Глава 7 ГРАНИЦА В ДУШАХ И В ГОЛОВАХ
Глава 7
ГРАНИЦА В ДУШАХ И В ГОЛОВАХ
Мастер на заводе, который едет по железной дороге, чтобы проверить, как ему строит дом строительная компания, – кто он, эксплуататор или эксплуатируемый?
Г. Уэллс
Чем сильнее все изменяется, тем сильнее остается без изменений.
Французская поговорка
Между цивилизаций
Дворянин XVIII века любит Россию и служит Отечеству. Среди всего прочего, служит и со шпагой в руках, воюя с врагами Российской империи, идет на риск и получает раны. А одновременно смотрит на Россию откуда-то извне и искренне считает ее «серой», «лапотной» и «сермяжной». Он – патриот и иноземец одновременно.
Последнее поколение дворян, лучше говорившее по-французски, чем по-русски, участвовало в Отечественной войне 1812 года. В начале этой войны бывали случаи, когда казаки обстреливали офицерские разъезды: мундиры в те времена были у каждой части свои, всех не упомнишь. А говорили-то «их благородия» по-французски. Так что все правильно: огонь!
Но и в более позднее время дворянин ел бланманже и туртефлю[16], читал по-немецки и по-французски газеты, журналы и книги, одевался в сюртуки, жилетки и фраки, фабрил усы и брил бороду. Даже когда в Европе пошла страшная мода на бороды, когда во Франции появилась поговорка «бритый, как актер» – и тогда в России считалось необходимым бриться.
А одновременно дворянин в деревне купался в реке, собирал грибы, ловил рыбу… и использовал народные слова для тех явлений, которых нет во Франции и в Германии. Те, кто бывал в Петербурге, наверняка обратили внимание – надписи на стенах домов, показывающие уровень очередного наводнения, сделаны не по-русски, а по-французски и по-немецки. Но по-французски не скажешь ни «банька», ни «плес», ни «пороша», ни «масленок». Приходилось по-русски.
Весь XVIII век шло жуткое изувечивание русского языка, дикое смешение французского с нижегородским… Но начался и процесс обогащения русского языка. Да, именно что обогащения! В русском языке есть слово «вид». Французское «пленер», хоть убейте, именно это и обозначает – «вид». Но французское «пленер» укоренилось в голландском, немецком и русском, как слово из лексикона художников.
А еще в немецком есть слово «ландшафт». Обозначает оно то же самое, но укоренилось в русском языке как научный термин, который разные школы ученых используют немного в разных смыслах.
Уже к началу XX века в языке русских европейцев были и «вид», и «пленер», и «ландшафт». В немецком были и «ландшафт», и «пленер», а во французском – только «пленер». Ну, и чей язык стал богаче?
А кроме того, дворянин соблюдал хотя бы некоторые народные обычаи. Например, подходил к руке священника – то есть, даже стоя в церкви на особом, почетном месте, он делал то же, что и крестьянин.
Кроме того, дворянин соблюдал посты, знал приметы и гадал. Гадал не только на картах и на кофейной гуще, но и в баньке, бросая башмачок через дом, спрашивая первого встречного об имени – «на суженого». Примерно как пушкинская Татьяна:
Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит,
На месяц зеркало наводит;
В темном зеркале одна
Дрожит печальная луна…
Чу…снег хрустит… прохожий; дева
К нему на цыпочках летит
И голосок ее звучит
Нежней свирельного напева:
Как ваше имя? Смотрит он,
И отвечает: Агафон [117. С. 103].
Да и как все Ларины:
Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
они два раза в год говели,
Любили круглые качели,
Подблюдны песни, хоровод [117. С. 52].
И получается – туземная Россия не только окружает этих русских европейцев, она внутри их сознания. Они знают, что народные обычаи – дикие и отсталые, но сами им следуют. Они слыхали, что «цивилизасия – она во Франсии»… Но поступают «нецивилизованно», водя хороводы и поедая блины – солнечные знаки русского язычества.
И Наташа Ростова, «воспитанная как французская эмигрантка», легко пляшет русский танец в гостях у дядюшки.
Точно так же купец, солдат и все чаще и чаще даже крестьянин учатся самым что ни на есть европейским реалиям. Учатся и использовать их, жить в них, называть их словами, которых до того времени не было в языке русских туземцев.
Бабушка Лескова могла себе позволить не выговаривать слова «офицер». Но солдат произносил это слово вполне четко, как и «документ». Его отец и брат, оставшиеся в деревне, произносили «тугамен» – но не солдат и не унтер-офицер.
Мораль: граница между туземной и европейской Россией проходила не только между людьми… Она проходила через сознание отдельных людей – даже тех, кто вроде бы вполне однозначно принадлежит к одному из народов.
Интеллигенция XIX века ничуть не меньше несет в себе, в глубине своих умов и душ туземную Россию. Кричит о «безначалье народа» и лезет к народу в самозваные начальники, ругает за дикость и исповедует прогресс… Но постоянно в умах самих интеллигентов всплывают реалии, которые вообще не имеют никакого отношения к Европейской России.
Тот же «Утес» написан с таким ощущением «крови и почвы», с таким острым переживанием языческих традиций, что об этом можно написать целую специальную работу. Или когда народовольцы, враги официальной церкви, венчаются не по православному, а создавая свой, и тоже языческий обряд. По этому обряду молодые весной обходят, с зажженными свечками в руках, вокруг березы, а потом вокруг дуба.
Такой обряд был распространен в среде народников, и немало людей венчались по языческому обряду… в середине – конце XIX века. В их числе, кстати говоря, и Ленин с Крупской.
Откуда-то из глубин «коллективного бессознательного» городских образованных людей всплывают образы и обряды русского, славянского язычества.
Ассимиляция
По мнению товарища М. Горького, национальное лицо русского барина – это «лицо неясное, вроде слепо и без запятых напечатанной страницы перевода с иностранного языка, причем переводчик был беззаботен и малограмотен» [118. С. 407–408]. Это глубоко несправедливо.
Ко временам Горького умные туземцы уже сто лет как учились у европейцев… Но и умные европейцы не гнушались учиться у туземцев, очень многое брали от них.
Весь XIX век все усиливается взаимное влияние – именно что «взаимное»! Не только европейцев на туземцев, но и туземцев на европейцев.
Киплинг рассказывает об англичанах, которые легко используют «туземные» индусские словечки.
– Пагал ты такой! – кричит мама сыну.
– Не надо быть сарвари… – говорит один чиновник другому, и они понимают друг друга.
Британцы не становятся индусами оттого, что хорошо знают Индию, могут говорить на местных языках и приспособились к климату. Но знание Индии очень их обогащает и сильно меняет их сознание.
Британцы могут признать моральное превосходство туземцев – как это делает все тот же Киплинг в своей «Лиспет» [119], но им очень трудно выработать нечто общее. Этнические британцы, как бы хорошо они ни знали и как бы ни любили Индию, не становятся одним из ее народов. А русские европейцы – один из народов России… По крайней мере к середине XIX века это так.
Много написано о том, как происходило слияние культуры варваров, завоевавших Римскую империю, и римской культуры. На это потребовалось несколько веков, но наступает момент, когда слились римская, городская и книжная, культура с культурой завоевателей-варваров. Показатель этого сам по себе довольно мрачный: процессы над ведьмами.
И раньше простой народ верил в ведьм – но в них не верил книжник, ученый, церковник. Когда к Григорию Турскому привели «ведьму» – пусть епископ расправится с ней! – Григорий отнесся очень сочувственно к избитой девушке и велел немедленно ее отпустить:
– Что вы придумали, негодные?! Я, епископ вашего города Тура, доктор богословия, и то не могу летать на метле! А вы придумали, будто глупая баба это может?!
К XV веку и книжные люди верят так же, как простолюдины. Для ученого монаха, для епископа или графа ведьма становится реальностью, и эти ученые люди пишут даже специальные трактаты, как выявлять, пытать и сжигать ведьм.
Русские европейцы не стали туземцами, не слились с ними в один народ… Но заимствовали много чего. Например, они стали брать с собой горсть русской земли, когда выезжали на чужбину. Хороня Шаляпина в Париже, русская эмиграция – интеллектуальный цвет народа – сыпет в могилу русскую землю, совершает древний, и тоже языческий, обряд.
Какой уж тут текст, слепо переведенный с французского…
Найденный выход
Один из парадоксов русской истории: европеизированный слой не хочет завершения модернизации: тогда он потеряет свою власть.
Другой, не менее важный такой же судьбоносный парадокс: очень многие русские европейцы хотели бы привести Россию не в реальную капиталистическую Европу XIX века, а в некое умозрительное состояние. Такое, чтобы все было и «как в Европе», и в то же время оставалось бы… как в России. Как у туземцев. В какой-то степени они и мыслят, как туземцы, потому что туземная Россия живет в их сознании.
Министр из «Сна Попова» – несомненно, сатирический персонаж… Но если это до сих пор смешно – значит, есть над чем смеяться, верно ведь?
Искать себе не будем идеала,
Ни основных общественных начал
В Америке. Америка отстала:
В ней собственность царит и капитал.
Британия строй жизни запятнала
Законностью. А я уж доказал:
Законность есть народное стесненье,
Страшнейшее меж всеми преступленье!
Нет, господа! России предстоит,
Соединив прошедшее с грядущим,
Создать, коль смею выразиться, вид,
Который называется присущим
Всем временам; и став на сей гранит,
Имущим, так сказать, и неимущим
Открыть родник взаимного труда.
Надеюсь, вам понятно, господа?
[119. С. 435–436].
Декабристы создают свои утопии, главная родовая черта которых: чтобы вроде все было и как в Европе, и в то же время как в туземной России.
Герцен – западник и социалист… Но стоит ему выехать на Запад, и он приходит в ужас от тамошнего «мещанства» – слово это используется в самом ругательном смысле, как символ самодовольного и ограниченного человека, живущего одними материальными ценностями. А мужики в России кажутся Герцену готовыми социалистами, только сами они этого пока не понимают.
Уже в начале XIX века возникает царство русской утопии – явление поразительно мощное и, как ни странно, жизнеспособное. Возникает оно в среде и европейцев, и туземцев, у туземцев даже чуть пораньше: за два поколения до декабристов Пугачев и его приспешники хотят быть «анаралами Графчернышевыми» – чтобы все было одновременно и как в европейской России, и как в туземной.
Верноподданнейший министр Алексей Константинович в чем-то главном мыслит не только так же, как Герцен, но и так же, как восставшие казаки-самозванцы… Любопытно!
Сейчас модно считать, что Россия перед Катаклизмом была европейской страной, хотя во многом и специфичной. Считается, что только кучка каких-то сбесившихся личностей хотела прыжка в утопию и что только законченные коммунисты могут считать большевизм или народовольчество чем-то естественным для России.
Не хочу сойти за «красного» и потому сошлюсь на человека, у которого побольше моего заслуг в белом движении – на сына знаменитого историка С.Г. Пушкарева, главу Народно-Трудового Союза российских солидаристов, Бориса Сергеевича Пушкарева:
«Октябрьская революция у нас произошла не на пустом месте. Идейно она готовилась чуть ли не сто лет, начиная… с декабриста Пестеля, чей образ желаемого будущего был весьма тоталитарным. И уж несомненно психология большевизма утверждалась у нас с шестидесятых годов прошлого века» [120. С. 325].
Н.А. Бердяев полагал, что перенос столицы из Петербурга в Москву очень символичен – восстанавливается многое, что было характерно для московского периода русской истории. Осмелюсь лишь в одном дополнить Николая Александровича: тут идет не только возвращение к каким-то прошлым, уже отжившим идеям. Происходит слияние двух одновременных цивилизаций.
«Интеллигенция наша дорожила свободой и исповедовала философию, в которой нет места для свободы; дорожила личностью и исповедовала философию, в которой нет места для личности; дорожила смыслом прогресса и исповедовала философию, в которой нет места для смысла прогресса; дорожила справедливостью и всякими высокими вещами и исповедовала философию, в которой нет места для справедливости и ни для чего высокого. Это сплошная, выработанная всей нашей историей, аберрация[17] сознания» [121. С. 20].
Вряд ли можно доказать, что в истории России была абсолютно неизбежна попытка воплотить в жизнь любую из утопий и попытаться построить насквозь искусственное общество. Но ведь и «аберрация сознания» выработана «всей нашей историей»… Ну пусть не всей, сто двадцать лет – тоже немало.
Только почему же аберрация? Совместить ценности двух цивилизаций русскому европейцу Бердяеву кажется не только невозможным, но и просто несусветной глупостью. Но это только его мнение – для миллионов людей мир выглядит совсем иначе.
Да, в России начала XX века были «Вехи» – но какой процент интеллигенции был сторонниками «Вех», а какой – против? Стоило этой книге попасть на прилавки – и поднялся многоголосый вой, прямо какой-то шабаш!
«Мерзейшая книжица за всю историю русской литературы», – писал Горький.
Кадет Милюков – вовсе не единомышленник и партайгеноссе Горького, но он поехал в лекционное турне по России, чтобы «опровергнуть «Вехи».
Мережковский в религиозно-назидательном стиле «обличал» авторов «Вех» – они «соблазняют малых сих» (правда, в чем соблазн – не объяснил).
Общество распространения технических знаний вынесло резолюцию со словами: «продукт романтически-реакционного настроения».
Это еще ничего! «Духовный маразм», «подгнившие вехи», «плоская, недостойная книга», «нестерпимое зловоние реакции», «ядовитые семена» – это все из отзывов на «Вехи».
Черносотенцы орали про «козни злобесного Бердяева», а Ленин разразился картавыми воплями про «энциклопедию либерального ренегатства».
По особому сборнику, направленному против «Вех», выпустили такие разные партии, как кадеты и эсеры.
Причем никто из «оппонентов» не спорил с «Вехами» по существу. Для интеллигенции важно было не прочитать сборник и выработать собственное отношение, а «занять позицию» – то есть присягнуть ордену «своих».
Европейцы – но в чем-то мыслят как туземцы.
Утопия примиряла две России. Это было некое «третье состояние», в котором находилось свое место и для русских европейцев, и для туземцев.
Кто чего хотел?
Нынче все так полюбили царскую Россию и династию Романовых, что просто неприлично сказать вслух, напомнить общеизвестное – а ведь свергнуть ее хотели решительно все… Ну, почти все. Инородцы не любили ее, как «тюрьму народов». Черная сотня – как государство, где правят инородцы. Рабочие – как государство, в котором их не ставят ни в грош и всячески унижают. Буржуазия – как государство, в котором будь ты хоть миллиардер – а оставаться тебе навсегда выскочкой и нулем, презираемым аристократией. Крестьяне – как государство помещиков. Помещики – как государство, которое мало поддерживает помещиков.
Интеллигенция (почти все) и дворяне (большинство) как государство, в котором нет свободы и где не допускают до власти таких замечательных людей, как они.
В сущности, все политические силы, какие только были в государстве Российском к началу XX века, хотели социальной революции, хотя и по разным причинам. Мне уже доводилось показывать в других книгах: сторонников у царского режима почти не было [122].
Даже силы, которые сегодня кажутся лояльными, чуть ли не охранительными (например, правые кадеты, любившие одновременно и либеральную идею, и царя-батюшку), в те времена вовсе не считали себя и не считались другими такими уж лояльными царизму. Ведь даже для того, чтобы воплотить в жизнь программу правых кадетов, нужно было самым коренным образом переделать, изменить до полной неузнаваемости все русское государство.
Итак, все были радикалами, все хотели перемен – но только разных, в разном направлении. И что характерно, совсем разных вещей хотели русские европейцы и русские туземцы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.