Глава IX. Эпизод четвертый. Одна тысяча девятьсот тринадцатый год, или Венский вальс
Глава IX. Эпизод четвертый. Одна тысяча девятьсот тринадцатый год, или Венский вальс
Несмотря на то, что в этой главе имеются ретроспективные картины 1906 года, и, кроме того, часть описанных в ней событий относится к 1912 году, в ее название вынесен 1913 год, как переломный в судьбе товарища Кобы, год, после которого к закавказскому абреку почти одновременно был потерян интерес и в заграничном большевистском руководстве, и по другую сторону фронта — в имперских охранительных органах. Это был год, после которого он, как его тезка — «неуловимый Джо» из известного анекдота, вдруг оказался никому не нужен на целых четыре сезона большевистских страданий, появившись на исторической сцене уже после того, как «товарищи» сделали почти всю «революционную работу» и были близки к захвату власть в истекающей кровью стране. Товарищ Коба не стал громко кричать: «А вот и я!» Он тихо пролез в весьма разомкнутые большевистские ряды и со временем перетянул на себя всю эту завоеванную другими власть.
1913 год и для самого вождя, вероятно, имел какое-то мистическое значение. Именно этот год он выбрал впоследствии для сравнения всех достижений счастливого советско-совкового народа со статистическими характеристиками проклятого царского режима, который, как он доказывал, не мог произвести необходимого количества чугуна и стали на душу населения в стране.
Мистика же, как известно, располагает к фантазиям, что и отразится, уж извините, на последующих страницах нашего романа. До сих пор, как заметил читатель, мы не отклонялись от документов, но их набор, увы, не обладает идеальной полнотой. Хочется дать волю воображению и, не упуская из поля зрения реальные обстоятельства, привязать к ним какие-нибудь умеренно-фантастические версии. К числу привлекательных версий безусловно относятся предположения о возможных встречах различных известных людей друг с другом в те времена, когда они еще не были уверены, что им предстоит стать историческими личностями.
Например, могли ли встретиться Ленин и Гитлер до того, как они возглавили страны и народы, и встретиться так, чтобы об этом эпизоде их жизней не осталось прямых документальных следов? Конечно, не могли, если бы Старик провел всю свою жизнь в Шушенском, а фюрер — в Вене, но если учесть их подвижность, то следует рассмотреть траектории их передвижения по Земле и поискать точки пересечения этих траекторий в пространстве и во времени, и тогда уже делать выводы. Занявшись этим делом всерьез, мы без труда найдем в воспоминаниях Надежды Константиновны Крупской такие слова: «…время провели в ресторане, славившемся каким-то особенным сортом пива. «Ноf Вrau» назывался ресторан. На стенах, на пивных кружках везде стоят буквы «Н.В.» — «Народная Воля» — смеялась я. В этой-то «Народной воле» и просидели мы весь вечер… Ильич похваливал мюнхенское пиво с видом знатока и любителя…»
Эта запись Крупской относится к началу августа 1913 года, когда она и Ильич, возвращаясь из Берна в Поронин, решили ехать через Цюрих, Мюнхен и Вену и в Мюнхене «пробыли лишь несколько часов — от поезда по поезда».
Как видим, в воспоминаниях Крупской речь идет об известном мюнхенском пивном ресторане «Хофбройхаузе», сыгравшем большую роль в биографии Бесноватого: именно здесь произошла первая «проба сил», известная в мифологии третьего рейха как «Сражение в Хофбройхаузе» («пивной путч»). Но это было позже — в ноябре 1921 года, а тогда, когда Ильич посетил эту пивнушку, шел третий месяц пребывания в Мюнхене Адольфа, впервые приехавшего в этот город в мае предвоенного года. По воспоминаниям его мюнхенских знакомых, Адольф сразу же полюбил «Хофбройхауз» и, несмотря на духоту, торчал там часами, читал разложенные на столиках газеты и, как и до этого в венских кафе, встревал в политические дискуссии. Его любовь именно к этой пивной выразилась и в том, что здание «Хофбройхауза» неоднократно возникало на акварельках Адольфа.
Сопоставляя эти безупречные исторические факты, нетрудно себе представить, что, когда Ильич смаковал мюнхенское пиво в «Хофбройхаузе», Адольф за соседним столиком просматривал прессу либо вел шумную дискуссию в другом углу зала и тем привлек внимание нашего вождя. Если же в то время, когда Ильич шел в пивную, Адольф сидел со своим мольбертиком в каком-нибудь уютном уголке на Плацль вблизи «Хофбройхауза», то небезразличный к искусству наш «вечно живой» вполне мог остановиться, чтобы через плечо художника взглянуть на картину. В любом из описанных случаев Ильич, великолепно владевший немецким, мог перекинуться с Адольфом парой слов, и ни одна из этих возможных сцен «никогда» не может быть опровергнута каким-либо документом либо иным убедительным доказательством, ибо в те несколько мюнхенских часов Ильич и Крупская встретились и по разным поводам переговорили с десятком горожан, начиная от кассира Главного вокзала до официанта в пивной. Все эти встречи и разговоры недолго погостили в памяти их участников и ушли в небытие, но это не значит, что их не было.
И описанная здесь вполне правдоподобная мюнхенская ситуация, и не менее правдоподобные события и обстоятельства, образующие ряд важных сюжетных линий нашего романа, освящены явившейся полтора столетия назад мудрой и вещей фразой: «Бывают странные сближенья…»
Еще более удивительные сближения имеют место в судьбах Сталина и Гитлера. В их бытии также имеется точка пересечения жизненных траекторий во времени и пространстве, но и за пределами этой «точки» существует большое количество биографических совпадений:
— матери обоих выродков мечтали, что их чада станут священниками;
— оба считали себя людьми, не чуждыми искусству;
— оба были неучами, претендовавшими на всезнание, и оба считали себя корифеями всех наук, но Сталин умел постигать суть вещей, а Гитлер был обыкновенным демагогом;
— оба сочиняли сентиментальные стишки;
— оба были тайными осведомителями секретных служб режимов, против которых боролись их «партии»;
— оба захватили лидерство в партиях, основанных другими политиками;
— оба убили или довели до самоубийства своих любимых женщин (Надежду Аллилуеву и Гели Раубаль) примерно в одно и то же время;
— оба коварно расправились со своими верными друзьями и помощниками;
— оба считали себя великими полководцами;
— оба в начале собственного жизнеустройства охотно пользовались помощью и доброжелательностью евреев;
— оба, достигнув неограниченной власти, стали инициативными юдофобами;
— оба правили странами и народами, к которым не принадлежали;
— оба с большим уважением относились друг к другу (Гитлер во время войны в своих «застольных беседах» каждую неделю хоть раз упоминал «гениальность» Сталина, а Сталин в это время изучал «Майн кампф», рекомендуя эту книгу всему своему «партийному» окружению).
Был еще один мелкий общий штришок в их биографиях: оба они, еще безвестные и неустроенные, в 1913 году более месяца в одно и то же время находились в столице «лоскутной» Австро-Венгерской империи Вене. Именно этому совпадению посвящена данная полуфантастическая глава. Оно, это совпадение, обладает для меня какой-то мистической притягательностью, и я к нему обращаюсь не первый раз.
1
Жизнь наша так устроена, что события, представленные великим Екклесиастом в закономерной последовательности, в действительности, к сожалению, происходят одновременно: например, кто-то строит, а кто-то в то же самое время разрушает, причем одно и то же еще не достроенное здание, и если считать, пусть условно, что Петр Аркадьевич Столыпин что-то такое пытался построить в Российской империи, то кто-то непременно в то же самое время и с не меньшей энергией работал над тем, чтобы разрушить им, да и другими, построенное.
При этом, если «строители» имели возможность собираться на виду у всех и всех посвящать в некоторую часть своих планов, то «разрушители», пока они не поменялись местами со «строителями», должны были, естественно, прятаться, встречаться друг с другом тайно, жить в постоянном напряжении. И только за границей — вне пределов досягаемости российских охранительных служб — они могли свободно вздохнуть, расслабиться и говорить во весь голос: местным властям они там не угрожали, а судьба России остальной мир не очень беспокоила. Поэтому «революционеры» всех мастей с большой охотой проводили свои крамольные собрания вдали от родных осин, а кое-кто из них назад в Империю и вовсе не торопился.
Одно из таких собраний в конце апреля 1906 года, как уже говорилось, проходило в Стокгольме. Для участия в нем съехалось более ста человек из разных концов Российской империи и из весьма приятных уголков старой доброй Европы «золотого века», где некоторые из них с большим удовольствием «скрывались». Прибывшие расселялись в соответствии с личными возможностями, а о тех, кто каких-либо возможностей вообще был лишен, позаботилась партия.
Естественно, партийные иждивенцы жили весьма скромно, наслаждаясь непривычной чистотой небогатых апартаментов, арендованных дамами-распорядительницами, а так как многие не знали даже понятного здесь немецкого, не говоря уже о шведском, то им было рекомендовано расселиться попарно и поближе друг к другу, чтобы «не потеряться» и не страдать от мук немоты.
В результате этих расселений в одной из небольших комнатушек на втором этаже над скромным ресторанчиком в доме какой-то стокгольмской фру поселились два молодых человека. Один из них — русский — прибыл первым и в одиночку — кружным путем через финскую глубинку, другой — кавказец со странной фамилией Иванович — ехал в Стокгольм с большой компанией на специально зафрахтованном партией пароходе.
Каждый из них своим соседством остался доволен: кавказец — тем, что ему попался в сожители простой, недалекий и симпатичный паренек, к тому же невысокий, как и он сам, что для него было очень важно, а славянин — тем, что суровый и замкнутый нерусского облика человек, представившийся Кобой, неожиданно оказался общительным, веселым и жизнерадостным, а его непроницаемые при первой встрече глаза на рябоватой смуглой физиономии вдруг заискрились теплым дружеским вниманием и добротой.
Когда они после заседаний и «товарищеских чаев» оставались вдвоем, то вели бесконечные беседы обо всем на свете. И здесь кавказец Коба удивил своего соседа Клима основательным, по его, Клима, меркам, знанием мировой истории и литературы и тем, что мог по памяти цитировать огромные фрагменты довольно непростой прозы.
Однажды они вдвоем прогуливались по набережной, расположенной по соседству с их домом-рестораном, и заметили, что в одном месте этого променада люди вели себя сдержаннее и даже дети здесь не шумели и не бегали. Вскоре они поняли, что все дело в сидевшем там на краю набережной рыболове, оказавшемся королем Швеции. Коба и до этого был раздражен всеобщим шведским демократизмом, полностью лишившим смысла такие родные ему слова, как «классовая борьба», «диктатура пролетариата» и т. п. Вид же короля без охраны и свиты с удочкой в руках в ряду прочих рыболовов привел его в тихую ярость, замеченную Климом, но почему-то вылившуюся на совершенно иной раздражитель, не связанный с псевдодемократическим поведением местного венценосца.
— Посмотри, Клим, — сказал Коба, указывая на другой уголок набережной, где один из делегатов их съезда разговаривал с кем-то из местных у каменной ограды, — наш жидок сразу же подцепил жидка шведского!
— Вот ты скажи мне, — продолжил Коба с каким-то непонятным Климу пристрастием, от которого его грузинский акцент еще более усилился, — почему они сразу находят друг друга в любом месте? Ведь у нашего жида и у шведского нет ничего общего! И почему вообще жид из забытого Богом местечка так быстро становится своим в любой стране, осваивает язык и чувствует себя как дома?
— Ты преувеличиваешь, Коба, — отвечал Клим успокоительным тоном, — они такие же люди, как и мы с тобой, но, может быть, те, кого мы знаем, лучше, чем мы, усваивают чужие языки. И среди них есть всякие — образованные и необразованные. Ну какой же, например, из Мартова или Аксельрода глупый местечковый еврей? Они же ведь на равных не только со Стариком, но и с самим Плехановым. Это же европейцы!
— Я не об этом, — гнул свою линию Коба. — Я говорю о том, что получается так, будто у жидов, кроме всяких партий, где они с удовольствием состоят, есть еще какая-то своя всемирная организация, членом которой является каждый жид, где бы он ни родился, и, если для них эта организация является самой главной, тогда для любой партии и для нашей, конечно, они очень ненадежные люди. Я где-то читал, что если взять по одному жиду, допустим, в России, Америке, Франции, Англии, Австралии и еще черт знает где, где их только нет, запереть их в пустые комнаты и одновременно дать команду играть на скрипке, то все они, не сговариваясь и не зная друг о друге, возьмут одну и ту же ноту. Раньше я смеялся над этой сказкой, но теперь, поездив по России и здесь вот, вижу, что она недалека от истины.
— Думаю, что, если бы ты увидел на набережной в Стокгольме грузина, ты тоже подошел поговорить. Это во-первых. Во-вторых, евреев в разных местах преследовали тысячелетиями. Может, это и сделало их солидарными не только на классовой, но и на национальной основе, а не какая-то там «всемирная организация»! — возразил Клим.
— На Кавказе грузинских евреев не преследуют, а они такие же, — мрачно буркнул Коба.
Клим почувствовал перемену настроения Кобы и мягко сказал:
— Не спеши делать выводы. И постарайся не употреблять слово «жид», оно ведь не кавказское, а польское, и ты можешь обидеть наших товарищей, а среди них есть такие, что тебе очень понравятся, хоть они наверняка состоят во всемирной, попирающей нас, мужчин, организации. Я говорю о женщинах. Ты еврейку пробовал, Коба?
Товарищ Коба, конечно, тут же вспомнил гостеприимную Марию Айзиковну, скрасившую ему одну ночь в сибирской глуши, но решил, что лирика сейчас неуместна, и сурово ответил:
— Не пробовал! Партия — это боевой отряд, а не «заведения», куда, почти не прячась, заглядывают некоторые твои «товарищи»!
— Революционерам тоже нужно отдыхать, — сказал Клим. — И ты еще все попробуешь, когда тебя будут насиловать наши революционерки. Оседлает тебя кто-нибудь, и ты забудешь о политике!
— Женщина не может быть сверху, — заявил Коба, поняв Клима буквально и завершая разговор. Но последнее слово все же осталось за Климом:
— Еще как может! Сам просить об этом будешь!
2
Через час-другой, зашторив окна и укладываясь спать пораньше, чтобы не поддаться бессоннице светлых стокгольмских весенних ночей, каждый думал о своем. Клим вспоминал горячие губы, ищущие, смелые шаловливые руки и нежные груди одной из «веток Палестины» в русском революционном движении. Коба же оставался во власти своих подозрений. Более того, внезапная непоколебимость его простоватого русачка-соседа в еврейском вопросе породила новую, ранее не занимавшую Кобу проблему, и ее надо было обдумать. Суть же ее выражалась в следующих словах: «Почему у жидов так много защитников. Вот и Клим туда же!»
Коба незаметно погрузился в воспоминания. Он вспомнил, как еще в Гори однажды подбил мальчишек запустить в местную синагогу свинью и запереть ее там. Исполнить намеченное было несложно: свиньи в Гори, по грузинской традиции, не откармливались в свинарниках, а бродили сами по себе, отыскивая пищу, как бездомные собаки, по улицам и огородам, такие же, как собаки, худые и поджарые. Выбор Кобы пал на крупного и крикливого поросенка, принадлежавшего семье Микелашвили. Планируя «операцию», юный гад заранее представлял себе, какие физиономии будут у евреев, услышавших визг ненавистной им твари, когда они придут на утреннюю молитву, как весть об этой шутке облетит весь Гори, и только тогда, чтобы пожать заслуженную славу, выйдет из тени он, Коба, изобретатель и вдохновитель этого подвига.
Однако все вышло по-иному. Рано утром хозяин отправился искать пропавшего поросенка и услышал его крик одновременно с подходившими к синагоге первыми евреями. Освобожденный поросенок с возмущенным визгом бросился к луже и стал пить воду, а Микелашвили и еще несколько грузин, подошедших на шум, сокрушенно качали головами, извиняясь перед евреями, и в один голос с ними просили Господа ниспослать кару на тех, кто надругался над синагогой.
Более того, уже на ближайшей службе отец Акакий обратился к собравшимся в церкви со словами: «Сегодня ночью какие-то негодяи осквернили одну из обителей нашего Господа, забыв о словах Его Сына: В Доме Отца Моего много обителей…»
— Какое дело христианину до синагоги? — спросил один из этих негодяев своего отца.
Виссарион Джугашвили был в тот момент на редкость трезв и серьезен и потому ответил кратко и точно:
— Бог у нас один. Бог Авраама, Исаака и Якова. Других пока нет.
— Будут, — хотел сказать его изобретательный отпрыск, но на всякий случай промолчал, ибо трезвый Виссарион был гораздо опаснее, чем пьяный: убежать от него было труднее.
Триумфа же не получилось, и жажда славы, обуревавшая автора несостоявшейся шутки, осталась неудовлетворенной. Более того, ему пришлось тщательно скрывать свою причастность к этому позорному событию, и он это запомнил.
Потом от этих давних «дел» память перенесла его к недавнему прошлому, когда он сам находился под впечатлением собственной писанины, посвященной смакованию «национальных составов» «большевиков» и «меньшевиков». В ней он с «цифрами в руках «доказал, что в меньшевистской фракции большинство принадлежит евреям, а в «большевистской» — «истинно русским», исходя из чего «большевикам», как «истинно русским людям», не мешает устроить в партии «погром». Впрочем, эта антисемитская шутка лично «большевику» Кобе не принадлежала: ее придумал другой «большевик» — Алексинский, а Кобе она просто очень понравилась, и ему казалось, что она должна понравиться всем. Поэтому на митинге грузинских и русских рабочих в Батуми он на языке, понятном, как он считал, «пролетариату», развил эту тему.
— Ленин, — сказал «большевик» Коба, — возмущен, что Бог послал ему таких товарищей, как меньшевики! В самом деле, что это за народ?! Мартов, Дан, Аксельрод — жиды обрезанные! Да старая баба Вера Засулич. Поди и работай с ними. Ни в бой с ними не пойдешь, ни на пиру не повеселишься. Трусы и торгаши!
Уже в самом начале этой тирады Коба услышал глухой шум в окружавшей его толпе, а когда дело дошло по «бабы Веры», чья боевая слава еще гремела на Руси, послышались выкрики: «Негодяй!», «Убрать провокатора!», «Эй, кто ближе, дайте ему в рыло!»
Трусливый от природы Коба растерялся, но тут набежала полиция, разогнала народ, а его и еще двух зачинщиков-ораторов рассовали по камерам батумской тюрьмы. Только там он почувствовал, какого позора он избежал из-за «жидов обрезанных», и этот страх он им тоже припомнит!
Злая память и жажда мести были присущи ему с малых лет. Уйдя из семинарии и перебиваясь с хлеба на воду на еще не ставшей для него прибыльной «революционной работе», он свободными вечерами бродил по богатым районам Тифлиса, воспитывая в себе «классовую ненависть». Особо запомнились ему два больших венецианских окна одного из красивейших домов в Сололаки. Из этих окон в сумерках лился яркий, слегка подкрашенный прозрачными шторами, розоватый свет, а там — за стеклом и воздушной тканью — почти всегда можно было наблюдать одну и ту же картину: скромно и элегантно накрытый стол, прозрачное красное вино в хрустальных графинах и бокалах, несколько офицеров средних чинов в красивых, будто новеньких мундирах, расположившихся в креслах и на придвинутых к столу мягких стульях, неизменная гитара в руках черноволосого с ранней сединой майора, одна, иногда две очаровательные светлые женщины, на европейский манер сидящие среди мужчин…
Под эти окна Коба приходил неоднократно, и всякий раз его душонку охватывала иссушающая зависть, которую он гнал ненавистью и мечтами о том, как он, Великий Мститель, воздаст всей этой беспечной компании за «народные страдания». Свое получат все, включая недоступных ему (пока!) чистых и светлых женщин. Каждый — по делам своим, и все вместе — за его, Кобы, сегодняшнее бессилие.
Каково же было его удивление, когда он лет тридцать спустя в одном из спектаклей «своего» Художественного театра увидел эту подсмотренную им когда-то картину, описанную великим писателем и воссозданную на сцене великими актерами. Эта картина с новой силой непрерывно манила его, и он потом десятки раз приходил на этот спектакль, чтобы вновь и вновь пережить свою молодость на темных тифлисских улицах, свою зависть и ненависть к этому подсмотренному и недоступному ему прекрасному, сверкающему всеми красками жизни миру, еще раз пережить свою мечту не оставить от этого мира камня на камне и ощутить сладость победы, сладость сбывшейся мечты, сладость свершившейся мести и сладость власти над жизнью и смертью всех этих жалких офицеришек «белой гвардии», сотнями и тысячами расстрелянных по его приказу, и их рыжих стареющих потаскух.
3
Коба еще и еще раз перебирал в памяти свою беседу с Климом и убеждался, что и на этот раз он был неправильно понят. Пусть он по своим личным мотивам евреев не любит, но в основе его высказываний лежит не его предвзятое отношение к этому племени, а лишь забота о партии. Мысли его просты и ясны: поскольку большевизм — движение глубоко законспирированное, то в нем должны состоять исключительно люди ему преданные. К услугам же тех, кто имеет многочисленные внепартийные неконтролируемые связи, а евреи именно к таковым и относятся, конспиративное движение прибегать не может. Вот и все. Во время таких раздумий сам себе Коба представлялся рыцарем без страха и упрека, хотя где-то на задворках памяти, скорее в его подсознании, существовали и «страхи», и «упреки», имевшие вполне конкретные очертания деятелей из охранительных структур.
Что касается еврейских погромов, то и здесь его, Кобы, позиция является ясной и четкой: ни большевики, ни тем более он, Коба, не призывали и не призывают к погромам. Наоборот, они «обличают» вину и участие режима и «сочувствуют» пострадавшим. Но для большевистского движения погромы, как и войны, полезны, ибо они дестабилизируют положение в стране, приближают очередную «революционную ситуацию». Борцы же против погромов, естественно, вредны большевикам и мешают «революционному делу». Поэтому Коба, читая, например, изложение проповеди епископа Антония Волынского с обличением кишиневских громил в том, что «они уподоблялись Иуде: тот целованием предавал Христа, омраченный сребролюбия недугом, а эти, прикрываясь именем Христа, избивали его сродников по плоти, чтобы ограбить их стяжания», искренне возмущался «двуличием попов», пичкающих людей сказками о преступлениях Израиля, но не дающих излиться возбуждаемым им народным чувствам.
Вместе с тем погромные истории существенно усилили его подозрения в наличии невидимых нитей, связывающих воедино все еврейство земного шара: почему-то, когда в марте 1903 года во время выступления русских рабочих в Златоусте погибло 45 человек и было ранено 83, просвещенный мир не обратил на это никакого внимания, а когда месяц спустя в Кишиневе произошел погром с несколько меньшим, по сведениям Кобы, количеством жертв (Коба, как Иудушка Головлев, страшно любил цифры — цифры «членов», цифры убитых, любую человеческую статистику), как по мановению руки взвыла вся мировая пресса, в Бессарабию зачастили зарубежные корреспонденты, широкой рекой потекла заграничная помощь. Такое резкое «неравноправие» искренне возмущало Кобу. Увидеть же разницу между людьми, сознательно идущими в бой и погибающими на полях сражений, откуда каждый по своей воле мог уйти, и женщинами, детьми и стариками, убитыми в своих домах, из которых бежать им было некуда, он понять не мог — ни тогда, ни потом, когда он оставлял на убой немцам сотни тысяч беспомощных людей. «Люди есть люди, и все они равны в любых ситуациях», — так рассуждал он.
4
Не прошло мимо товарища Кобы и явление «Сионских протоколов». Возвращаясь из Таммерфорса с первой всероссийской большевистской конференции, он во время пересадки в Петербурге приобрел брошюрку, показавшуюся ему интересной. Называлась она «Корень наших бед» с подзаголовком «Где корень современной неурядицы в социальном строе Европы вообще и России в частности. Отрывки из древних и современных протоколов Всемирного съезда франкмасонов» и представляла собой несколько расширенную газетную «крушеванскую» версию сфабрикованных Рачковским «Протоколов».
И хотя от брошюрки пахло охранкой, об участии которой напоминало и мгновенное получение цензурного разрешения, и мгновенное издание в типографии Императорской гвардии (?!), Коба все-таки был приятно удивлен этим первым «документальным» подтверждением его предположения о наличии единой еврейской «мировой сети», как бы она там ни называлась.
Усвоение же политико-экономической сущности «Протоколов» он отложил на потом, собираясь обратиться к этому опусу уже дома и на досуге. Но даже самое беглое знакомство с отдельными страницами рачковского шедевра убедило его в том, что брошюрка эта содержит ряд довольно полезных для действующего большевика рекомендаций по формированию внутреннего недовольства в стране, дискредитации власти и другим революционным мероприятиям. В конце концов рекомендации, как и деньги, не пахнут, и если они дельные, то неважно, от кого они получены и кому предназначались.
Однако по пути домой товарища Кобу в поезде слегка обокрали. Среди похищенных вещей оказался и «Корень наших бед». Последовавшая волна переизданий «крушеванской» версии «Протоколов» в шестом и седьмом годах прошла мимо Кобы, занятого в то время иными революционными делами, и их текст в совершенно другой редакции очутился в его руках при ознакомлении с бумагами одного из белогвардейских штабов, захваченных на юге России во время Гражданской войны. Эта «нилусовская» версия сразу же попала в число его настольных книг, как и впоследствии ее закономерное продолжение — «Майн кампф» его временного друга Адольфа.
5
1912 год у товарища Кобы выдался урожайным на аресты, побеги, переезды и даже на заграничные поездки. Две из них с разрывом в месяц состоялись в ноябре и декабре. Путь его лежал в Краков: оттуда тогда пытался командовать русской революцией Ильич, перебравшийся после гибели Столыпина поближе к границам Российской империи. На этих встречах «вождя мирового пролетариата» и молодого «руководителя Русского бюро Центрального комитета большевистской партии» одной из главных тем был «национальный вопрос». Чуткий на слух Ильич без труда убедился, что его собеседник этот проклятый вопрос понимает если и не вполне правильно, то, во всяком случае, именно так, как сегодня нужно партии, а это для истинного большевика важнее, чем какая-нибудь никому не интересная правда. К тому же Коба сам был «националом», и «ленинская линия» в изложении одного национала будет для другого национала более убедительной, чем те же слова да из уст великоросса.
При всей быстроте мысли Ильича переход к поступкам и практическим мероприятиям был у него несколько замедленным. Возможно, здесь вступал в действие последний барьер безопасности, заставлявший его еще раз перед запуском очередной своей идеи в реальный мир обдумать все возможные последствия такой акции. Так или иначе, но когда Ильич созрел, Кобы уже в Кракове не было. Однако, приняв решение, Ильич никогда не шел на попятный, и Коба был вызван вторично.
На радостях от свершения своих планов Ильич поторопился написать Горькому: «Насчет национализма вполне с Вами согласен, что надо этим заняться посурьезнее. У нас тут один чудесный грузин засел и пишет для «Просвещения» большую статью, собрав все австрийские и пр<очие> материалы».
Но потом собственные познания в части социал-демократического подхода к межнациональным отношениям самокритичному Ильичу показались недостаточными, и поскольку на краковские библиотечные запасы он не рассчитывал, то сразу же предложил Кобе подъехать в Вену и поработать в библиотеке этого веселого города под опекой находившегося там в это время Бухарина (которого товарищ Коба убьет в 1938 году).
Так «чудесный грузин» Коба неожиданно для него самого оказался на венских улицах. К поручению Ильича Коба отнесся очень добросовестно, и поэтому почти все светлое время коротких январских дней 1913 года он проводил в крупнейших венских библиотеках, а потом не спеша направлялся на Фельбельштрассе, где с помощью какого-то местного «товарища», с которым его познакомил Бухарчик, снял крохотную «меблирашку». Несколько твердо заученных немецких слов позволяли ему решать все бытовые проблемы, а книгохранилища, в которых ему пришлось работать, имели русские переводы многих интересовавших его сочинений Каутского, Бауэра и др. Поэтому практические советы Ильича, как быстро и надежно усваивать материал, опубликованный на незнакомом или малознакомом языке, почти ему не пригодились. Кроме того, поблизости всегда находился великолепно владевший немецким Бухарчик.
6
Венские недели пробежали быстро, и в предпоследний вечер своего пребывания на берегах Дуная Коба был погружен в раздумья, навеянные прочитанными трудами теоретиков практического социализма. Пока он шелестел страницами в старинном читальном зале, ему казалось, как некогда доброму королю Анри IV, слушавшему словесное состязание двух обличавших друг друга адвокатов, что все участники дискуссии правы, но теперь, когда все прочитанное улеглось и упорядочилось в его от природы великолепно организованной памяти, ему предстояло сделать выбор. Решение, однако, было непростым, и после нескольких попыток сформулировать его для себя на ходу он отложил его на утро — «на свежую голову» и стал просто глядеть по сторонам.
В этот вечер он, как всегда, сделал небольшой крюк, чтобы пройти по блистательной Рингштрассе, где очертания некоторых зданий чем-то напоминали ему парадную часть Головинского проспекта в его почти родном Тифлисе. Нравился ему и знаменитый Бургтеатр. Он попытался прочитать афиши, но кроме знакомого слова «Тристан» ничего не разобрал.
Вскоре он пересек несколько узеньких кривых улиц старого города и взял курс на пятнадцатый городской район, где находилась его «меблированная комната», а его мозг опять вернулся к национальным проблемам. Он вспомнил о том, что его первые стокгольмские выводы о присущей евреям уникальной способности к адаптации в любом окружении и в любой местности лишь укрепились во время последующих поездок в Лондон и затем, в декабре только что завершившегося года, в Краков и Поронин. Теперь же, вдали от «товарищей», он на улицах Вены и вовсе не мог отличить еврея от «коренного» австрийца-венца, и, когда вслушивался в по-южному громкие и достаточно темпераментные «выяснения отношений», ему временами казалось, что тут почти все — евреи, что город буквально кишит ими, хотя эти «наводнившие» город евреи ничего общего не имели с евреями из Гори, собиравшимися в оскверненной им, Кобой, синагоге. Впрочем, зачем было так далеко ходить: торговавшие в Кракове местечковые евреи с востока и юго-востока Австрийской империи ничего общего в глазах Кобы не имели ни с местными евреями-венцами, ни с присутствовавшими на этом же рынке венгерскими евреями. Получалось, что, действительно, евреи — не единый народ с общей культурой и историей, а нечто вроде членов какой-то единой международной организации, и, может быть, авторы брошюрки о «мировом заговоре» евреев попали в самое яблочко?
В то же время перед Кобой был и другой хорошо известный ему пример — армяне, как и евреи, живущие в рассеянии несколько веков или даже тысячелетий. Может быть, в таких случаях все-таки проявляются некие невидимые нити, создающие общность людей, близкую к марксистскому понятию «нация»? Но если такие связи существуют, то их совокупность должна, как требует марксизм, иметь свое вполне научное и материалистическое название, например: «общность психического склада». Если он введет в марксизм это открытие, то как раз этой «общностью психического склада» поставит знак равенства между евреем-торгашом из Поронина и, например, лакированным умником, встреченным им здесь в Вене у «меньшевика» Скобелева, когда он зашел к нему, чтобы передать пакет от Ильича. Коба сначала подумал, что у того в гостях иностранец: разговор шел на немецком, как он установил по одному-двум знакомым словам, но потом гость попрощался с хозяином на чистом русском языке.
— Кто это? — не удержавшись, полюбопытствовал Коба.
— Вы не знакомы? — схитрил будущий министр труда во Временном правительстве, не собиравшийся знакомить своих гостей друг с другом. — Это Троцкий!
— Слышал, но мы еще не знакомы, — ответил Коба.
Слегка надменная физиономия Троцкого с тех пор часто возникала в его памяти, когда он думал о евреях. И вот теперь он изобрел новое понятие: «общность психического склада»!
«А что, звучит неплохо!» — подумал Коба и решил, что вставит этот термин в свою работу и посмотрит на выражение лица Ильича, когда тот до него доберется: споткнется или проглотит?
И лишь остановившись в своих размышлениях на этом удачном термине, Коба вдруг ощутил, что его душа, душа опытного конспиратора, уже некоторое время сигнализирует ему о том, что он находится под наблюдением. Коба был поражен: кому оказался нужен неизвестный русский революционер на сумеречных венских улицах? И тем не менее, проанализировав сигналы, поступившие в его подсознание, он был абсолютно уверен, что темная фигура следует за ним на некотором отдалении уже несколько кварталов, и захотел рассмотреть ее поближе. Он заметил впереди сноп света, падающий из двух больших окон и выхватывающий из подступающей тьмы приличный кусок тротуара.
Дойдя до этого места, Коба сделал несколько шагов и остановился там так, чтобы его из комнат за окнами не было видно и чтобы он мог разглядеть освещенный интерьер во всех подробностях. У него было не менее трех минут до того момента, пока подозрительная фигура попадет в ярко освещенную полосу и поравняется с ним, и тогда он, резко повернувшись к ней, мгновенно оглядит ее от пяток до макушки и навсегда законсервирует этот случайный образ в своей памяти.
А пока Коба решил полюбоваться открывшимся перед ним мгновением чужой незнакомой жизни. Однако от этой случайно подсмотренной картины у него заболело сердце: там за окном за прозрачными тюлевыми гардинами стоял изящно сервированный стол. На блюдах и тарелках были видны незнакомые Кобе яства, а в хрустальных бокалах и графинах играло в электрическом свете прозрачное розовое вино. Молодой офицер, чей китель был небрежно наброшен на спинку стула, сидел у фортепиано, и его движения сливались с нежной музыкой, слабое звучание которой медленно обволакивало Кобу; за столом вдоль стены, увешанной фарфоровыми тарелками, под портретом императора в свободных позах сидело еще несколько молодых военных, и один из них смотрел на красивую светловолосую женщину с полузакрытыми глазами. Все увиденное так напомнило Кобе «окно классовой ненависти» в Сололаки, что он захлебнулся от ярости и громко сказал на родном языке:
— Я снова приду сюда, и тогда под моим портретом здесь будут сидеть те, кто сейчас спит в ночлежках и на вокзалах.
В этой своей ярости он потерял счет времени, и только тихие, но четкие шаги, раздавшиеся у него за спиной, напомнили ему, зачем он остановился.
Когда он резко повернулся к прохожему, его глаза все еще горели желтым огнем от распиравшей его ненависти. Он увидел невысокого худого молодого человека, одетого бедно, но аккуратно, с бледным невыразительным лицом. Нижняя часть этого лица выглядела какой-то неоформленно смазанной, а скривившийся рот наводил на мысли об истерии. Впрочем, соединив в своем представлении все эти детали, Коба был поражен: на него смотрели исполненные ненависти, столь же сильной, как и его собственная, чуть водянистые глаза, а перекошенные губы при этом выражали крайнюю брезгливость и, казалось, шептали какие-то проклятия.
«Неудовлетворенный педераст? Проститутка в штанах?» — подумал Коба, ощутив слабый запах дешевого одеколона.
И вдруг этот сразу показавшийся ему знакомым запах напомнил ему одну сцену, коей он совсем недавно оказался случайным свидетелем. Он зашел перекусить в крохотное венское кафе, где кормили вкусно и недорого. Когда подали незатейливую еду, он под непонятный говор посетителей ушел в себя так глубоко, что перестал воспринимать все, что его окружало, и в эту реальность его вернул какой-то дикий крик. Встрепенувшись, он увидел невесть откуда взявшегося молодого человека, а его крик, временами напоминавший Кобе поросячий визг, оказался речью, содержания которой Коба не понял, но несколько раз его слух уловил слово «юде». Иногда «оратор» был виден Кобе в профиль: бледное лицо, белесые, горящие ненавистью глаза, задранный к небу длинный нос, прядь волос, спадавшая на невысокий лоб. У Кобы не было сомнений, что перед ним психопат, но он с удивлением увидел обращенные к этому психу внимательные лица людей, случайно оказавшихся в кафе.
Все эти картины в какое-то мгновенье ожили в памяти Кобы, и он, еще раз просмотрев их, был почти уверен, что лектор-истеричка из кафе и сжигающий его сейчас ненавидящим взором «педераст» есть одно и то же лицо.
Коба пропустил своего странного попутчика вперед метров на пятьдесят и пошел следом, внимательно фиксируя особенности его фигуры и походки, когда тот попадал в полосы света, падающего из освещенных окон. Вскоре, однако, пути их разошлись. Он еще раз перебрал в памяти все детали этой странной встречи, но ничего особенного, кроме неожиданного всплеска звериной ненависти, почему-то обращенной к нему, Кобе, в своих впечатлениях не обнаружил. Если исключить этот совершенно немотивированный эмоциональный взрыв, то оставался серенький человечек с двумя книжками в руке, юнец, идущий неуверенной от желания выглядеть суровым и степенным походкой к себе домой после каких-нибудь вполне благопристойных занятий.
Впрочем, Коба привык доверять своим первым впечатлениям, и то, что в данном случае ему сразу пришла в голову мысль о неудовлетворенном педерасте (эту «характеристику» Коба мысленно произнес на родном языке, а для обозначения соответствующего сексуального меньшинства употребил усвоенное на тифлисском Майдане тюркское слово «джалап»), все это было для него признаком безусловного присутствия в окружающем его мире какого-то сексуального неблагополучия. Однако никакого практического значения это непонятное происшествие сейчас для него не имело, и Коба, прекратив свои психологические упражнения, стал думать о предстоящем возвращении в Россию с заездом в Краков для «отчета о проделанной работе», как любили говорить «товарищи».
Неотвратимо приближающийся час отъезда из Вены заставил его принять наконец окончательное решение в одном весьма деликатном деле, волновавшем его почти весь минувший год после того, как он стал ощущать признаки пренебрежения его услугами на секретной и очень важной для него службе. У Кобы создалось впечатление, что симпатии Еремина, Виссарионова, Золотарева и других его ангелов-охранителей склоняются к более яркой и, как они считали, более влиятельной у большевиков фигуре другого «товарища» — Малиновского.
Коба решил, что пребывание в Вене позволяет ему одним махом решить две задачи: убедиться в том, что Малиновский действительно является его соратником и соперником в тайных делах, и заодно показать кому положено, что в большевистской иерархии он стоит значительно выше этого счастливчика. И он еще в начале своего пребывания в Вене сочинил адресованное ему письмо, а потом много раз возвращался к этому тексту, правил, изгоняя кавказский акцент, переписывал, и в результате у него получился такой вот интригующий текст: «Друг, привет. Я все еще в Вене и пишу всякую чепуху. Мы увидимся с тобой. Ответь, пожалуйста, на вопросы:
1. Как дела с «Правдой»?
2. Как у тебя дела во фракции?
3. Как группа?
4. Как Алексей?
Ильич ничего не знает обо всем и тревожится. Галина говорит, что отдала Ильичу письмо, которое ты оставил для передачи, но Ильич, вероятно, забыл вернуть его. Я вскоре буду у Ильича и постараюсь взять его и отослать тебе. Привет Стефании и детишкам. Твой Вас».
Еще раз перечитав эти строки, Коба остался доволен: хорошо известный по ту сторону барьера «Вас» выглядел в нем ближайшим другом и доверенным лицом не менее известного там же Ильича, контролирующим все, что творилось у большевиков, вплоть до действий социал-демократической фракции в Думе. В том, что это письмо обязательно попадет куда следует, Коба был уверен, поскольку отправил его из Вены открытой почтой, пометив для «конспирации» текст 1912 годом и бросив конверт в почтовый ящик на подходе к своему временному жилью.
Заглядывая в недалекое будущее, отметим, что хитрость Кобы сработала лишь отчасти: письмо попало к его полицейским начальникам, отсутствие каких-либо последствий для Малиновского косвенно подтверждало принадлежность этого «друга» к охранительной агентуре, но Коба продолжал себя ощущать отодвинутым на задворки политического сыска. Обида на эту несправедливость у Кобы оказалась сильнее разума, и он пишет Золотареву послание о полицейской «недобросовестности» Малиновского. Такая беспримерная наглость мелкого осведомителя, каким был Коба в глазах «опекавшего» его Золотарева, возмутила этого важного товарища министра внутренних дел. Кроме того, в неожиданной активности Кобы он почувствовал угрозу своей большой игре и потому приказал полиции арестовать и выслать Кобу подальше, чтобы не путался под ногами у серьезных людей. Виссарионов этот приказ выполнил неукоснительно, а от себя добавил строгий повседневный надзор и приостановил выплату жалования. Так уже привыкший к полицейским хлебам Коба оказался в Сибири без денег и без какой-либо возможности совершить еще один из тех «героических побегов», которые ему в недалеком прошлом организовывали коллеги из полиции. Таким был итог Кобиной «интриги», начатой им в Вене небольшим письмецом к «товарищу по оружию», спокойно опущенным им в почтовый ящик перед отъездом к Ильичу.
7
День спустя поезд увозил Кобу с венского Северного вокзала на восток. За окном промелькнули городские окраины Вены, такие неприглядные в мокром январском снегу и слякоти, но Коба без труда представил себе красоту этих предместий в весеннюю пору в буйстве красок, в цветах и зелени, и из темных глубин его души выползло Искушение, представшее на сей раз в виде смутного желания бросить все эти «революционные дела» и зажить нормально: честно заработать деньги и, купив себе маленький домик на окраине какого-нибудь прекрасного города вроде уходящей вдаль Вены, прожить свою жизнь как положено смертному — в уважении, в кругу семьи и добрых друзей.
Коба, однако, вскоре преодолел эту непростительную слабость, и идиллические картины в его сознании были вытеснены другими видениями, в которых он, возвышаясь над «массами», как утес над равниной, указует путь всем этим человеческим стадам, с радостью рушащим пошлую красоту и мещанский уют, созданные ушедшими поколениями, топчущим портреты всех этих Францев-Иосифов и прочих императоров и высоко поднимающим Его знамя, на полотнище которого запечатлены орлиные профили «вождей пролетариата» и среди них, конечно, Его профиль. Когда же он начинал пристальнее вглядываться в эту созданную его воображением картину, все прочие профили почему-то начинали бледнеть и постепенно исчезали, и только немеркнущее золотое очертание Его Лика продолжало гореть в солнечных лучах на фоне темно-голубого Неба.
Коба улыбнулся этим приятным видениям и, удобно расположившись на мягком диване в своем купе, стал еще раз просматривать записи, приготовленные для Ильича. За этим скучным для тридцатичетырехлетнего горного орла делом он немного вздремнул, потом дремота перешла в сон, а когда, проснувшись, он взглянул на часы, то увидел, что до прибытия в Краков остается не так уж много времени. Он сложил свой нехитрый багаж и, выйдя в коридор, пристроился у окна.
Поезд огибал небольшой городок, живущий своей будничной жизнью: лошадь медленно тянула подводу, людей на улицах было немного, одни куда-то торопились, другие беседовали, встретив знакомых; из печных труб прямо к небу почти вертикально поднимался дымок, обещая хорошую погоду наступающему дню.
На пробежавшей мимо платформе какого-то полустанка, который венский скорый прошел не останавливаясь, смешно хлопотали люди. Уже имевший краковский лавочно-базарный опыт, Коба сразу же распознал в них галисийских евреев, вспомнил важную физиономию Троцкого и еще раз подивился многоликости этого народа. «Марксизм прав, — подумал он. — Евреи — это не нация, это что-то другое, и с ними еще нужно будет разобраться». Что он впоследствии и попытается сделать. А пока он порылся в своих бумагах и, отыскав уже слегка потертое письмо Ильича, рассмотрел собственноручно начертанный Стариком план пути от Краковского вокзала на улицу Любомирскую в уже знакомый ему дом. Этот недолгий путь по Кракову он должен был пройти твердым и уверенным шагом, чтобы ни у кого не возникло на его счет никаких подозрений.
8
Отнеся Адольфа к педерастам, Коба был не прав, но сексуальную озабоченность незнакомца он определил довольно точно. Правда, когда первый венский приятель Адольфа — Райнхольд Ханиш, взявший над ним шефство, позволял себе по отношению к нему некоторые не вполне приличные фамильярности, он иногда возбуждался, но сразу же усилием воли подавлял в себе это влечение, а в своих мечтах постоянно покорял ослепительных белокурых красавиц, сразу же признававших в нем своего властелина и повелителя.