), представленные множеством различных (главным образом, тибетских) школ, равно как и его ритуальная практика, были, по сути дела, неведомы в ту пору европейской, в том числе и русской, буддийствующей публике. Неудивительно поэтому, что Агван Доржиев во время своей поездки в Париж летом 1898 г. устроил в помещении Музея восточных искусств (Музей Шмэ) показательное «ламаистское богослужение» для французских буддистов. На этой необычной службе присутствовали в основном представители столичного бомонда, дипломаты и политики включая будущего премьера Жоржа Клемансо, а также небольшая группа русских. Среди последних оказался поэт Иннокентий Анненский, передавший впоследствии свои переживания в стихотворении «Буддийская месса в Париже».

В конце XIX века в Париже, Лондоне и некоторых других европейских столицах уже существовали небольшие буддийские «общины», объединявшие тех, кто принял новомодную альтруистическую веру Будды. В Париже, между прочим, было немало и «русских буддистов» — так, нам известно о некой A.B. Гольштейн, которая познакомила поэта М.А. Волошина с Агваном Доржиевым осенью 1902 г., во время нового визита посланца далай-ламы в Париж. Под влиянием этой встречи Волошин восторженно писал в Петербург: «Теперь — Лама. Кто Вам сказал, что он без языка? Я с ним очень много беседовал, через переводчика, конечно. Он мне много сказал такого об нирване, что сильно перевернуло многие мои мысли».[57] Этой встрече с буддийским священником Волошин придавал большое значение, поскольку она позволила ему «прикоснуться к буддизму в его первоисточниках». «Это было моей первой религиозной ступенью», — отмечал он позднее в одной из своих автобиографий.[58]

Таким образом, Петербург в начале XX столетия оказался перекрестком, где встретились два буддийских потока: один шел с Запада — из Парижа и Лондона, этих главных теософских центров Европы, и представлял собой ранний, «этический» буд дизм Индии, воспринятый преимущественно европейской интеллектуальной средой — назовем его «интеллектуальным буддизмом»; другой — с Востока, от российских бурят и родственных им калмыков, исповедовавших ламаизм, или северный буддизм, Тибета и Монголии, возникший в более позднюю эпоху. Оба эти потока на недолгое время — до 1917-го — соединились под сводами петербургского буддийского храма, построенного Доржиевым не только для своих бурятско-калмыцких единоверцев, но и для русских «интеллектуальных» теософо-буддистов.[59] Именно на последних намекал «Виленский вестник», писавший в середине 1909 г., вскоре после начала строительных работ в Старой Деревне: «Сооружаемый буд дийский храм, кроме целей чистого религиозного культа, преследует, между прочим, и цели создания специального центра, вокруг которого смогут группироваться все интересующиеся буддизмом в Петербурге».[60]

Затеяв постройку «экзотического» буддийского храма в столице Российской империи, ее инициатор и руководитель Агван Доржиев, по сути дела, преследовал две цели — политическую и религиозную: во-первых, способствовать русско-тибетскому сближению и, во-вторых, «продвинуть» буд дийское учение (дхарму) на Запад, где традиционно господствовала христианская церковь. И это ему отчасти удалось. Сохранились фотографии, запечатлевшие петербургскую «буддийскую колонию» начала 1910-х, на которых можно видеть русских «великосветских» буддистов, стоящих бок о бок с простыми бурятами и калмыками на ступенях еще не достроенного храма Будды в Старой Деревне.

Постройка храма или, правильнее сказать, небольшого буддийского монастыря (дацана), однако, натолкнулась на сильное противодействие со стороны наиболее реакционных кругов Петербурга, в том числе и некоторых иерархов православной церкви. С их подачи храм был громогласно объявлен «идольским капищем», с помощью которого новоявленные русские буддисты якобы пытаются вернуть язычество на Святую Русь. Доржиев и его помощники стали получать анонимные письма с угрозами убить их и взорвать храм. В результате строительство растянулось на несколько лет и окончательно завершилось в самый разгар мировой войны. 10 августа 1915 г. состоялось торжественное освящение храма, после чего по традиции он получил тибетское название: «Кунла-цэдзэ-туванг-чой-бинэ» (Источник святого учения Будды всесострадающего). Рядом с храмом Доржиев также построил четырехэтажный каменный дом, в котором поселил бурятских и калмыцких лам, прибывших в Петербург весной 1914 г. для совершения регулярных богослужений. Было их всего девять человек, четверо из которых имели высшую монашескую степень «гелонгов». Все они принадлежали к буддийской школе «гелуг» («добродетельной»), которую также часто именуют «желтошапочной» (по цвету особого рода головных уборов лам). Возникла она в Тибете в XIV веке и впоследствии получила наибольшее распространение в странах «северного буддизма». Уже после революции, в конце 1922 года, в этом буддийском «общежитии» на некоторое время поселился со своей семьей и А.В. Барченко.

Посетившие Старую Деревню по случаю освящения храма корреспонденты петербургских газет были немало удивлены, увидев вместо ожидаемой скромной молельни для местных бурят и калмыков величественное, импозантного вида сооружение — «буддийскую пагоду». Внешняя форма здания с мощными, несколько наклоненными внутрь стенами, отделанными красно-фиолетовым финским гранитом, напоминала неприступную крепость. Внутрь храма вели три массивные деревянные двери, скрывавшиеся в глубине изящно орнаментированного портала с колоннами. Капители колонн и верхний фриз основного объема здания украшали позолоченные щиты с эмблемой-монограммой Калачакры, представляющей собой причудливое соединение десяти мистических санскритских слогов. Это — формула «Десяти могуществ» (Намчуванг-дан), выражающая глубинную связь макро- и микрокосма, вселенной и человека, поскольку каждый из знаков-слогов имеет два смысла — космический и человеческий. По преданию, символ «Десяти могуществ» был изображен на воротах знаменитого буддийского монастыря Наланда, одного из первейших центров учености в Древней Индии.

Над храмом в его задней части возвышалась выложенная из красного кирпича башня (так называемый «гонкан»), ориентированная строго на север, туда, где, по представлению буддистов, находится блаженная земля Шамбалы — «Шамбалын орон». В этой башне помещался особый алтарь с изображением гения-хранителя храма — богини Лхамо. Основной же алтарь с почти трехметровой статуей Большого Будды, изваянной из алебастра забайкальскими мастерами, находился в главном молитвенном зале — в первом этаже башни по оси здания. Не менее сильное впечатление на посетителей производили и интерьеры храма, создававшие особую мистическую атмосферу. Прежде всего поражало отсутствие окон — свет в основное помещение храма (нижний зал) проникал сверху, прямо с неба, через остекленную часть крыши и потолка (световой фонарь) и падал на восьмилепестковый лотос, выложенный цветными плитками в полу и воспроизводивший символические очертания Шамбалы; чуть ниже лотоса, у самых дверей, из тех же плиток была составлена свастика — древний арийский (индо-буддийский) символ счастья. Завораживало и богатое убранство молитвенного зала — густая позолота и яркие краски, загадочные восточные иероглифы, унизывающие собой барельефы колонн, идущих вдоль храма, но особенно — писаные на ткани буддийские иконы — «тангка», среди которых, по рассказам, имелось и изображение Блистающей Шамбалы.

Прообразом для петербургского дацана послужил классический тибетский «цогчен-дуган» — монастырский соборный храм. По желанию Доржиева, однако, русские архитекторы Г.В. Барановский и Р.А. Берзен придали ему вполне современный европейский облик в стиле модного северного модерна, чтобы сделать привлекательным в глазах западных буддистов. Особенно тщательной была отделка интерьеров, которой в 1914–1915 гг. руководил Николай Рерих. Так, например, по эскизам Рериха были выполнены цветные витражи плафона и «светового фонаря» (сохранились до наших дней), на которых изображены традиционные буддийские символы — «Восемь счастливых знаков». Основой для эскизов послужили, очевидно, рисунки бурятских художников, которые западный мастер затем искусно стилизовал в духе модерна. По признанию самого Рериха, именно во время строительства храма он впервые услышал о Чанг Шамбале (Северной Шамбале) от «одного очень ученого бурятского ламы».[61] Возможно, это намек на Агвана Доржиева. В то же время информатором Рериха вполне мог быть и принимавший участие в украшении храма бурят Гэлэг-Чжамцо, высокоученый лама, автор трудов по буддийской астрономии и математике.

Расчеты Доржиева сделать дацан центром буддизма в Петербурге вполне оправдались — уже первое богослужение в храме, состоявшееся по случаю празднования трехсотлетия Дома Романовых 21 февраля 1913 г., собрало практически всю буддийскую колонию города включая русских «необуд дистов». Кто были эти люди, которых праворадикальная пресса того времени саркастически именовала «идолопоклонниками» и «богоискателями»? Репортер одной из петербургских газет обнаружил среди присутствующих «кн. Дондукову, несколько офицеров во главе с полковником генштаба И. и двух воспитанников училища правоведения».[62]«Княгиня Дондукова» — это Ксения Александровна Тундутова — дочь русского генерала А.М. Бригера, состоявшая замужем за калмыцким князем («нойоном») из Малых Дербет, блестящим гвардейским офицером Данзаном (Дмитрием) Тундутовым.[63] Салон красавицы княгини К.А. Тун-дутовой на Каменноостровском проспекте являлся центром петербургских «необуддистов» в 1910-е годы (тогда как центром столичных теософов был салон А.А. Каменской, основательницы РТО и редактора-издателя «Вестника теософии»).

Кроме князей Тундутовых у Доржиева в Петербурге был еще один влиятельный покровитель — «лицо, занимающее довольно высокий служебный пост», как писала одна из газет. «Благодаря сочувствию, высказанному к идеям буддийской религии этим лицом, а также благодаря усиленным хлопотам его, петербургской буддийской колонии удалось получить разрешение на сооружение в С-Петербурге первого буддийского храма».[64] Речь, по-видимому, идет о князе Эспере Эсперовиче Ухтомском. Ученый (большой знаток ламаизма), дипломат, предприниматель, редактор-издатель «С.-Петербургских ведомостей», наконец коллекционер произведений буддийского искусства, князь Ухтомский был довольно колоритной фигурой для своего времени. Являясь сторонником активной русской политики на Востоке, в частности — в Тибете, он немало способствовал осуществлению политических планов Доржиева. Именно Ухтомский благодаря своей близости ко двору помог «тибетскому посланнику» получить первые аудиенции у царя и ввел его в петербургское высшее общество. И если политики поначалу восприняли Доржиева весьма сдержанно и холодно, ибо просимая им помощь Тибету грозила России серьезными дипломатическими осложнениями с Англией, то совсем иным было отношение к нему великосветской публики, особенно тех, кто в своих религиозно-нравственных исканиях пришел к принятию учения Будды. Эти люди прежде всего видели в Доржиеве не закулисного дипломата и политика, но высокое духовное лицо, стоящее близко к далай-ламе, одного из учителей мистического Тибета.

А.В. Барченко, разумеется, знал о строящемся в С-Петербурге буддийском храме. Несомненно, ему было известно также и о теософическом обществе. Однако у нас нет никаких сведений о его контактах в предреволюционные годы ни с проживавшим при храме Агваном Доржиевым или другими ламами, ни с ведущими питерскими теософами включая А.А. Каменскую. (С Доржиевым он впервые встретится лишь в 1923 г.) И все же волна увлечения теософией и буддизмом, охватившая многих молодых петербуржцев в начале XX века, едва ли обошла стороной склонного ко всему мистическому Барченко. Об этом косвенно свидетельствуют два его романа, написанные в эти годы, — «Доктор Черный» и «Из мрака».

3. ДОКТОР ЧЕРНЫЙ

Вернувшись в Петербург после своих странствий по миру, Александр Васильевич Барченко целиком отдался литературному творчеству. С увлечением он пишет очерки, рассказы и повести, которые начиная с 1911 г. довольно регулярно появляются в петербургских журналах, таких, как «Мир приключений», «Природа и люди», «Жизнь для всех», «Русский паломник» и др. Сюжеты произведений Барченко по большей части навеяны его собственным жизненным опытом или взяты из истории. При этом содержание некоторых рассказов (таких, как «Вавилонская башня», «Рогатый вор», «Поселок Нэчур», «Услуга метиса» и др.)[65] определенно намекает на те места, которые ему, возможно, довелось посетить, — Северная Америка, Канада, Калифорния. Можно предположить, что Барченко, как и герой его рассказа «Мертвый мститель»,[66] плавал на товарно-пассажирском пароходе, совершавшем рейсы между Старым и Новым Светом. В тот же период путешественник, по-вйдимому, побывал и в двух основных буддийских регионах России — в Забайкалье и калмыцких степях (как о том свидетельствуют рассказы «Пожар в тайге» и «На Каспии»).[67] Но Барченко не только бороздил земные просторы — сушу и море; он, если верно наше предположение, опускался под воду (повесть «Петербургские водолазы»[68]) и даже поднимался в воздух (рассказы «На Блерио» и «Хозяева воздуха»[69]). И это в то время, когда русская авиация делала свои первые шаги!

Литературно-журналистский опыт Барченко оказался весьма успешным. Уже в 1914 г. в одном из столичных издательств был опубликован сборник его рассказов «Волны жизни», иллюстрированный, кстати, самим автором. Тогда же журнал «Мир приключений» поместил на своих страницах два больших романа талантливого беллетриста, связанных единой сюжетной канвой, — «Доктор Черный» и «Из мрака».[70] Оба этих произведения представляют для нас немалый интерес, поскольку изобилуют автобиографическими реминисценциями и в большой степени отражают теософско-будцийское мировоззрение Барченко, вполне сформировавшееся к тому времени.

Действие в романах происходит отчасти в России, отчасти за ее пределами — в Индии (в Бенаресе и Дели) и где-то в Шмалаях или даже за Шмалаями, т. е, в Тибете. Их главный герой Александр Николаевич Черный — доктор медицины, приват-доцент физико-математического факультета Петербургского университета, известный на Западе под именем профессора Нуара. Он — серьезный ученый и вместе с тем эзотерик, член теософского общества, «брат величайшего на земле посвящения», младший из «махатм». Доктор Черный весьма далеко продвинулся по стезе познания тайн природы, однако не следует думать, что он почерпнул свои необыкновенные знания исключительно из теософии. Напротив, он — поборник самой строгой, но не ортодоксальной науки. Он прекрасно знаком с последними достижениями европейской научной мысли, которые, по его мнению, лишь возвращают человека к тайным знаниям прошлых цивилизаций. Долгих 11 лет он провел в Тибете, наглухо замурованный в горной келье. В результате этой суровой йогической аскезы ему открылись многие тайны мироздания. Но доктор Черный — не оторванный от жизни идеалист-созерцатель, а реалист и практик, использующий свои удивительные способности и знания на благо людей. Например, он знает противоядие от укуса кобры, о котором еще не известно западной медицине, и спасает от верной смерти одного из героев романа, своего соотечественника студента Беляева. По его распоряжению больного для лечения переносят в маленький горный монастырь, расположенный на границе Индии и Тибета. Монастырь этот устроен прямо в скале и принадлежит «братству Желтых колпаков» Желюг — т. е. монахам «желтошапочной» школы гелуг, наиболее распространенной в Тибете. Там в крошечных кельях находятся, с одной стороны, добровольно замурованные, «посвященные самых низких степеней», и с другой — имеющие высшие степени посвящения, «избравшие созерцательный путь совершенствования». Первые находятся в заточении от шести недель до трех лет, вторые не покидают своих келий до самой смерти. Всем этим порядком руководят те, «кого никто не видал, но которые существуют и… живут не особенно далеко отсюда»[71] — очевидный намек на гималайское братство «махатм». Черный, как и Барченко, убежден, что на земле в глубочайшей древности господствовала великая цивилизация — «красная раса». Но она одряхлела и выродилась в соответствии с законом циклического развития человеческого общества. Живущие ныне мулаты, метисы и египетские феллахи — это ее «выродившиеся потомки».[72] О катастрофе, стершей с лица земли эту цивилизацию, свидетельствуют многие древние памятники:

«Лучшая иллюстрация… Легенда о чудовищном потопе живет на Яве, на Алеутских островах точно так же, как в Индии, Палестине и Вавилоне. В древнейшей Америке Ной выступает в лице Кокс-Кокса. Маорийцы тихоокеанских архипелагов рядом с легендой о потопе воспроизводят в точности, почти слово в слово, миф о Прометее в легенде о птице Оовеа. Платон открыто называет Атлантиду, погибшую под волнами океана в геологическом перевороте. Он точно устанавливает географическое положение материка, описывает города, постройки, культ, образ правления. В именах атлантских «царей» под обычным для древности шифром — эпонимами — мы знакомимся с историей культуры атлантов, узнаем, что древнейший Египет был колонией атлантов. И наши ученые, антропологи Топинар и Пеше, без всякой задней мысли удостоверяют, что красные потомки древнейших египтян — феллахи, несмотря на попытки слияния со стороны позднейших завоевателей, до сих пор тот же чистый тип, что на древнейших памятниках».[73]

О том, что Атлантида — не утопия, свидетельствуют, по мнению Черного, поразительные исследования доктора Пленджена в дебрях Юкатана. Этот ученый убедительно показал, что космогония и история древнейших обитателей Юкатана «лишь повторение «легендарного периода» египетской истории, периода до таинственного законодателя Менеса».

Мы — нынешнее человечество — представители новой послепотопной цивилизации — «5-й расы», которая должна уступить место 6-й расе, а за ней грядет 7-я, последняя. В этом утверждении Черного нетрудно увидеть отголосок теософской теории семи рас, с которой Барченко, очевидно, был хорошо знаком. Устами своего героя он также сообщает читателю о совершенных познаниях предшествующей, т. е. допотопной цивилизации: «Человечество… переживало в древности ступень развития, перед которой меркнут завоевания современной науки.

И если это так, то где же искать памятники этого развития, как не у древнейших народов, всегда сторонившихся ревниво от сношений с народившимся новым, молодым человечеством».[74] Эти высшие знания доисторического общества, дает понять нам доктор Черный, по сю пору сохраняются одной из «философских» школ Тибета. Однако для большинства европейцев они недоступны.

Восхищаясь Индией Духа, герой Барченко вместе с тем не закрывает глаза на мрачные стороны современной индийской жизни. Он — противник кастовой системы и тех, кто стоит на ее защите, — ортодоксального брахманства. В то же время Черный решительно порывает с теософским обществом, поскольку находит недопустимым его стремление «окружить тайной ключи, раскрывающие науке новые горизонты». Подобные взгляды, по-видимому, отражают позицию автора, и, следовательно, можно предположить, что в образе доктора Черного Барченко отчасти изобразил самого себя. В пользу такого предположения говорит хотя бы то, что именно Черный излагает исповедываемое им учение о расах и «доисторической культуре» — хранительнице ключей совершенного знания. Действительно, при внимательном прочтении романов нельзя не заметить определенного сходства в характере, мировоззрении и даже судьбе Барченко и Черного, это наводит на мысль о том, что загадочный доктор есть его alter ego. В то же время, возможно, прав и С.А. Барченко, считающий, что прототипом Черного послужил известный эзотерик П.Д. Успенский.[75] A.B. Барченко, по предположению сына, мог посещать лекции Успенского по теософии в Тенишевском зале в Петербурге в 1910–1912 гг.

И все-таки писатель не стал учеником Успенского, даже если и посещал его лекции. Романы Барченко написаны в реалистической манере, без малейшего уклона в мистику, если только не считать мистическими откровения доктора Черного по поводу «семи рас» и «древней науки». Однако при всей наукообразности рассуждений многие его утверждения весьма спорны, а ссылки на западные авторитеты при ближайшем рассмотрении оказываются не слишком убедительными. Взять хотя бы упоминание исследований Опостуса Плонжона (Планджена). В свое время этот французский ученый-самоучка, горячий энтузиаст идеи родства цивилизаций Америки и Древнего Египта, наделал немало шума своими открытиями на полуострове Юкатан, где в течение трех десятилетий вместе с женой Алисой Плонжон изучал развалины городов майя. Результаты его поисков, однако, не получили признания ученых, и за Плонжоном закрепилась репутация «фантазера и фальсификатора». Для этого, по правде говоря, имелись основания. Чрезмерное увлечение своими более чем оригинальными теориями привело к тому, что Плонжон нередко терял чувство реальности и принимал или же выдавал желаемое за действительное. Некоторые его утверждения кажутся совершенно нелепыми, как, например, то, что Иисус произнес свои предсмертные слова на языке майя (?!). Плонжон, между прочим, был убежден, что индейцы майя обладали не только высокоразвитой наукой, но и техникой. Как рассказывает Р. Уокоп, Плонжон, обнаружив однажды, что оконную перемычку древнего здания пересекает какая-то линия и рядом с ней выбиты зигзагообразные желобки, тут же заключил, что у древних майя был электрический телеграф (!).[76] Впрочем, Барченко едва ли был знаком с публикациями Плонжона или полемикой вокруг его «открытий» в западной прессе и потому ничуть не сомневался в истинности теорий французского археолога.