Глава III. Откройте, полиция!
Глава III. Откройте, полиция!
Спецслужбы всего мира работают с людьми и среди людей, и поэтому они во все времена нуждались и продолжают нуждаться в информации и информаторах. В парадном мундире эту информацию получить трудно, и, даже сняв этот мундир, любой опер быстро примелькается и станет узнаваем, так как в целом ряде случаев ему приходится предъявлять удостоверение и, таким образом, светиться. В связи с этим спецслужбы во всем мире создают тайную агентуру, состоящую в их штате полностью или по совместительству, работающую под прикрытием и исправно и регулярно получающую свою заработную плату.
Кроме того, в распоряжении каждого действующего оперативника имеются собственные осведомители, которые в официальных списках работающего в «органе» персонала не значатся и за получаемое ими из рук своего «хозяина» вознаграждение нигде не расписываются. Умный оперативник дорожит своими осведомителями как родными детьми, не раскрывает их имена даже самым надежным коллегам, не передает их во временное пользование даже самым близким товарищам по оружию, и лишь покидая «орган» по какой-либо причине насовсем, может уступить эти свои бесценные кадры кому-нибудь другому, либо распустить их по домам, но в любом случае никаких распознаваемых следов пребывания осведомителей на их тайных постах не остается.
В демократических государствах основные усилия оперативников спецслужб, их штатных агентов и тайных осведомителей направлены на то, чтобы проникнуть и взять под контроль мир криминала. А среди целей спецслужб в государствах авторитарных наибольшее внимание уделяется политическому сыску. Методы же их во многом близки, и в агентурной среде пышным цветом распускается культ тайны и шифра, затрудняющих будущие архивные исследования.
Почитатели Швейка должны помнить, что в мирное время будущего бравого солдата усиленно обхаживал тайный агент Бертшнейдер, стремившийся то ли завербовать его в осведомители, то ли пришить ему какое-нибудь политическое дело. Как известно, до войны Швейку отлавливал бродячих собак и перепродавал их, выдавая за породистых псов. Поэтому его кум Бертшнейдер, чтобы втереться в доверие к своему подопечному, был вынужден покупать у него этих собак. И Гашек пишет: «Не знаю, расшифровали ли те, кто после переворота просматривал полицейский архив, статьи расхода секретного фонда государственной полиции, где значилось: СБ — 40 к.; ФТ — 50 к.; Л — 80 к. и так далее, но они безусловно ошибались, если думали, что СБ, ФТ и Л — это инициалы неких лиц, которые за 40, 50, 80 и т. д. крон продавали чешский народ черно-желтому орлу.
В действительности же СБ означает сенбернара, ФТ — фокстерьера, а Л — леонберга. Всех этих собак Бертшнейдер привел от Швейка в полицейское управление.
Это были гадкие страшилища, не имевшие ничего общего ни с одной из чистокровных собак, за которых Швейк их выдавал Бертшнейдеру».
Так как Швейк оказался крепким орешком, то к его вербовке и провокациям подключили более важного агента:
«Сам сыщик Калоус заходил к Швейку, чтобы купить собаку … и вернулся с настоящим уродом, напоминавшим пятнистую гиену, хотя у него и была грива шотландской овчарки. А в статье секретного фонда с тех пор прибавилась пометка: Д — 90 к. Этот урод должен был изображать дога».
Примерно так же выглядели полицейские архивы и после октябрьского переворота, и пометка «Д» могла в них означать или «дога», или Джугашвили, или князя Долгорукого и еще бог знает кого.
Любая тоталитарная система всегда стремилась (и стремится) к расширению стукачества. Это вечное стремление великолепно описал Щедрин, повествуя о грядущих административных преобразованиях города Глупова, намечавшихся Угрюм-Бурчеевым:
«Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица (формула, впоследствии использованная великим Шарлем Ле Корбюзье в его архитектурных поисках. — Л.Я.), имеющая своего командира и своего шпиона (на шпионе он особенно настаивал) и принадлежащая к десятку, носящему название взвода. Взвод в свою очередь имеет командира и шпиона; пять взводов составляют роту, пять рот — полк. Всех полков четыре, которые образуют, во-первых, две бригады и, во-вторых, дивизию; в каждом из этих подразделений имеется командир и шпион. Затем следует собственно Город, который из Глупова переименовывается в ”вечно достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича“ город Непреклонск. Над городом парит окруженный облаком градоначальник, или всех сухопутных и морских сил города Непреклонска обер- комендант, который со всеми входит в пререкания и всем дает чувствовать свою власть. Около него… шпион!» (Автор данного романа должен заявить, что за нехорошие ассоциации с другими временами и политическими образованиями, которые могут возникнуть у некоторых людей по прочтении этой цитаты, он ответственности не несет.)
Я достоверно не знаю, как вербовались агенты и осведомители-шпионы в императорские времена, но имею представление о том, как это делалось в совковое время. Конечно, были человеческие особи, с детства мечтавшие «служить народу» именно таким образом. Но эти не в счет. Займемся нормальным человеком. Он никогда и нигде не был «в первых рядах», не коммунист и даже не еврей. Не выходя из массы, получил образование и добросовестно трудился лет десять-двадцать, находясь на хорошем счету, но не состоял в кадровом резерве «на выдвижение». Он из тех, про кого в характеристиках писалось «морально устойчив» (секса-то в стране не было, были отдельные совковые случки, особенно при массовых выездах на колхозные поля), политически грамотен и т. д. и т. п.
И вдруг, как любил писать Достоевский, ему «выделяют» туристическую путевку в Румынию. Совковый туризм в отличие от тайного секса всегда был групповым, и группы эти старались формировать так, чтобы их участники в своем большинстве не знали друг друга. Перед отъездом нашего героя приглашают в кабинет директора. Но сидит там не директор, а незнакомый человек с приветливым и добрым лицом и усталыми глазами, в безукоризненно (по тем временам) сшитом костюме. Он поднимается и с милой улыбкой идет навстречу входящему, протягивая ему руку, и обращается к нему по имени-отчеству, а потом усаживает, стараясь, чтобы гостю было комфортно, и сам садится напротив. В общем получаются «эти глаза напротив». Секретарша директора вносит чаёк, и временный заменитель директора начинает задушевную беседу примерно с такой тирады:
— Мы (кто такие «мы» не уточняется) вас знаем давно как надежного работника и примерного семьянина, и там, куда вы едете, вы непременно будете своего рода образцом настоящего простого советского интеллигентного человека, но люди бывают всякие — вы это хорошо знаете, и, приближаясь к границам нашего социалистического мира, они ведут себя по-разному. В общем, что мне вам, умному человеку, объяснять: за всем нужен глаз, да и уши пригодятся. Вы, по нашему мнению, один из тех, кто может личным примером и дружеским намеком сгладить шероховатости и удержать кого-нибудь от ненужных поступков, а потом, конечно, рассказать обо всем, что видели и слышали, нам, грешным, а мы уже будем думать, как помочь этому слегка оступившемуся человеку.
Тихая и спокойная речь «товарища из органов» убаюкивала совесть, но спать нашему герою совсем не хотелось. Он, опять-таки — вдруг, понял, что для него наступает личный момент истины. Он понимает, что занять гордую позицию типа: «никогда Воробьянинов…», здесь не получится. Бессмысленно также ссылаться на больную тещу. Нужно было думать, но думать очень быстро, а в его воображении, как в воображении умирающего от смертельного ранения севастопольского офицера времен Крымской войны, пронеслась вся его жизнь. Но не прошлая, как в сочинении Льва Толстого, а будущая:
Вот он съездит в Румынию и доложится этому милому «куратору» обо всем виденном и слышанном, может быть, даже «напишет оперу». А потом? Как он будет смотреть в глаза друзьям? Более того, «эти» могут потребовать, чтобы он писал оперу и обо всем, что обсуждалось на его кухне и на кухнях его друзей во время дружеских застолий и т. д., и т. п.
Но, допустим, что он придумает сейчас какой-нибудь жалкий предлог и наотрез откажется. Что будет дальше? Через год сыну поступать в институт. Поступит ли он или загудит в армию? Останется ли он сам в очереди на автомобиль и на улучшение жилищных условий, если он «их» сейчас отошьет? И вообще, что тогда будет? «Они» ведь могут…
Сидевший напротив него психолог из «органов» с легкой улыбкой читал его мысли. Дав ему их додумать, а его душе подвергнуться смятению, он ласково утешил страдальца:
— Вы же понимаете, что эта, можно сказать, общественная нагрузка будет одноразовой. Ну, не исключено, что когда вы поедете за границу в следующий раз, мы снова обратимся к вам с такой же небольшой просьбой.
А когда моральные бури в душе клиента на глазах у «кума» улеглись, чекист невзначай обронил:
— Кстати, мне кажется, что вы засиделись на должности старшего инженера. Не пора ли вам стать руководителем группы? Мы об этом подумаем…
Итогом встречи чекист был доволен: у группы, отправляющейся в преисполненный соблазнов, хоть и не вполне западный мир, теперь был один командир и один шпион, так что завет сконструированного Щедриным градоначальника Угрюм-Бурчеева был выполнен. Впрочем, шпионов, не знающих друг друга, в этой румынской группе могло быть и несколько, что было крайне полезно для последующего сопоставления информации.
Здесь был описан выход спецслужб на контакт, можно сказать, с девственником. Опытный зэк на его месте не мучился бы угрызениями совести, а немедленно принял бы все предложения «кума», как, например, Солженицын без долгих уговоров стал стукачом «Ветровым» и регулярно писал оперу. Жаль, что большинство этих «рапортов» не сохранилось, и ни один из них не вошел в собрание сочинений нобелевского лауреата.
Тоталитарные и авторитарные режимы стремятся постоянно увеличивать число стукачей в своих империях, и я полагаю, что число шпионов, указанное Угрюм-Бурчеевым (устами Щедрина), — далеко не предел. По некоторым сведениям, в начале семидесятых годов прошлого века их количество в совковой империи исчислялось тремя сотнями тысяч. У меня есть основания считать эту численность заниженной. В доказательство приведу вполне реальный случай, рассказанный мне моей сотрудницей.
Ей (этой моей сотруднице) в годы застоя «выделили» туристическую путевку в Болгарию. Как положено, она «обмыла» эту радость в своем коллективе, состоявшем из шести женщин (она была начальницей этой группы), каждая из которых проработала вместе с ней более десяти лет. Дружили, как говорится, домами, вникая во все трудности и житейские неурядицы, помогая друг другу их пережить.
Во время скромного застолья «на посошок» все веселились и шумно обсуждали условия поездки и досадовали, что очень мало постылых рублей разрешают поменять на заманчивые левы. Так же весело стали разрабатывать варианты добычи лишних левов. Возникло предложение что-нибудь продать из одежды, а потом сказать куратору, что забыла кофту или куртку на какой-нибудь экскурсии. Этот вариант тоже вызвал смех, так как в представлении совковых стареющих модниц София мало чем отличалась от Парижа с его королями и королевами стиля. Между делом, в процессе шутливого поиска выхода из этого исхода моя сотрудница обмолвилась, что единственная ценность, которой она владеет, это царский червонец. Покойная бабушка берегла себе «на зубы», да так и не собралась озолотить свою улыбку. Но, мол, как его провезти и как потом продать. Еще раз посмеялись, представив путешественницу с червонцем за щекой, преодолевающую ужасные досмотры. На том и разошлись.
А две недели спустя, вдали от родного города, погранично-таможенный майор Пронин, прежде чем пропустить ее в предбанник свободного мира, поднял на нее свои тоже весьма усталые, но внимательные глаза и проникновенно спросил:
— А не везете ли вы с собой, случайно, золотой царский червонец?
— Нет, конечно, — машинально по-деловому ответила она и лишь потом сообразила, что за столом в ее старой доброй конторе среди шести человек, давно трудившихся бок о бок, была всё-таки стукачка. Уяснив это для себя, она по возвращении перевелась в другое подразделение, наивно полагая, что от этого что-либо изменится. Таким образом, совковая реальность превзошла самые смелые ожидания Щедрина: режим самоорганизовался по схеме «пять человек и один шпион».
Тех, кому захочется более глубоко окунуться в атмосферу вербовки штатной и нештатной агентуры в совковый период, я отсылаю к книге «Спокойной ночи», в которой ее автор — Абрам Терц (Андрей Синявский) — отразил свой личный опыт принудительно-добровольного общения с КГБ, поскольку мне — автору этих строк — не пришлось побывать в шкуре вербуемого, и всё, о чем здесь говорилось, было услышано за рюмкой чая через многие годы после описанных событий, когда обсуждать эти вопросы стало безопасно. Из собственной жизни я могу привести лишь один случай. Мой относительно солидный вид ввел в заблуждение институтское руководство, и я на первом же курсе оказался кем-то типа старосты в одной из групп первокурсников. Было это в 1951-м. После первого семестра одного из студентов моей группы начальство без видимых причин решило отчислить, и им потребовалось формальное согласование со мной (как представителем студенческой общественности). Я потребовал объяснений, а когда их мне не дали, наотрез отказался визировать приказ, после чего был вызван к парторгу института, носившего грузинскую фамилию. Назову его по созвучию с его паспортными данными — Саакадзе. Выслушав мои претензии, Саакадзе сказал:
— Вам это знать необязательно. Но вы — человек молодой, и вам уже сейчас следует решить, будете вы с нами или не с нами.
— Мне бы хотелось быть самому по себе, — не задумываясь ответил я.
— Что ж, попробуйте. Не уверен, что это у вас может получиться, — завершил нашу беседу Саакадзе.
В общем, однако, получилось. Я прожил жизнь, не общаясь с «органами», уклоняясь от этого общения, даже когда оно требовалось по службе, не оформлял допуска, не пользовался возможными загранкомандировками и т. п. А тогда в институте меня сразу же «освободили» от «почетных» обязанностей, и мой сменщик на ответственном посту сразу же «санкционировал» исключение соученика. Возможно, разговор с Саакадзе не прошел бесследно, и где-то на моих делах была поставлена какая-то закорючка. У «них» ведь всегда была система каких-то тайных знаков: я помню, как топтун на одной из проходных на Старой площади, куда я был вызван во внеурочное время и без заказа пропуска для каких-то срочных профессиональных справок, долго читал мой паспорт, включая паспортные правила на последних страницах, с усердием, достойным попыток прочитать Марселя Пруста или «Улисса». Что он там искал, мне не ведомо.
Тем не менее, случай с Саакадзе я запомнил не как проявление личной «диссидентской» доблести, а по причине угрызений совести. Дело в том, что на распределении перед окончанием института мне, не имевшему ни единой четверки в матрикуле, не только не дали, как положено, права первоочередного выбора направления на работу, но и стали насильно совать какой-то объект в тех краях, где вожди когда-то из искры разжигали пламя. Я не стал сдерживать эмоций. И когда ректор поинтересовался, что всё-таки мешает мне принять это назначение, я сказал, что у меня нет никого, кроме больной туберкулезом матери (это было правдой), и везти ее в те благодатные края я не могу. И тут вдруг подскочил Саакадзе со словами:
— Но там же очень здоровый континентальный климат, благоприятный для лечения туберкулеза.
Это был май 1956 года, и я немедленно задал ему вопрос, уже не содержавший никакой опасности для спрашивающего:
— Это вы, наверное, в краткой биографии Джугашвили вычитали?
Саакадзе побледнел и молча покинул ректорский кабинет.
Вот за это потом меня стала мучить совесть, потому что я понимал, что после нашего первокурсного разговора он не сделал мне ничего такого, что сделать мог, а может быть, даже был обязан сделать по их «тайным» правилам.
В студенческие годы я не отличался примерным поведением, пил, участвовал в дебошах, не конспектировал, а иногда и просто не слушал лекций, играя с приятелем в шахматы на заднем столе. А мне дали закончить институт, да еще с красным дипломом.
— Что-то с вами было не так, как с другими, а что именно — никто не мог понять. Вам почему-то всё сходило с рук, хотя всё было известно где положено, и даже такой смертный грех, как выпуск издевательского рукописного журнальчика, обошли своим вниманием компетентные люди. Мы, откровенно говоря, были почти уверены, что вы — провокатор и побаивались вас, и только ставший известным скандал с вашим назначением несколько поколебал наши убеждения, так как всем было известно, что со «своими» «они» так не поступали, — так спустя много лет пытался мне объяснить мои «странности» один из моих институтских учителей — милый старик Рубинштейн, царство ему небесное.
Так это, вероятно, выглядело со стороны, но я никогда не заботился о своем имидже, и только воспоминание о моем издевательском вопросе с упоминанием Джугашвили, заданном парторгу Саакадзе на выпускной комиссии, слегка жгло мою память как своего рода «несимметричное» действие по отношению к человеку, не использовавшему свои возможности, чтобы мне навредить, хотя мог.
Много лет спустя я попытался хотя бы частично искупить этот свой грех. Дело в том, что доктором-профессором Саакадзе, несмотря на свою партийную активность, так и не стал, а пришло время, когда некогда солидные преподавательские заработки утратили былое содержание и «доценты с кандидатами» бегали по городу, добывая работы для научно- исследовательских секторов своих институтов, чтобы прибавить к своему содержанию еще полставки или что-то вроде этого. Формирование таких заказов входило тогда в круг моих возможностей, и я постарался, чтобы одна из не очень нужных тем досталась Саакадзе, что, однако, не вполне успокоило мою совесть.
Героями рассматриваемых случаев были люди брезгливые, которым не только добровольное стукачество, но даже само общение с «референтами из органов» представлялось смертным грехом, но нет оснований полагать, что таких советских людей большинство. Перестроечные и постперестроечные разоблачения свидетельствуют о том, что с «органами» охотно сотрудничало огромное количество совков — более всего из интеллигенции — из тех, кто «кто занимал активную жизненную позицию», кто старался таким испытанным способом обойти лучших, кто хотел «что-то значить» в уродливом, морально деформированном «мире социализма». Совкового социализма, естественно. Даже руководитель советского учреждения обычно не знал, сколько в доверенном ему «дружном» коллективе стукачей, в чем я совершенно случайно убедился. Директор проектного института, в котором я проработал несколько десятилетий, был человеком безгранично благородным, естественно, в разумных пределах. По происхождению он был одесситом, и когда он случайно узнал, что я — внук почетного потомственного гражданина города Одессы, на заводе которого прибористом (рабочая аристократия!) работал его отец, у нас установились весьма доверительные отношения, так как и в текущих делах я его не подводил. И вот однажды в наш институт приехала из Днепропетровска бывшая юная подруга моих первых инженерных лет. Когда мы с ней, болтая о том о сём, шли по длинным коридорам нашей фирмы, ее лицо вдруг окаменело, и она, сжав мою руку, сделала стойку, словно почуяв опасность.
— Кто он здесь у вас? — тихо спросила она, показав глазами на тщедушного человечка.
Я лично его не знал и только слышал, что этого типа с длинной фамилией вроде «Подиконников» недавно приняли к нам для использования по партийной линии. Поскольку в коммунистическо-фекальных развлечениях я не участвовал, он меня вроде бы не касался. Узнав об этом, моя подруга сказала:
— Это же страшный ублюдок!
И она поведала мне, что этот Подиконников — сосед ее матери по коммунальной квартире в Харькове, где он живет вместе с женой, преподавательницей немецкого в местном университете, и вместе же они постоянно стучат на других жильцов, и что ее мать уже вызывали в КГБ повесткой по поводу нехороших кухонных разговоров на темы всеобщего дефицита.
Ее рассказ меня заинтересовал, и я по своим каналам стал выяснять, откуда у нас возник этот тип. Оказалось, что он работал до нас в другой проектной фирме и там довел своими доносами в разные «инстанции» ее директора до того, что тот вскричал: «Или он, или я». Подиконников не учел, что та организация была «номерной», то есть творила оборону страны, и опекуны доносчика были вынуждены его убрать с предоставлением ему нового поля деятельности.
Получив эти сведения, я немедленно зашел к директору, чтобы предостеречь его от опасного гостеприимства. Все же понятие «испытательный срок» еще существовало, и если бы шеф уперся рогами, то смог бы охранить от гада свою территорию.
Однако директор воспринял мою информацию философски:
— Один человек в этом деле ничего не решает, и не только вы, но и я сам не знаю, сколько их у меня работает!
И мы вместе стали перебирать различные сомнительные ситуации в недавней истории фирмы, чтобы логическим путем попытаться определить стукачей. С большим трудом мы насчитали всего 18 штук.
— Видите, как они маскируются? — сказал директор. — Вы же понимаете, что в коллективе в 1500 человек их значительно больше!
Я это понимал, А мой директор был одесситом-украинцем и верил в свою хитрость, потому что, как известно, одесситы-украинцы в несколько раз хитрее одесситов-евреев. Но тут его действительно незаурядные ум и хитрость, позволявшие ему руководить институтом с 1938 по 1976 год, коллекционируя награды и избегая предлагавшихся повышений статуса, ему не помогли. Именно этот гад, Подиконников, испортил его последние трудовые годы.
Я же за почти тридцать лет пребывания Подиконникова в нашей фирме в качестве «секретаря парткома» и просто бездельника не стеснял себя в своих отзывах о нем и ни разу не только не пожал ему руку, но даже и не поздоровался с ним. Потом мне рассказали, что когда после 1991 года очищали авгиевы конюшни от коммунистического навоза, в «творческом наследии» Подиконникова была обнаружена папка с ботиночными тесемками, в которой этот стукач собирал на меня различные «неопровержимые улики». Почему он не пустил их в дело — не знаю. Может, его останавливало то, что я был «лично известен в московских и киевских профессиональных «верхах» того времени, что на меня в год сыпалось по десятку благодарностей и т. п., и он ждал удобного момента, да и не дождался. Потом этого партайгеноссе-пенсионера я видел метущим улицу, потом мне говорили, что он стал мелким местным функционером одной из бесчисленных новых украинских политических партий. А одна дама из тех, кто поставлял ему на меня «материалы» для его заветной папки, в глубокой старости и в абсолютной беспомощности умерла на моих руках… Таковы причуды судеб человеческих.
Для таких «подиконниковых», в отличие от молодого Сталина, общение с «органами» не было неизбежным и не являлось вопросом жизни или смерти, и чтобы иметь право судить вождя за грехи молодости, нужно хотя бы попытаться представить себя на его месте, что и будет сделано во второй части этого небольшого романа.